Многие сегодня говорят – сбылась какая-то тайная моя воля никуда не бегать, давно хотел отдохнуть. И я, преодолевая отвращение к «овощному» образу жизни, могу сказать приблизительно то же самое: давно хотел побыть с семьей. Чему же здесь огорчаться? Вот он ты, а вот они, твои близкие, и вы круглые сутки вместе. Разве не чудо? Могло ли такое быть еще полгода назад?
Мне легко придумывать себе задания на день, с ходу врубаться в zoom-конференции, проводить брэйн-ринги о русской литературе и семинары, писать статьи. И только подсознание («ты безработный, безработный!») бунтует, не даёт замедлиться до полной прострации. Социальные рефлексы выкручивают волю в обратную сторону, как суставы: с самой юности прочувствовано – если не едешь на работу, учёбу, значит, насильственно выключен из общества, нищ, наг, проклят…
Но мир уже изменился, и не так сложно, если постараться (а куда денешься?) привыкнуть к изоляции, отрешиться от синдрома утренней тяги к метро, автобусам, трамваям и МЦК…
***
То, что ситуация угрожающая, стало ясно ещё 16-го марта, когда объявили свободное посещение в школах. Сказал тогда: лучше Андрея не вести, мало ли что. Последний очный семинар в Литературном институте был 17-го, во вторник.
18-го в трапезной батюшка Макарий (Комогоров) подсел за наш «мужской стол мирян» и негромко объявил: до конца недели работаем из дому. Я тут же написал жене: расходимся. Никто не знал, насколько, да и теперь не известно. Но сроки в месяц, объяви их тогда, показались бы полным абсурдом. Неделя, максимум – две…
19-го в полдень мы втроём, я, Ольга и Андрей, вышли уже в новый мир. Дорожный трафик ещё не поменялся: плотная загрузка, баллов шесть-семь, если не больше.
- Куда они все? – спросила Ольга. – Неужели из города?
- Не похоже, - ответил я. – Если только во Внуково, но не все же сразу…
Ещё три дня распорядок был примерно таким же: вставали, как на работу, я садился за статьи, а днём выходили за продуктами, описывали вокруг наших кварталов долгие прогулочные петли, подмечали какие-то мельчайшие изменения (вот подъехало такси, и водитель уже в маске). В конце «прогулки арестантов» подходили к продуктовому, и Ольга отправлялась внутрь, а мы с Андреем стояли около, избегая садиться на лавки. Стояли и ждали её с пакетами, затем я брал их, и затворялись уже до вечера.
Последний выход был странноватым –решили дойти до Битцы (наш лесопарк), вдохнуть немного лесной свежести, но почему-то тропинки увлекли, и мы резво проследовали в чащу.
- Куда ты нас завёл? Тут ещё не просохло! – слышались сзади причитания жены. – Надо идти назад.
- Сказал же, выведу к спортплощадке,- не уверенно повторял я, едва заметно оскальзываясь на крутом склоне обмелевшей Чертановки, действительно влажному от недавно сошедшего снега.
Да что ж такое, шептал я себе, мы даже телефонов не взяли, их же потом протирать надо. Мы же километрах в пяти от дома, я же чемпион по ночному ориентированию, а сейчас только вечер. Господи, неужели я заплутал?!
Надо было взять правее, и я взял. В хаосе стволов угадывалась тропка, по которой на приличном отдалении шла какая-то пара с собакой… Минут через семь были на окраине микрорайона, там, где на опушке красовалась спортплощадка и неспешно гуляли и стар, и млад. Начинался асфальт, виднелась ограда КСК, за ней – знакомые корпуса…
После 21-го выходить перестали совсем.
***
До сих пор непонятно, какими были эти дни. Каждый из них спрессовался с другим таким же неотличимо похожим на него днём в единый ком наступающей весны.
Временами, вдруг, ни с того ни с сего, налетала снеговая туча, и снег протаивал несколько часов подряд, снова (в который раз!) обнажая зелень. Бордовая дымка на берёзовых ветвях превращалась в изжелта-изумрудную молодую листву. Мы были тому свидетелями: хронически дискретное, замечаемое раньше только от раза к разу, обретало форму сплошной непрерывности, перед нами развёртывался великий спектакль потепления.
