Апрель 1918 года. Бывшего императора развлекает «крестный батька Чехова»
Гражданин Николай Александрович Романов с женой и дочкой Машей вот уже две недели в Екатеринбурге. Другие дети, в том числе цесаревич Алексей, остаются в Тобольске и ждут разрешения властей выехать к родителям. Чем занимает бывший царь свои первые дни в доме Ипатьева, который превратили в настоящую тюрьму?
Ругается с охраной, которая уже в день приезда семьи повела себя по-хамски, обыскав аптечку императрицы. Спокойный и уравновешенный Николай Александрович взорвался и обругал комиссара.
Словом, обживался царь в Екатеринбурге нервно, переживаний добавляла разлука с детьми и любимым сыном и полная изоляция от мира. Даже окна в доме Ипатьева вскоре были закрашены известью, чтобы уж совсем света белого «их бывшее высочество» не видело.
В такой обстановке единственным развлечением Николая и членов его семьи оставалась литература.
Одна из первых прочитанных ими книг в доме Ипатьева — «Неунывающие россияне» Николая Лейкина. Это сборник сатирических зарисовок о быте российских дачников. Романов теперь тоже своего рода дачник; правда, без права покидать пределы своей «дачи» и с весьма сомнительными перспективами вернуться назад по окончании дачного сезона. Но быт примерно тот же — аскетизм, много времени для чтения и разговоров, домашние театральные постановки, рубка деревьев, уборка территории и богослужения — не в ближайшем храме, а прямо на дому: столь секретных «дачников» боялись перевозить по городу.
Сам Николай Александрович об этой книге запишет так: «Днем много читал вслух хорошие рассказы Лейкина «Неунывающие россияне» (дата стоит 30 апреля. Экс-император предпочитал жить по старому стилю, хотя страна к весне 1918 года уже перешла на новый календарь).
Рассказы и правда хороши. Вообще Лейкин написал их тысячи (кто-то из литературоведов утверждает, что аж десять тысяч), но лишь несколько сборников действительно читались публикой и дошли до наших дней — один из них «Неунывающие россияне».
На рубеже XIX—XX веков Лейкин — знаменитый журналист, он издавал и редактировал те самые «Осколки», в которых по 8 копеек за строку печатал свои первые рассказы Чехов. Лейкин, к слову, молодого автора гением не считал, а его писанину называл «литературным товаром», в лучшем случае «шикарными вещичками». Впрочем, Антон Павлович не обижался.
«Осколки моя купель, а вы мой крестный батька», — польстит Чехов однажды своему издателю.
Зато свою прозу Лейкин считал весьма талантливой и даже сам себя называл «маленьким Салтыковым-Щедриным». Прямолинейный Михаил Евграфович в свою очередь отзывался о Лейкине так: «Он из тех писателей, знакомство с которыми весьма полезно для лиц, желающих иметь правильное понятие о бытовой стороне русской жизни, — и далее звучит убийственная для прозаика-Лейкина ремарка: — Это материал, имеющий скорее этнографическую, нежели беллетристскую ценность». Кстати, Салтыкова-Щедрина в доме Ипатьева Николай тоже активно читал и восторгался, более того — именно книга писателя-губернатора стала последней книгой бывшего царя.
Но об этом мы расскажем в одном из следующих очерков.
А пока Николай Романов читает вслух Николая Лейкина.
Николай Александрович Лейкин (1841—1906),
русский писатель и журналист/Фото: ru.wikipedia.org
Вряд ли он делает это из желания погрузиться в «этнографический материал», скорее всего «Неунывающие россияне» — попытка отвлечься и поднять себе настроение. Зарисовки из книги местами очень смешные и трогательные. Вот рассказ «Лесной»: приехавший на дачу купец Михаил Прохорович долго не может попасть в свой дом, так как сначала жена и прислуга спит, потом все ищут ключи (кто-то запер ворота изнутри), потом боятся собаки… А когда дачник попадает домой — на него со своей болтовней нападает жена, приревновав мужа к курии, о которой тот невзначай обмолвился. Супруга не знает, что курия — это орган папской власти, самое забавное, что и Михаил Прохорович этого не знает и считает курию любовницей понтифика.
