Литературоведы, может быть, догадываются, что предмет их чаяний и дум, профессионального поприща – поэзия, большая и малая проза, драма – существуют в виде самостоятельного культурного явления не так уж и давно; примерно триста-четыреста лет европейской и мировой истории.
Более ранние опыты, от «каменно-угольного» Гильгамеша и гомеровых поэм до примерно Данте и Петрарки, в допечатную эпоху – достояние считанных образованных единиц, европейской профессуры и европейского же студенчества, достаточно преданного словесности для того, чтобы продлить жизнь книжному наследию в частных и университетских библиотеках. В областях неевропейских и нехристианских текст – достояние исключительно жреческого сословия, и понимается как текст сакральный, то есть, священный, назначенный к принципиально необщему пользованию. Основное содержание его – миф.
Евангельское слово, существующее уже два тысячелетия, выступает обрамлением для практически всей рефлексии в пределах Европы и колонизированных ею в Новом времени областей Северной и Южной Америки, Африки, Австралии и Океании. Несколько иначе обстоит дело в Юго-Восточной Азии и на переднем Востоке, настаивающих на своих традиционных религиях и видении человеческой природы.
До Гутенберга (XV в.) содержание рукописного или печатного текста на 95% представляет собой или христианские апологии, или продление развиваемых ещё язычеством дисциплин. Здесь читатель видит преддверие скорее наук (математики, физики, философии, естествознания), чем искусств. Об этом периоде книгопечатания, а заодно и вероучения часто говорят – «схоластика» (от «схола», то есть, «школа»). Даже поэзия выполняет здесь почти исключительно служебную – просветительскую – функцию объяснения мира.
Развитие книгопечатания приводит к более широкому, но всё же не всеобщему распространению книжного знания, и обширной рефлексии общества о самом себе. Здесь появляется фигура не анонимного автора, и здесь же Церковь утрачивает монополию на книжное знание, скорее допуская её и мирясь с ней, понимая, что одной соборной проповедью не в силах донести Слово Божие до мирян. Но именно здесь Церковь понимает, что внецерковное толкование Евангелия может привести к возмущению умов, и оно к нему немедленно приводит: раскол католичества, выделение из него протестантизма всех мастей неминуем.
И всё же Церковь не уничтожает тотально всех книг, выходящих не из её лона, и не казнит всех, кто их печатает. С «сакральных жертв» начинается так называемая «светская наука» - прежде всего, астрономия, отличная от языческой.
Начиная с века Просвещения (XVIII) секулярная (гражданская) словесность, шаг за шагом отрезающая себя от религии (христианства), проводящая этакую «ревизию» достигнутого им, прошла относительно недолгий путь, изобиловавший локальными взлётами и падениями. Но сегодня, в период очередного (как бы не последнего) спада, можно констатировать следующее: беглянка и еретичка, художественная литература исчерпала все свои прежние интенции настолько, что число поклонников её как вольного искусства уменьшилось до минимума.
Литературе будто бы больше не о чем говорить: жанры развиваются из рук вон плохо, шедевров за последние годы, кроме массовой литературы вроде Дж. Роулинг, ни критикой, ни читательским сообществом не выявляется. Жанровая «синтетика» их приводит к мгновенному и довольно ленивому всплеску интереса, но какого-то значимого генерального пути, по которому могли бы пойти тысячи авторов, никоим образом не намечает. Налицо стагнация если не стилистическая, то идеологическая.
Могло ли быть иначе? Оглянемся на её века, стараясь понять, что она такое, и почему современная ситуация её именно такова:
- В XVII-XVIII веках она идёт об руку с «новой» социальной философией, ратующей, в основном, за вполне уже современные «демократические» отношения человека и государства, радикальное «освобождение» человека из-под его власти, а заодно и власти Церкви. Французские «просветители и энциклопедисты» говорят о естественных правах и свободах, «общественном договоре», в связи с чем в обществе намечается «небывалое оживление», заканчивающееся очередной буржуазной революцией и гильотинированием несогласных.
- После краткого периода «классицизма», на протяжении которого проводится этакая ревизия античных (языческих) ценностей, их портновская перелицовка (топос и хронотоп (место и время) будто бы отдалены, но ясно, что авторы пьес и «стихир» говорят о современной им современности), наступает время романтизма.
- Романтизм – почти открыто и явно апологетически поддерживающий «падшего ангела» – представляет собой ни что иное, как героизацию Князя Тьмы, проецируемого на частного человека. Поэтизируя бунт личности против «стада», «толпы», Бога и Природы, романтизм разрешает конфликт гибелью одиночки, поскольку ничем иным он закончиться и не может. Тем самым побуждается сочувствие к восставшему. «Байронические» начала обожествляют существо презирающее и отвергающее, брезгующее бытием и пытающееся его попрать. Не только Байрон, но и Пушкин, и Лермонтов очарованы отрицанием; Лермонтов гибнет почти сразу же, Пушкин, выпутываясь из сетей мрачного очарования, идёт несколько дальше.
- Вслед за романтизмом в литературе является течение, которое от адаптации к массовому читательскому сознанию «лишнего человека» (самостоятельной личности байронического типа) переходит к настоятельному сочувствию прямо противоположному типу – «маленькому человеку», сломленному государством и вообще условиями нашего общего бытия (Гоголь, ранний Достоевский). Течение принято называть «натуральной школой».
- От натуральной школы литература отступает в середине XIX века: наступает время очередных «новых людей», которыми выступают уже «нигилисты». Появляется – в противовес – и антинигилистический роман, а заодно обращается внимание на горестную судьбу женщины в современном обществе (от Бовари до Карениной). Это зачаток суфражизма – предтечи современного феминизма, ратующего за разрушение традиционной семьи.
