Гимнограф

Гимнограф

Поэзия, начавшаяся с гимнов «К Инанне» аккадской царицы Энхедуанны в XXIII веке до н.э., уже тогда точно обозначила себя как мастерство воспевания героических деяний, и сегодня, спустя более чем 4270 лет, подобное архетипическое отношение к сути поэзии можно соотнести с преимущественным духом того, что от поэзии уцелело к сегодняшнему дню.

Главенствующий тон последнего века русской поэтической словесности в лучшем своём выражении представляет собой скорее стоическую жалобу на судьбу, те самые «обстоятельства непреодолимой силы», противостоять которым человек не в состоянии. Если речь и может зайти о воспевании, то частного человека, обречённого противоборству с внутренней греховностью, сказывающейся в неуверенности в самом себе, сетованиями на расшатанность характера и неумении препоясаться к подвигу, которым почитается уже не деяние на поле брани или при строительстве великого сооружения, но постоянное, ежеминутное, изводящее, как зуд комара над ухом, напряжение экзистенциального отчаяния перед жизнью, её неизреченной глубиной и самоизоляции от придающего всему смысл потока рождений и кончин. Сегодня человек, может быть, как никогда, обречён познать одиночество, кажущееся ему извержением из гармонического бытия, насильственной и углубляющейся с каждым годом оторванностью от Создателя. Однако попытки осознать себя сыном природы, если и обязанным, то возносить хвалу бытию, в современной русской поэзии существуют без какого бы то ни было внешнего обязательства, и, хуже того, «заказа на покаяние»:

И вновь сатана душу рвёт

Соблазнами и потребительством.

Никто никого не спасёт:

Ни близкие, ни правительство…

Душа без молитвы мертва,

Слабею от ада кромешного,

Но вновь повторяю слова:

«Помилуй мя, Господи, грешного!»

— оглашается Игорь Витюк, ученик недавно почившего Льва Котюкова, и «никто никого не спасёт», видимо, вовсе не утверждение самого автора, а ядовито льстящий и сокрушающий веру голос того, кто и рвёт эту самую душу, по каплям вливает в неё отчаяние, но даже если эта строка вырывается под воздействием нашёптываний вечного врага всего сущего, истоки её более чем понятны. Здесь речь о сокрушении внутренней государственности как вечной надежды русского человека: нет государства, нет и справедливости на земле, и любая мысль о новой смуте не просто выстуживает сознание, но ввергает его в ад, лишённый и закона, и благодати. «Никто никого не спасёт» – максима, проистекающая из омертвения всего человеческого существа. Во что верить нам сейчас, когда колеблются не то, что отвлечённые «устои» и «скрепы» (внешний фон в тылу остаётся более-менее прежним), но братские аксиомы, когда с южных наших границ каждый день приходят вести о битвах, ведущихся русскими войсками, о жертвах, о бешеной ярости Запада, так и не сложившего во все эти века оружия против нас?

Дышит небо апрельской тоскою,

Замирает невидимый мир,

Божий Крест над мирской суетою –

Мой единственный ориентир.

— заявляется поэтом предельно твёрдо и чётко, как на утреннем разводе. Это и есть ответ на вопрос, во что он верует.

Важно только не упустить подлинно драгоценной мистической детали в начале строфы: перед Пасхой, Христовым Воскресением невидимый мир – «замирает», останавливается не мирская суета, но что-то в самом небесном устройстве. Пауза, ожидание, пропуск удара сердцем. Так в советской киноленте «Влюблен по собственному желанию» героиня, глядя на «абсолютную полночь» на электронных часах, четыре нуля часов и минут, проговаривает «как страшно, будто начало мира… ничего ещё не началось, Вселенная ещё не существует» — и с точкой вполне апрельской герой отвечает ей – «всё, поехало». Он только не знает, куда, как не знает этого никто из нас.

***

О гимнографии и античной, и христианской сказано в источниках довольно много, хотя и исторически разрозненно, неявно для младшего и среднего школьного возраста. Правда же состоит в том, что гимнограф облечён экстатическим восторгом перед сущим, и, такова его служба, отказывается от личного эпитета в пользу того, что призовёт к экстазу. Раб лампы (внутренней государственности), гимнограф наносит черты и резы на пергамент от общего лица (common man), привыкая отрекаться от себя и больше всего опасаясь того, что гимн покажется небезусловным или не слишком понятным, «вызовет вопросы» — именно отсюда стремление гимнографа к наиболее внятным и ультимативно безусловным определениям. Таковы в наследии И. Витюка гимн города Пушкино, такова и строевая песня «Победу одержит российский солдат» — если отойти от архетипов, разрушится и строй, а разрушение строя, знает каждый носивший погоны, есть воинское преступление.