— Оставьте меня, пожалуйста, лежите там с вашей курией на диване, коли вы ее на жену променять хотите, — говорит жена, когда муж отказывается идти с ней «слушать соловья».
Здесь оговоримся: «Неунывающие россияне» — это не про глупых русских, как раз наоборот, патриотичнее книги из разряда развлекательных трудно себе представить. Ведь нет-нет, но вдруг среди всех этих комичных купцов и купчих, лавочников, чиновников, рабочих, женщин легкого поведения с тяжелой судьбой вдруг промелькнет разговор на столь серьезные темы, что Толстому или Достоевскому понадобилось бы несколько томов, чтобы их раскрыть.
В паре дачных реплик — всё мировоззрение, вся душа простого русского человека.
Вот, например, мужики ставят на место «немца», который решил доказать им, что он славянин более, чем они сами. Много доводов привел в пользу своей русскости, кроме одного, самого важного.
— Что вы, что вы! Я славянин, я чех, я ненавижу немцев.
— Ой, немец! Ты вон и в церковь не ходишь, а в кирку.
— Чех, говорю вам, славянского племени; а что до религии, то это все равно.
Мужики улыбаются.
— Нет… коли ты русский, то ты и молись по-русски.
Безусловно, царю Николаю, любившему свой народ и верившему в него даже после всех революций, было отрадно читать о такой России, — живой, непосредственной и в то же время «богоносной», как тогда выражались. России, которую, впрочем, он уже потерял. И которую уже стали заселять совсем другие «дачники».
Но народ-то, простой народ по-прежнему оставался собой, и даже сейчас он лез через высокие заборы дома Ипатьева, чтобы увидеть хоть одним глазком «живого царя-батюшку».
Все это умиляло арестанта номер один до слез. Любопытные екатеринбуржцы и книга Лейкина были, пожалуй, последними нитями, связывающими Романовых с настоящей Россией.
Но в ночь на 17 июля 1918 года здесь же, в центре Екатеринбурга, все нити оборвутся. Романовы будут жестоко казнены теми, кто для «неунывающих россиян» захочет построить новый рай.
Н. А. ЛЕЙКИН
НЕУНЫВАЮЩИЕ РОССИЯНЕ
РАССКАЗЫ И КАРТИНКИ С НАТУРЫ
1879
НАШЕ ДАЧНОЕ ПРОЗЯБАНИЕ.
I. Лесной.
Лесной. Лесной. Час пятый дня. Приникла к земле пыль на Старо-Парголовской дороге, этом злачном и прохладном месте, где преимущественно прозябает купечество, умолкли докучливые голоса разносчиков, предлагавшие на разные тоны и «щетки половые», и «рыбу живу», и «свежи яйца»; музыкальные горла баб-селедочниц, осипшия за день, сделали паузу и давно уже промываются чаем в трактире, что против часовни. Спят дачницы в дачах, спят цепные псы на дворах, около своих будок прикурнули городовые в тенистых местах на скамейках и бревнушках. Улица как бы вымерла, — и только кой-где попадаются зевающия няньки с ребятами на руках и в колясочках. Одурь какая-то царит в воздухе, апатия, лень. С Муринского проспекта доносится звонок вагона конно-железной дороги, подвозящего из города дачников, покончивших с своими занятиями и торопившихся к обеду. Вот на аллеях показались и они, эти труженики семей, голодные, измученные, обозленные, навьюченные разными закупками в пакетах, тюрюках и кардонках.
Один из них остановился около калитки палисадника красивой дачи с балконом, убранным полосатым тиком, и стучится.
— Марья Ивановна! жена! нянька! Мавра! Или кто там? Федор! Отворите!— кричит он.
Ответа никакого. Стук и оклик повторяются, но тщетно.
— Ах ты, Боже мой! И зачем только они запирают эту калитку? Марья Ивановна! Маша! Да что вы, оглохли? Нет, видно спят… Машенька!.. Мавра! Нет, не достучаться… Разве через двор, в ворота?.. Впрочем, я сам приказал дворнику их запирать и даже замок шведский купил. Пойду позвонюсь! Там дворник, и колокольчик прямо к нему проведен.
