Хронотоп имперской ночи

Хронотоп имперской ночи

В собрании стихотворений Фёдора Ивановича Тютчева корневое сочетание «ночь» употребляется… восемьдесят раз, и если это не повод взвесить ночные метафоры поэта, тогда что – повод?

В 1824-м году, в будто бы любовном поначалу стихотворении «Твой милый взор, невинной страсти полный», еще во многом подражательном, куртуазном, Тютчев обходится с тёмным временем суток согласно ещё чужим лекалам:

Таков горе духов блаженных свет,

Лишь в небесах сияет он, небесный;

В ночи греха, на дне ужасной бездны,

Сей чистый огнь, как пламень адский, жжет.

 

- прямое противопоставление небесного рая и подземного ада не приводит к открытию метафизических бездн, но уже проявляет в поэте начало дидактическое. Сознание же «пробуждающей ото сна» ночи приходит к поэту не ранее 1825-го года:

Слыхал ли в сумраке глубоком

Воздушной арфы легкий звон,

Когда полуночь, ненароком,

Дремавших струн встревожит сон?..

То потрясающие звуки,

То замирающие вдруг...

Как бы последний ропот муки,

В них отозвавшися, потух!

 

- и как родственно оно ощущению времени ещё не явившегося в мир Иннокентия Анненского! Экзистенция, мучительное чувство времени, бессмысленной и жестокой пытки отбиваемых часов – тот самый камень преткновения, о который волной разбивается каждый лирик. Без веры в осмысленность каждого мига его не удаётся превзойти, но вера даётся чем угодно, только не праздностью рассудка.

В «Бессоннице» 1829-го года читается именно то, что знаменует собой «богооставленность»:

Часов однообразный бой,

Томительная ночи повесть!

Язык для всех равно чужой

И внятный каждому, как совесть!

Кто без тоски внимал из нас,

Среди всемирного молчанья,

Глухие времени стенанья,

Пророчески-прощальный глас?

Нам мнится: мир осиротелый

Неотразимый Рок настиг-

И мы, в борьбе, природой целой,

Покинуты на нас самих.

Лишь изредка, обряд печальный

Свершая в полуночный час,

Металла голос погребальный

Порой оплакивает нас!

 

- так понимала ли лучшая русская поэзия духовную грамоту, разбирала ли её, или действовала вовсе не наитием верующего?

Казалось бы, «светское образование» даруется всем нам благодатным светоносным источником, лучшим из чудес, вооружённый им, каждый способен разбирать скрижали, недоступные непосвящённому, но сколько же в океане разрозненных представлений о мире неподдельного отчаяния, а если печали, то вовсе не светлой!

В светском образовательном начале человек угнетается не столько обилием разрозненного, сколько подспудной мыслью о своей второстепенности в бытии и первостепенности самой мысли. Это – языческий, платонический и неоплатонический мир, в котором подобает быть исключительно стоиком, переносить все тяготы со сжатыми зубами. Нисколько не удивительно, что рано или поздно любой стоит превращается в натуру сломленную: ни одно ожидание не может быть вечным, а разрешения, кроме небытия, нет как нет.

Ничуть не странно, что вершины русской поэзии, восходящей к псалмам, в преобладающей ноте повторяют Христово «Или, Или! Лама савахфани?» - «Боже, Боже, за что оставил меня?» - вопль измученной души, крик человечества, который никогда уже более не сотрётся из его коллективной памяти.

В 1829-му году Тютчеву явится стихотворение «Видение»:

Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,

И в оный час явлений и чудес

Живая колесница мирозданья

Открыто катится в святилище небес.

Тогда густеет ночь, как хаос на водах,

Беспамятство, как Атлас, давит сушу...

Лишь Музы девственную душу

В пророческих тревожат боги снах!

 

- так или примерно так, с 1829-го года, Тютчев становится поэтом не просто тайны (для такого титула достаточно было бы умолчаний вполне куртуазной традиции), но Откровения. Он видит мистерию, участвует в ней, но, конечно же, он ей не распорядитель. К персонификации распорядителя (пусть бы и в деистском ключе) Тютчев идёт путём, полным ухабов и буераков.