- С тем наступает «стилистических поисков»: символизма и, в частности, русского символизма, герой которого так же байроничен, как и его предшественник столетней давности, но более изыскан в том, что меч или, скорее, кинжал (стилет) злодея меняет на магические амулеты и иные принадлежности колдуна. Мистицизм поднимает со дна некогда вывезенные крестоносцами с арабского Востока не только культовые предметы, сколько саму нехристианскую рефлексию и порой открытый сатанизм.
- Двадцатый век в его «серебряной» ипостаси на Руси расцветает букетом модернистских направлений, от акмеизма и конструктивизма до имажинизма и футуризма, каковое многоцветие пресекается государственной унификацией в русле реализма (социалистического). Соцреализм выводит героя, верующего в «поступательное развитие общества» в марксистском духе, если не противостоящего Христу, то списывающего его за ненадобностью на задворки «прадедовых заблуждений». Марксистский позитивист «живёт здесь и сейчас», деятельно преобразует мир «под человека», созидая собственную «духовность делания». Прежняя мистика для него – открытый и законченный враг, но мистика подбирается к нему с другой стороны: в обеднённо рациональных координатах он становится суеверен и мучится уже не вопросами производства, но ещё не духа, а социальной чесоткой, понуждающей его к «критике и самокритике» вне духовной связи с универсумом.
- На Западе в 1920-1930-е гг. нарождается экзистенциализм. Тип героя экзистенциальной литературы – тот же, байронический: обильно рефлектирующий, менее действующий, но такой же ненавистник и соперник бытия, как и предшественники.
- Послевоенная литература Запада, а позже и советская 1990-х гг. до настоящего времени, распадается буквально на молекулы. Стилистически она почти не поддается жанровому переопределению, но пользует (в ипостаси «не для всех», чем должен первоначально был являться жанр «нон-фикшен», редуцировавшийся до практически «нетрадиционно художественной литературы») вычурный язык, обильный в основном отсылками и аллюзиями, нередко целыми пространными кусками заимствованиями из традиции. Направление принято называть «постмодернизмом».
- Параллельно развивается сегмент «массовой литературы», поляризовавшийся с «высоколобым» тем, что не заимствует высоких смыслов, а полностью лежит в лоне «формульных» повествований, то есть, перепевающих уже известные сюжеты на современный лад. Успехов на этой тропе практически нет: наступает интернет-эпоха, обесценивающая прежнее «бумажное» чтение почти до нуля.
На этом история словесности фактически заканчивается. К её основным чертам в поэзии следует отнести распад метафорической системы, в прозе – бессилие отразить современность так, чтобы она стала захватывающей.
Тупик?
***
Все эти процессы можно было предсказать ещё в зародыше: из физики известно, что при отрывании даже одного электрона от атома высвобождается чудовищная энергия. Так и светская литература, порывая с Церковью, освобождалась до почти тотальной эстетической и этической невнятицы. Обильная эксплуатация героя-урода, героя-отщепенца, героя-выскочки ни тиражи, ни общее положение светской литературы не спасёт. Обильные переживания насчёт всякого рода «избранных» не приводят её даже к мифу, чем знаменита и советская военная, и западная экзистенциальная проза. «Нобелевская» литература изветшала до премирования полит-корректных лгуний и рок-певцов далёкого прошлого…
Что до поэзии, единство её поколеблено и даже покороблено хаотическим потреблением знаний, средний уровень которых в обществе неуклонно понижается и уже сегодня почти минимален. Аллюзии авторов, прошедших университетский искус, массовому читателю непонятны, а «простонародная» поэзия, апеллирующая к генетическим основам, заложенным в каждом народе, не рождают в людях ничего, кроме неуверенного согласия и чувства, что они «где-то уже такое читали». Для продолжения традиции – явно мало.
И, кажется, не стоит особенно горевать о том, что светская литература как «исписавшаяся» и исчерпавшаяся в ближайший век, несмотря на усилия книжного сообщества, может исчезнуть как явление и целиком превратиться в предание – забытый и отцветший жанр.
Ностальгия в данном случае неуместна: то, что мертво, возродится лишь при условии раскаяния и действительно революционно нового, органического сращения со своим временем. И здесь мало проникнуться идеями века, они, опять-таки от века, одни и те же: человек, его место в мире. Мало броситься в запутавшуюся в самой себе «гражданскую» философию или современное богословие: важно именно покаяться за те грехи, что как минимум два с половиной века неслись в общество мутным потоком, соблазняя его вести себя как буйно помешанное. На совести Золотого, Серебряного, соцреалистического и постмодернистского веков словесности – брожение в умах, смакование пороков, раздвигание рамок бытия до небытия.
Поистине страшно, что исторически триумф литературы, по крайней мере в России и Европы, полностью совпадает с упадком Веры.
Сегодня, несмотря на больше рефлекторный интерес к ней, можно говорить о том, что век её заканчивается. Длинным он не был.
Какой же она уходит в небытие? Бесконечно переиздаваемой и официально обсуждаемой в школах болезненной нашей классикой, пёстрыми постмодернистскими однодневками, пошлыми скандалами в прессе, связанными с неадекватным авторским поведением в быту?
…Суть раскаяния для литературы может заключаться лишь в создании гармонизирующих бытие произведений. И речь, понятно, идёт не об искусственном возвращении в лоно Церкви, но – о, блудная дочь! – о сходном с Церковью образе мыслей и, следовательно, действий.
Заставка - avatars.mds.yandex.net