Дачник направляется к воротам и из всей силы дергает за звонок, но на дворе никого, даже и собака не лает.
— Вы, барин, насчет колокольчика-то оставьте, оборван он. Даве почтальон звонился, так оборвал, замечает остановившийся около него мальчик из мелочной лавочки. Так и не достучался, плюнул и ушел. А вы вот что, вы через забор полезайте. Я хлеб кухарке носил из лавки, так тоже таким манером.
Дачник в раздумье.
— Неловко, мой милый. Я сам хозяин. Ну, что за вид… точно вор. Ах ты, Господи! Вот наказание-то! Днем в свой собственный дом попасть не можешь!— восклицает он и снова подходит к калитке палисада. — Марья Ивановна! Маша! Мавра! Да что вы, сдохли, что ли? Создатель! И голосу даже не подают. Ну, что тут делать? Нужно, действительно, через забор… Только уж ежели лезть, то тут около калитки. Делать нечего, попробую, – говорит дачник и заносит ногу, но планки палисада трещат под его тяжеловесным телом, тучность не позволяет перегнуться, заостренные жерди задевают за платье.
— Давайте, сударь, я вас пропихну, предлагает мальчик. Ежели и свалитесь, то там мягко: трава, кусты, песок.
— Нет, уж лучше вот что, милый: я тебе дам на чай гривенничек, а ты перелезь через забор, да и побуди их окаянных: «Дескать, хозяин из города приехал».
Мальчишка чешет затылок. — Отчего бы, сударь, не перелезть, да там собака на блоке. Даве дворник как увидал, что я через забор махал, сейчас и спустил ее. Пес злющий. Мы его второй год знаем. Мясник ходит, так только куском говядины и спасается.
— Ну, что ж мне теперь делать? — задает себе вопрос дачник.
— А вы вот что: вы возьмите камень, да и хватите в стекло — сейчас услышат. После вставить можно. Стекольщики тут недалеко в Кушелевке живут.
Дачник поднимает камень и хочет начать бомбардировку, но предварительно решается еще раз прибегнуть к крику и стуку.
— Маша! Марья Ивановна! Мавра! Черти полосатые! — снова раздается его голос, с аккомпанементом камня о калитку.
На балконе показывается рыхлая женщина в распашном капоте, и зевая во весь рот, смотрит по направлению к калитке, сделав из ладони над глазами зонтик.
— Кто это там? нищие? Мелких нет, Бог подаст, – тянет она. – Да, наконец, какое такое вы имеете право в чужие строения стучаться?
— Маша! Марья Ивановна! Опомнись, отвори скорее, это я! Вишь, до чего доспалась. Протри зенки-то.
— Ах, это ты, Михайло Прохорыч! А я, тебя дожидаясь, села на балкон читать «Огненную женщину», да на диване-то мягко таково, так и вздремнула.
— Отворяй скорее. Смучился даже с этими поносками.
— А вот я сейчас Мавру пошлю. Мавра! Мавра! Ну, и из головы вон, что я ее в аптеку послала разбойничьего уксусу для комаров купить, а то они совсем спать не дают. Искусали всю… Батюшки, да ведь ключ-то у неё. Я ей сама отдала. Ты, Михайло Прохорыч, ступай к воротам, а я пошлю кухарку к дворнику, чтоб он тебе их отворил.
Хозяин, теряя терпение, подходит к воротам и ждет. На дворе показалась кухарка. Она бежит, в дворницкую и дубасит кулаком в дверь. Выходит баба и разводит руками. Слышна, перебранка. Кухарка плюет.
— Да скоро ли же отворите то? — кричит хозяин.
— Чем отворить то?— откликается кухарка. – Дворник, мерзавец, ушел в кабак и ключ с собой унес. Когда он вернется, кто его ведает. Там у них теперь в кабаке все равно что благородное собрание устроено: по целым часам сидят, да в орлянку играют. А вы вот что, сударь, вы пожалуйте с другой улицы, там у нас на задах самодельная калитка устроена; кучер да Мавра забор разобрали, так что две доски вынуть и пролезать могут. Пожалуйте!