Лирический же мир Игоря Витюка совершенно иной, полный рефлексии, и построен он контрастом двух начал – дольнего и горнего, и довольно часто зачин знаменует собой первое (возглас ужаса), а вывод – второе. Тот же самый приём, что и в пушкинском «19 октября», траурно знаменующем одинокое возлияние, но заканчивающемся торжественной строфой «Пускай же он с отрадой хоть печальной/Тогда сей день за чашей проведет,/Как ныне я, затворник ваш опальный,/Его провел без горя и забот», где «без горя и забот» и обозначает попытку приподнять голову и отважно, как в юности, посмотреть в глаза судьбе.

Контраст не является в лирику самочинно, он – дитя жизненных перемен, и сколь тревожных, столь и радостных, но и трагических.

В час предрассветный,

        В короткий час,

О чём заветном

        Мечтал не раз?

Как вдруг уйду я

        В другую Русь, –

В Москву чужую,

        И не вернусь.

Содрогнёшься от ритмического центона – да это же размер песни из «Двенадцати» о «революцьонном шаге»! Господи, помилуй – ну да, четвёртый пентон, он самый! Сердце поэта смолоду тянулось к Москве – чудилось, что настоящая участь ждёт под незримой сенью кремлёвских башен, заснеженных и грозных. Те, кто не подчинились велению сердца, обречены жалеть об этом всю жизнь, прекрасно понимая, что избегли испытаний, испугавшись генерального сражения за самого себя. О разочаровании и тех, и других вся наша поэзия:

Беспощадную русскую зиму

Знали Гитлер и Наполеон,

Пережить её невыносимо,

Как ознобный и тягостный сон.

— тут смысловому акценту было угодно расположиться на третьей строке. Много южнее Москвы не так мучительны зимы и предваряющие их осени, не так тягостны и ранние вёсны, когда хочется своими руками и до изнеможения сбивать поскорее чернеющий лёд, вычищать унылые сугробы. Сколь многие из нас в преддверие зимы и вообще в этом великом путешествии с Россией по её несчётным векам теряют ощущение верности пути! Игорь Витюк не мог не проговориться и об этом:

А может, путь мой сам меня найдёт? –

К тебе одной – и в радости, и в горе…

И воспарит душа, и запоёт, –

Как пела девочка в церковном хоре.

— упоминание Блока не так саркастично, сколь холодно: последняя строка интонирована отрезвлением, выводом из контекста, волевого перевода взгляда с исповеди в плоскость почти постмодернистскую – «как, помнится, говаривали Тик и Новалис, я люблю тебя».

Основа лирической гимнографии Витюка – сокрушение перед вышним:

И мой человеческий опыт

Ничтожен пред мiром иным.

Талант, хоть не полностью пропит,

Но помыслам служит чужим.

— акцент на четвёртой строке, и какой он ещё здесь бурсацкий, даже школярский, угнетённый объективной и единственной реальностью приказа – ультимативно отданного распоряжения, которому отдана жизнь. Кто каждое утро и каждый вечер стоит по стойке «смирно», не испытывая после десятилетий службы урочного, ставшего инстинктом рвения, увидит Игоря Витюка вовсе не в синей «офиске» ВКС России. Он предстанет взору в черной треуголке петровской армии и красном, выгоревшем до коричневого оттенка артиллерийском кафтане и пыльных ботфортах грубой кожи, напоминающих байкерские «чопперы» — гремит «Соловей-соловей, пташечка, канареечка жалобно поёт!», и пушки вязнут в непролазной грязи, но над «на четвёртый раз больше не поёт» — молодецкий присвист: выволокли под глинистые спицы на пригорок, и заржали истомлённые кони! И вот лицо поэта – ещё красное от усилия, широкая улыбка. Русский солдат. Сколько пришлось вынести? Сколько вынесется впредь?

Отец мой перед тем, как мир оставил,

Раскаялся, что не крестил сынов,

И волею последнею направил

Меня на путь спасительный Христов.

— проносится исповедью классического извода, с нескрываемой иронией над «дядей честных правил» — не с того начат, прости, Господи, Евгений Онегин. Надо было начинать с другого начала, с отца да матери, и лучше бы, ей-Богу, вышло. Прямее.

Все мы мечтаем об исправлении имён, выпрямлении путей. О русской жизни можно думать как о лямке, но лямке искупительной:

Но на краю заснеженной пустыни

Вновь Солнца ледяного виден свет.

Он озарит забытые святыни,

И русский знает – смерти в Боге нет!

— точнее говоря, нет её только в Боге, а во всём остальном, в плодах наших, по которым нас и узнают, есть и смерть, и горе, и особенно хочется обратиться к эпитету «ледяной» в отношении Солнца. Так о наших палестинах скажет лишь настоящий южанин, всей кровью своей желающий возвращения Руси в обетованные края.

И Русь начала возвращаться. И Игорь Витюк славит южные направления наших ударов, и призывает Бога быть с русской армией до Победы неотлучно.

Низкий поклон ему, а также многая и благая лета по окончании 63-го года бытия.

Сергей Арутюнов/Литературная газета