Душа хотела б быть звездой,

Но не тогда, как с неба полуночи

Сии светила, как живые очи,

Глядят на сонный мир земной

 

- так понимается радикальное отличие небесного от земного, твёрдой рукой, наконец, проводится граница между звездами и душами там, где очевидно совершенство первых и сумрачная неразбериха вторых – основа начальной веры, которая может зиждиться на покаянии, и всё-таки окончательных, как у Ломоносова или Державина, слов о Господе, беспредельной благодарности Ему за созданное и показанное воочию, сказано не будет.

В начале 1830-го года проступит одно из основных стихотворений Тютчева, благодаря которому мы и знаем его, и восторгаемся его восторгом:

СНЫ

Как океан объемлет шар земной,

Земная жизнь кругом объята снами...

Настанет ночь - и звучными волнами

    Стихия бьет о берег свой.

То глас ее: он нудит нас и просит...

Уж в пристани волшебный ожил челн;

Прилив растет и быстро нас уносит

    В неизмеримость темных волн.

Небесный свод, горящий славой звездной,

Таинственно глядит из глубины,-

И мы плывем, пылающею бездной

    Со всех сторон окружены.

 

- вот оно, ещё не видящее и не знающее, восторгающееся, но ещё такое наивное чувство тысяч поколений людей, пробовавших разгадать бесчисленные загадки неба, селивших в нём богов сперва жестоких, затем равнодушно мелочных и мстительных, и лишь недавно открывших внутренний взор Оку Создателя.

Мотив пророка читается в «Цицероне» (1830):

Оратор римский говорил

Средь бурь гражданских и тревоги:

"Я поздно встал - и на дороге

Застигнут ночью Рима был!"

Так!.. но, прощаясь с римской славой,

С Капитолийской высоты

Во всем величье видел ты

Закат звезды ее кровавый!..

- «Ночь Рима» предстаёт вестью о крушении царства, разделившимся в самом себе. Никакое иное опасение и не могло прийти в голову чуткому дипломату: славянство и было, и сегодня воспринимается разделившимся царством, которому грозит небытие. Парное к «Цицерону» - «Рим, ночью»:

В ночи лазурной почивает Рим.

Взошла луна и - овладела им,

И спящий град, безлюдно-величавый,

Наполнила своей безмолвной славой...

Как сладко дремлет Рим в ее лучах!

Как с ней сроднился Рима вечный прах!..

Как будто лунный мир и град почивший-

Все тот же мир, волшебный, но отживший!..

- видение Рима воспринимается свершившимися развалинами: погибель уже состоялась, и капители, портики, колонны – всего только романтические руины, манящие к себе меланхоликов, поэтов и пейзажистов. Рим, таким образом, вечен только в бренности, и имя ему – бренность. Этого предчувствия Тютчев в отношении Третьего Рима и страшится, но и любуется им. В «Silentium» видится и практическая заповедь, адресованная дипломатии, но и средство духовного возрастания над собой, наложенного на себя обета молчания:

Молчи, скрывайся и таи

И чувства и мечты свои-

Пускай в душевной глубине

Встают и заходят оне

Безмолвно, как звезды в ночи,-

Любуйся ими - и молчи.

 

К ночи Тютчевым подбираются эпитеты именно что всеведения и всевидения:

Черней и чаще бор глубокий-

Какие грустные места!

Ночь хмурая, как зверь стоокий,

Глядит из каждого куста!

 

«Лазурный сумрак ночи», «объятый негой ночи голубой», «ночь июльская блистала», «А небо так еще всецело/Ночным сияет торжеством», «Ночью тихо пламенеют/Разноцветные огни» – всё говорит о том, что царство покрывающей всю землю тени пронизано не всегда видимыми лучами: в ночи – не темно! Но песня на один мотив утомительно однообразна, и потому эволюция не слишком заставляет себя ждать:

Ночное небо так угрюмо,

Заволокло со всех сторон.