Хозяин взбешен.
— Да прими ты от меня хоть поноски-то! Все руки оттянуло, — вопит он и перекидывает через забор покупки. – О, дьяволы, дьяволы! Указывай, куда идти, где у вас калитка. Да поворачивайся же!
— А вот сейчас, только попрошу дворничиху, чтоб она собаку прибрала. Я то ее кормлю, так она ко мне привыкла, а вас как бы не покусала.
Через четверть часа, хозяин входит в свой дом.
— Словно в крепости живете, говорит он жене, целуясь с ней. И от кого вы это только запираетесь?
— Как от кого? Мало ли тут всякого народу днем шляется. Ночью-то нам не страшно с мужьями. Одни вон цыганские славяне из турецкого разорения одолели до смерти. У Коницыных вчера самовар утащили, как был с угольями и кипятком, так и утащили. Дворник поймал их, а они ругаются: «Ты, говорят, не рус, а собака, коли ежели этого самовара нам не отдашь, нам самовар на пушки нужен, чтоб против турок сражение иметь». Дворник устыдился и отпустил их. Обедать-то, Михайло Прохорыч, будешь?
— Еще-бы не обедать! Муж голоден, как собака, а она спрашивает! Вели подавать.
Подают на стол суп. Жена и муж садятся. Муж пьет водку.
— И что это здесь за водка, словно водой разбавлена, — говорит он. – Мне Чижиков вчера рассказывал, что у военных людей вышла новая мода эту самую водку торпедной начинкой настаивать, глицерином то есть. Такая, говорит, крепость, что страсть! Хорошо бы вот с антиллеристом каким-нибудь познакомиться, да попросить у него полфунтика глицерину-то.
— Ну вот! Нужно очень у чужих людей побираться, коли можно этого самого глицерину, сколько хочешь, в аптеке достать. Ужо пошли Мавру. Да как посылать будешь, так скажи, пусть она мне какого ни на есть снадобья для сна купить, а то целый день спишь и белого свету не видишь. Оно бы и ничего, да сны страшные. Как заведу глаза, так и вижу что будто бы я монитор, и под меня торпеду подводят. Опять же от сна и не ешь ничего. Вот глазами-то бы и села что-нибудь, а утробой не могу.
— Оттого и не можешь, что, поди, зоб-то свой раза три уже сегодня разными разностями набила.
— Позавидовал уж! Ан вовсе и не набивала! Щец, действительно, за завтраком вчерашних похлебала, пирожка позоблила маленько, кашки манной, ну, а потом чай стали пить, так саечку с вареньем села. Хорошие у нас такие сайки здесь на Муринском. Да вот сейчас на балконе, перед тем как заснуть, баранок вязочку сгрызла. Ах, как вы это попрекать любите! Небось, я вам ничего не говорю, когда у вас этот самый апетит от пьянства пропадает. Помнишь, когда, во время славянского сочувствия, вы этот самый народ в доброволию провожали, так ты две недели ничего не ел и только одним пьянством питался.
— Так ведь то славянское сочувствие. Все свою повинность несли. Опять же с нами черногорец один путался, так должны-же были мы его, как следует… Ведь, брат славянин.
— Ну, уж ты мне зубы-то не заговаривай насчет братьев! Приедет турок пленный, — ты и с ним будешь пить.
— С пленным турком из человеколюбия, потому завсегда нужно показать, что мы не варвары. Однако, довольно! От этих глупых прениев у меня только апетит пропадает.
— Ну, а потом-то зачем пили, когда эта самая доброволия назад вернулась? — продолжает жена.
— Тоже из сочувствия. Слушали их зверские рассказы про турок, их подчевали, и сами чокались.