***
Мы ждали Пасху.
Мы слышали слова Патриарха: служба будет изолированной. Я видел лицо Святейшего в момент произнесения им этих слов, которые оказались самыми тяжёлыми в его жизни, и этот миг показался мне исполненным истории.
Впервые обстоятельства сделались тяжелы именно настолько, что был изменён не ход Службы, но её процесс. Литургия без паствы… всё равно была Литургией.
***
Многое вспомнилось в те дни. Пробежали узловые моменты жизни, в которой постоянно было чего-то нельзя. Собственно, свободой человек начинает обладать (если вообще начинает) в зрелости, когда может рассчитать последствия выпрыгивания из колеса жизни, отрешается от зарабатывания средств на неё и внезапно пускается в странствия (отпуск не в счёт), пытаясь вызнать у себя своё назначение…
Думалось об узилищах, о людях, переносивших многолетние заключения без всякой надежды дожить до конца срока. Каково им было? Как они каждое утро смотрели себе в глаза? Примерно как я сейчас, или совершенно иначе? Что за зеркало отверзается человеку, когда он не с людьми, но с самим собой? Прямо то зеркало или искажено внутренним чувством сокрушения и стыда за самого себя – за то, что, прожив достаточное количество лет, ты так ничего и не совершил, и теперь уже вряд ли совершишь? И книги твои – ложь, и сам ты – ложь от начала и до конца. Правды, правды! Но разве ты не знаешь себя? Разве блуждание твоё в себе самом – грех, не искупаемый и сокрушением?
Поистине, лучшее достояние человеческое – чистая совесть. Или – для нравственно туповатых – отсутствие сокрушений вследствие отсутствия памяти. Или совести.
***
Самая страшная из человеческих темниц – тюрьма не тела, но духа.
Дуально презираемое радикалами тело – первичная тюрьма его, но – тюрьма, которой мы можем двигать, и достигать движением его небывалого, несбыточного. Вокруг первичной телесной тюрьмы – тюрьма планетарная, тюрьма мира. А то, что мы называем тюрьмой общественной, лишь стена между первичной телесной тюрьмой и тюрьмой мировой. Так о чём мы волнуемся? О какой безбрежной воле?
Трагедия наступает, когда мы ощущаем несоответствие себя и внешних стен, и изо всех сил стремимся прочь отовсюду, будто бы из самих себя, не соотносясь ни со смыслом, ни с ценой нашего стремления.
***
Отвергнув сто лет назад Христовы дары, такие простые и светящиеся, мы, русская цивилизация, начали поклоняться иным героям – борцам за социальную свободу, революционерам, «политическим», террористам, каторжникам, страдальцам за освобождение народа из-под власти Бога, царя и Отечества. Какая галерея! Декабристы и петрашевцы, нигилисты и нечаевцы, землевольцы и народовольцы, легальные марксисты и эсэры-бомбисты, анархисты и большевики-экспроприаторы, и неисчислимое множество тех, кто шатал, шатал и шатал власть, чтобы накормить голодных и защитить невинных! Уже само наличие стольких веяний неопровержимо доказывало: свобода – была. Да, за неё сажали и ссылали, но она реяла над умами, поворачивая их вспять и от любого быта, и от Креста и Воскресения.
Кто мог знать, что буйство свободы увлечёт страну так далеко? Сегодня, вынужденные вернуться к началу, мы осознаём: довольства собой в человеческом мире не было, и быть не может. А свобода… мы продолжаем думать о ней. Ничтожные полтора месяца в собственных домах воспринимаются фатальной и бессмысленной мукой. За что же мы сегодня так дорого, как нам кажется, платим?
***
Беспечность науки, способная привести нас к таким плачевным, как сегодня, результатам, разрушению социальной жизни, ещё будет обсуждаться, по мере того, как выяснится, сделан вирус человеком или сформировался как воплощение Кары Небесной всем нам за непрестанное реформирование природы в своих целях.
Мы все сегодня поставлены перед выбором, как себя вести и как осознавать себя в мире.
За эти дни я многократно видел бунт людей против обстоятельств.
Я видел священников, буйно протестовавших против закрытия церквей, готовых не поминать священноначалие за принятие решения, лишавшего их привычного бытийного круга, будто бы самой Веры.