То не угроза и не дума,

То вялый, безотрадный сон

 

- испытывает поэт натуру, и, отрицая возвышенный смысл явления, тут же стремится к разубеждению себя извне, ищет контраргументов – известный приём. Как минимум дважды Тютчев будет упоминать о том, что ночь – не гармония, а хаос: «Тогда густеет ночь, как хаос на водах» (буря, шторм) и «мир бестелесный, слышный, но незримый,/теперь роится в хаосе ночном». Мрак, мгла, темнота у Тютчева не срывают покровы, но облачают в них:

О ночь, ночь, где твои покровы,

Твой тихий сумрак и poca!...

 

Объяснение тому, кто же обнажает суть, а кто её скрывает, отыскивается в стихотворении «День и Ночь» 1839-го года:

На мир таинственный духов,

Над этой бездной безымянной,

Покров наброшен злототканый

Высокой волею богов.

День - сей блистательный покров-

День, земнородных оживленье,

Души болящей исцеленье,

Друг человеков и богов!

Но меркнет день - настала ночь;

Пришла - и, с мира рокового

Ткань благодатную покрова

Сорвав, отбрасывает прочь...

И бездна нам обнажена

С своими страхами и мглами,

И нет преград меж ей и нами-

Вот отчего нам ночь страшна!

 

- пусть ночь срывает покров с дня, но мы же помним о покровах ночи, и, следовательно, всякое время суток – ткань почти не проницаемая для Откровения, маскирующая и отдаляющая встречу с ним! Никто и ничто не суть, но лишь видение сути, будто бы говорит нам скептическая философия Тютчева в этот миг, и стоическое мужество его здесь далеко не первенствует. Главенствует именно тайна, непознаваемое, которое поэт не решается назвать Именем Божьим. Терпение стоика – нет, не беспредельно:

Ты долго ль будешь за туманом

Скрываться, Русская звезда,

Или оптическим обманом

Ты обличишься навсегда?

 

- ждущий восхода Руси над миром поэт имперского образа и жизни, и мысли в начальной строфе стихотворения 1866-го года и раздражён, и разгневан. За три месяца до кончины, в апреле 1873-го года исполнятся строки, полные тоски и отчаяния:

БЕССОННИЦА

(ночной момент)

 

Ночной порой в пустыне городской

Есть час один, проникнутый тоской,

Когда на целый город ночь сошла

И всюду водворилась мгла,

Все тихо и молчит; и вот луна взошла,

И вот при блеске лунной сизой ночи

Лишь нескольких церквей, потерянных вдали,

Блеск золоченых глав, унылый, тусклый зев

Пустынно бьет в недремлющие очи,

И сердце в нас подкидышем бывает

И так же плачется и так же изнывает,

О жизни и любви отчаянно взывает.

Но тщетно плачется и молится оно:

Все вкруг него и пусто и темно!

Час и другой все длится жалкий стон,

Но наконец, слабея, утихает он.

 

- выделяя лермонтовское «и пусто, и темно», не забудем о ноющей, как застарелая зубная боль, некрасовской сердечной муке, которая уже явилась и процвела теми же самыми экзистенциальными кавернами. А Аполлон Григорьев, а Яков Полонский, а иные той же плеяды, избравшие боль средоточием этических усилий, и даже возведшие её на пьедестал метода самопознания?!

Итак, мы можем говорить о том, что ночь у Тютчева – темный лик природы, и она же – икона, с которой он так или иначе сообщался от ранних дней до последних, и кажущаяся безотзывность безличного лика не могла не вызывать в нём порой упадка духа, в точности так же, как у распятого Иисуса, которому показалось, что небо перестало его слышать… но в лучшие времена, периоды непомерного душевного взлёта Тютчев не только не мог отрекаться от сумрака, но делал его составной и неотъемлемой частью своего внутреннего существа. Не голый свет, но благую творящую мглу, из которой этот свет и исходит.

Сергей Арутюнов