Элизиум теней

Элизиум теней
Фото: monarchism.info

Заворожённо повторяя мерцающее «элизиум», воочию видишь уносящиеся в пронзительно синее эллинское небо белоснежные колоннады, вмещающие в себя высокие фигуры в сияющих одеяниях. Так что же он? Древнегреческий рай для высших душ, сподобившихся вечного покоя, и, может быть, продолжения вдохновенного труда.

Тютчев – сподобился.

Восстав ещё при жизни Пушкина на его картезианскую трактовку Природы («Не то, что мните вы, Природа…», 1836), он обозначил важнейший переход от скепсиса эпохи Просвещения к христианскому глобализму, что так и не успел расцвести под гнетом приземленных умствований о «земле и воле»:

Вы зрите лист и цвет на древе:

Иль их садовник приклеил?

Иль зреет плод в родимом чреве

Игрою внешних, чуждых сил?

Так, поправив гения, сам становишься им, и кто знает, в каком горниле выковывается голос, могущий сражаться с целой эпохой и превозмочь её. Всего в двадцати четырех строках отвергается даже не взвешенный в вакууме цинизм «коллективного Запада», но попытка вычленить и обособить Человека от всего Сущего, противопоставить Личность великой и только кажущейся безличности деревьев, трав и птиц. И полемический накал направлен, конечно же, не против национального поэта, а лишь против тенденции, невольно вырвавшейся из него:

Не их вина: пойми, коль может,

Органа жизнь глухонемой!

Души его, ах! не встревожит

И голос матери самой!...

Ущербность антропоцентризма – меньшее, что можно сказать. А большее, что следует заметить – опровержение самого себя:

Я не ценю красот природы,

Когда душа потрясена,

Когда свинцовая невзгода

Тмит бедный дух кошмаром сна.

Это 1865-й год, подступы к теме. Продолжаем вбирать:

Природы воздух ядовитый

Нас отравляет не всегда:

Мы себялюбием повиты –

И эта губит нас беда.

«Природы воздух ядовитый» - каково? Опровержение номер два:

Природа — сфинкс. И тем она верней

Своим искусом губит человека,

Что, может статься, никакой от века

Загадки нет и не было у ней.

Почище «равнодушной Природы» у Пушкина. Это 1869 год. А вот, спустя всего несколько месяцев, само-опровержение третье:

Природа знать не знает о былом,

Ей чужды наши призрачные годы,

И перед ней мы смутно сознаем

Себя самих — лишь грезою природы.

И что же за нотация, по сумме усилий, была прочитана старшему верховному собрату в туманной юности? Посещая раскопки в Орловских степях (городище Вжищ), разочарованно и более чем скептически молвится вон что… 1871-й, два года до кончины:

Поочередно всех своих детей,

Свершающих свой подвиг бесполезный,

Она равно приветствует своей

Всепоглощающей и миротворной бездной.

Здесь бы и припомнить правоту одёргиваемого тогда Пушкина – «красою вечною сиять». В год одёргивания тому также оставался год земной жизни… «Смягчай, а не тревожь сердца» - была реплика к нему в далёком 1820-м на оду «Вольность». Суть поэзии, по молодому Тютчеву, примирительна:

И на бунтующее море

Льет примирительный елей.

Ошибка, но не столь роковая, как взвизгивают горячие головы.

***

Космизм Тютчева – то особое приношение, которым сподобило Россию уже словесно зрелую. По нелепому стечению, николаевское время долго звалось у нас «глухим» и «реакционным». Реакционным – на что? Неужели на французские беспорядки? Их у нас не было. Были счастливо подавленные за сутки брожения в дворянстве и воинстве, что и объявлено было в историографии нашей последним и уже не столь удачным, как древне, дворцовым переворотом. «Вольность», о которой так сладостно мечтали в прогрессивных салонах, ещё весь век будет оставаться грёзой, а лучше бы оставалась она такой – вовеки.

Литературоведы предыдущей поры неохотно признавали – в «глухое время» мы располагали Золотым веком – самым звонким созвучием поэтических голосов из возможных. Может, потому, что оно их оттеняло? Или, что всего вероятнее, лучшее время для поэзии – императорская тишина, а не демократический вороний галдёж? Проклиная эпоху, Тютчев, разочарованный крымским проигрышем, пульнёт в гроб Николая Павловича крупную чернильную кляксу:

Не богу ты служил и не России,

Служил лишь суете своей,

И все дела твои, и добрые и злые,-

Все было ложь в тебе, всё призраки пустые:

Ты был не царь, а лицедей.

Такой вот патриотизм, и такая вот любовь к Отечеству, воплощённому во времени и человеке.

Но только в звёздной николаевской – подчеркнуть не лишне – тишине и возможны стали и Пушкин, и Тютчев, и Гоголь, и Гончаров, и Лермонтов, и многие и многие из тех, кого сегодня берут с полок с неясным трепетом, ожидая свидания с непритворным чудом.

***

Небесный свод, горящий славой звездной

Таинственно глядит из глубины, —

И мы плывем, пылающею бездной

Со всех сторон окружены.

- это сказано в планетарном трансе все-видения, поднятия себя из того самого Профундиса, что от века противостоит Элизиуму, и да выберет каждый из нас, что ему зреть, стенки колодца и звёзды, или неукротимую плазму пространств, не сдерживаемых никакой жалкой газовой атмосферой, создающей иллюзию голубого потока.

Но отчего элизиум – теней? Оттого, видно, что словесность есть тень дерева на ясности земли, и каждая её буквица – зазубренный и немудрящий липовый лист. Что уготовано каждому из нас? Трепет и созерцание бездны, в которую он непременно канет, и у Тютчева, как ни у кого из русских стихотворцев бездна определяет весь без исключения образ мысли:

И бездна нам обнажена

С своими страхами и мглами,

И нет преград меж ей и нами-

Вот отчего нам ночь страшна!