— Мы тоже-бы могли это самое винное сочувствие делать, однако, не делали. У нас вон и по сейчас по Лесному болгарок пруд пруди. Ходят по дачам и насчет турецкого насилия, которое с ними было сопряжено, рассказывают. Тоже есть что послушать; а поговоришь с ними через запертую калитку, расспросишь, как дело было, молодые или старые эти турки, подашь копеечку, да и довольно. Тут даже иго турецкое по дачам носили, однако, мы не шли же на него смотреть, коли это к нам не прикасается. Просила я одну болгарку развернуть тряпку и сквозь забор его показать, та не хотела, ну, и не надо.
— Вы, Марья Ивановна, в себе и замечания не содержите, что вы заврались. Кабы вы в вашем просвещении имели поболее образования, то взаместо того, чтобы читать «Огненных Женщин», скорей бы в газеты заглядывали и тогда знали-бы, что иго это самое в тряпках носить нельзя, потому что его на четырех лошадях возят, так как оно из железа сделано, и в нем триста пудов.
— Ну вот! Фелицата Герасимовна еще вчера себе за двугривенный кусок у болгарки купила. Говорят, оно от зубов помогает.
— В невежестве, конечно, всякая медицина в ход идет, но образованный человек должен только лекарствами лечиться. Да и надула твою Фелицату Герасимовну эта болгарка и вместо ига кусок какой-нибудь дряни продала.
— И вовсе даже не дрянь, а с благоуханием. Мавра видела: как бы смола, говорит, или сапожный вар.
— А я тебе говорю, что этого быть не может. По газетам, иго это теперь в Москве вместе с пленными турками находится, так как телеграмма пришла. Если бы не измена у турок, его бы и не отбили. Московское купечество не тебе чета, просило себе махонький кусочек от него отшибить, да и ему не дали. Казаки охраняют. За сим довольно и молчи! Киселя я не хочу и лягу спать, а к девяти часам поставь самовар. Где газета?
— Как же, Михайло Прохорыч, ты обещался после обеда в Беклешов сад гулять идти?
— А вот спервоначалу посплю, потом попью чайку, и тогда можно.
— Ну, уж, знаю я это гулянье! Разоспишься, так тебя тогда хоть поленом по брюху бей, ты и то не встанешь. А еще хотел соловья слушать!
— И соловья, и кукушку послушаем. На все будет время. А теперь дай мне газету. Нынче, кто хочет содержать себя в современности, даже обязан про все известия знать. Сойдутся двое, и первый разговор — телеграммы. Давеча, вон, в трактире толковали, что взаместо папы теперь римская курия сидит, и это будто у неё ребенок есть от папы, которого она на престол прочит.
— Очень тебе нужно знать! Для тебя что папа, что курия — один интерес.
— Совсем даже напротив того, так как через это шелк вздорожать может. За сим извольте пришить ваш язык и молчать.
Супруг удаляется и ложится на диван. Слышен шелест газеты. Супруга, оставшись одна, начинает всхлипывать.
— Маша! Марья Ивановна! поди сюда! — раздается через несколько времени голос супруга.
— Оставьте меня, пожалуйста, лежите там с вашей курией на диване, коли вы ее на жену променять хотите.
— Ну, поди же, дура! Я тебе телеграммы почитаю. Вон во Франции правая сторона потерпела поражение от левой. Полно сердиться, не будь левой стороной.
— Плевать я хотела на вашу левую и правую сторону!
— Да брось! Расскажи-ка мне, что тебе болгарка про турецкое насилие рассказывала…
— Ах, оставьте пожалуйста! Пусть лучите я слезами истеку, а уж властвовать над собой не позволю. Я не болгарка.
— Ну, иди, моя рыхленькая, иди, моя полненькая, иди миром. Не верблюда же мне за тобой посылать.
Жена улыбается сквозь слезы и направляется к мужу. Пауза.
— И соловья послушаем? — слышится её вопрос.
— И соловья. Соловьи только ведь, по ночам и поют.
— И кукушку? — Не токма что кукушку, а даже дятла, если хочешь.
— В таком разе, помиримся.
Мир восстановляется поцелуем.
Воспроизводится по сайту az.lib.ru, с переводом в современную орфографию
Автор: Максим Васюнов
Источник: Год Литературы