Я видел мирян, яростно обзывавших тех, кто покорился воле Святейшего, отступниками и изменниками делу Христа.
Я видел простых священников и иерархов, скончавшихся мучительной смертью, и в числе их – тех, кто отвергал опасность.
Я видел, как менялись взгляды тех, кто потерял близких, вынужден был слечь и убедиться, что опасность существует.
Я не говорил «в Церкви – раскол», я говорил – «Церковь свободна, потому что она состоит из людей, ощущающих Божье присутствие в мире совершенно по-разному».
И еще я говорил себе примерно так:
«Господь присутствует в мире и благостью, и бедой. Человек же с его мнимым могуществом, мнимой властью над природой благ в том, что слаб, и природа раз за разом будет напоминать человеку о его слабости, когда он вновь станет забываться и превозноситься. Ни один пророк на моей памяти не сбылся, потому что сегодня пророчества следуют не от связи с Господом, но от самопревознесения. Никто не предсказал сегодняшней беды, и никто сегодня не видит, как одолеть беду, и когда она уйдёт. И именно это означает, что мы не в беде, а в руках Божьих. Всецело. Как никогда».
Есть нечто успокоительное в том, как полно мы отданы во власть стихии, и как ничто не зависит от нас там, где мы не способны уловить мельчайшие движения воздуха, несущие нам спасение или смерть.
Есть нечто оздоровительное в том, каким бессильным оказывается разум с его ухищрениями в том, как не способен он предсказать ни единой опасности.
Есть нечто ободрительное в том, как многие из нас воздерживаются – до сих пор! – от несения гибели всему сущему, затворяясь от него, удерживаясь от того, чтобы пуститься во все тяжкие, одним чувством долга перед ближними. Сегодня для меня именно такое удерживание от людей есть любовь к ним. На сколько же хватит моей любви? Велика ли она?
Пусть до самого исхода я не двинусь ни на шаг за порог. Единственное моё достояние сегодня – семья да совесть, сковавшая меня. И страх помогает ей.
***
Страх Божий. Если кто-то не знал его прежде, то – вот он. И в нём нет ни капли унижения, но есть преклонение перед чем-то неизмеримо высшим, чем ты сам.
Я человек, и я не совершенен, несмотря на изначальное подобие Идеалу. В труде над телом (физическая культура на дому – это нечто) я лишь на краткую секунду вижу, чем мог бы быть в жизни вечной, какие расправленные плечи и какая грудь колесом могли бы быть у меня, книжного старателя, какая походка, какое пылание глаз. Но ощущение совершенства неизбежно сменяется воздыханием о том, что так не может продолжаться вечно. Сердце успокаивается, и вот уже наваливается привычная тяжесть. Вечность недостижима, горение требует подпитки… Возгоревшись на полчаса, мы утрачиваем жар, остываем, прогораем, как сырые дрова.
***
Господь открывается из узилища, как дневные звёзды из колодезной бездны. И мне не одиноко и не скучно день за днём расшифровывать нашёптанное мне, разматывать ленту мыслей при отсутствии впечатлений. Я вижу собственное дно: я – конечен. И даже здесь – отрада. Даже то, что воспринимается мукой (а мы так внимательны к уровню жизни, будто бы и впрямь заслужили его), имеет предел.
Из окон я вижу, как всё кругом мало-помалу приобретает летние очертания (последней не сдаются лету старые акации, которыми с 1970-х гг. обсажены общественные гаражи).
Я верю, что когда-нибудь выйду из квартиры. Выйду, а не буду вынесен беспомощным и отягощённым виной за то, что кого-то заразил.
Мне кажется, я побегу. Ступеньки подъезда, налегание на дверь – и лёгкий, как во сне, бег. До самых клёнов или даже яблонь у самого шоссе. Или – до вишен, которые могут уже отцвести…
Добежав до них, я остановлюсь в центре своей Вселенной и тихо, избегая шевелить губами, произнесу хвалы тому, что всё опять на своих местах… Нет, конечно же, не на своих местах, а на местах новых, принципиально иных, но снова – на совершенно законных местах...
И всё будет новым, и мир, и я.
Заставка - goodfon.ru