В апологии лиственного племени Тютчев самозабвенно глаголет:

Мы ж, легкое племя,

Цветем и блестим

И краткое время

На сучьях гостим.

О буйные ветры,

Скорее, скорей!

Скорей нас сорвите

С докучных ветвей!

Сорвите, умчите,

Мы ждать не хотим,

Летите, летите!

Мы с вами летим!..

1855 год, ещё можно позволить себе слегка пришпоривать судьбу…

***

Поэт – это предчувствие. Самый скучный и бытописательский из поэтов также полон им, как стакан или кувшин, и стенки его, бывает, сочатся святой влагой скорой перемены участи. Можно просто ожидать своей личной крохотной смерти, трепетать пред ней, и уже потому быть поэтом, а можно предвидеть тектонические смещения громадных исторических и геополитических пластов, рокотать и пророчить, и быть поэтом уже потому, что до тебя доносится неумолимый гул времени.

С панславизмом вышло дурно: идея, столь страстно оседланная Тютчевым, осталась чистой идеей. Балканы были предугаданы – не только им, но сколько-нибудь здравомыслящими людьми – как начало потрясений, зона глобальной провокации, «чёрная дыра», в которую устремятся войска, силы и средства, и заново полыхнёт Европа, вовлекая в свою свару Азию и прилежащие острова…

И своды древние Софии,

В возобновленной Византии,

Вновь осенят Христов алтарь».

Пади пред ним, о царь России, —

И встань как всеславянский царь!

- теперь возрождение Византии видится законченным наивом, потому что сегодняшняя изоляция Москвы не даёт ни малейшей возможности для нового Олегова, Святославова или Игорева похода на юг. Нас, «схизматиков», «сдерживают», и дело уже не в католицизме, а в его наследии, выразившимся в ревности не только о Гробе Господнем, но о монополии и на Христа, и на право от Его имени володеть миром.

Христос, увидевшийся тысячу лет назад рычагом преобразования целых континентов, до сих пор понимается не как Свет Преображения, а как идея, могущая при определённых подвижках в сознании управленческого аппарата набрать небывалый вес и значение. Мы до сих пор находимся с Европой и США в состоянии жесточайшего конкурирования за право на крестовые походы. При этом для проникновения в Азию приходится, терпя кризисы веры, даже отрекаться от Христа на долгие десятилетия, изображая восшествие «нового сознания», провозглашая «гуманистические и классовые» ценности мерилом «нового» бытия. Сущая трагедия.

Не в первый раз волнуется Восток,

Не в первый раз Христа там распинают,

И от креста луны поблекший рог

Щитом своим державы прикрывают.

Несется клич: «Распни, распни его!

Предай опять на рабство и на муки!»

О Русь, ужель не слышишь эти звуки

И, как Пилат, свои умоешь руки?

Ведь это кровь из сердца твоего!

Политиканство? Подстрекательство? Осознание правды, всего-то:

Из переполненной господним гневом чаши

Кровь льется через край, и Запад тонет в ней.

Кровь хлынет и на вас, друзья и братья наши!-

Славянский мир, сомкнись тесней…

«Единство, — возвестил оракул наших дней, —

Быть может спаяно железом лишь и кровью…»

Но мы попробуем спаять его любовью, —

А там увидим, что прочней…

Увидели. Умастили кровью галицийские поля не один раз, чтобы в итоге увидеть выкрашенного розовой краской и свастиками Алёшу в Болгарии, каменеть при виде выкорчёвываемых с постаментов наших верховных маршалов.

«Панславизм» сбылся хотя бы тем, что в сербо-хорватском котле были опробованы войска и вооружения, но поистине чудовищным усилием ревнующей к нам Европы был удержан и заново вооружен против нас редут Великого Турана. С тем и Константинополь, конечно же, остался Стамбулом, и проливы остались при нём, и новая Византия ни в чём не родилась.

Чему бы жизнь нас ни учила,

Но сердце верит в чудеса:

Есть нескудеющая сила,

Есть и нетленная краса.

***

«Мысль изреченная есть ложь» - по сути, результат великого разочарования в слове, его способности что-то изменять в человеческих судьбах и тем паче – в рассудках и сознаниях. Если на что и пенять николаевскому, а заодно и александровскому времени – то на странную приязнь к разведению в классическом лоне гуманистической пошлятины, разящей тирольскими колбасками с толчёным обывательским чесноком:

Напрасный труд — нет, их не вразумишь,—

Чем либеральней, тем они пошлее,

Цивилизация — для них фетиш,

Но недоступна им ее идея.

И долго говорить о свободолюбцах, англофилах и франколюбах, воздвигших турецкий редут на нашем пути в Константинополь, воевавших при Тютчеве у нас Крым, нет ни времени, ни места: слишком известна структура национального предательства.

Тютчев – не о них. Он – автор лучшей строфы о культуре как таковой, родившейся в XIX столетии и до сих пор никем не превзойдённой:

Кончен пир, умолкли хоры,

Опорожнены амфоры,

Опрокинуты корзины,

Не допиты в кубках вины,

На главах венки измяты,-

Лишь курятся ароматы

В опустевшей светлой зале...

Кончив пир, мы поздно встали -

Звезды на небе сияли,

Ночь достигла половины...

В полночь, равно лунную или нет, яснее и убийственнее предстаёт участь человеческого рода, путающегося во вражде с самого начала времён. Ярче сияет и крест Христов. В пронзительную декабрьскую полночь помянем и Федора Ивановича, холодной рукой своей берущего со дна стихотворного Стикса его самые крупные самородки.