В юности Царскосельский Лицей представлялся мне уединённо стоящим посреди огромного парка классическим особняком с могучей колоннадой портика и непременно охранными львами, катающими в лапах глобусы шаров – нечто вроде Пушкинского музея изобразительных искусств. В отдалении виделись тускловатые – из-под полуопущенных портьер – огни максимум двухэтажных, а скорее одноэтажных казарм, где удалые гусары и кавалергарды затевали притягательные для лицеистов вечерние сборища с рассказами о наполеоновских войнах, о дальних странах, не обязательно европейских, но пройденных с походами.
…Лицей произвёл впечатление пристройки к непомерной громаде Екатерининского дворца, единственной и неоспоримой доминанты Царского. Парк перед сине-белоснежно-золотым барочным тортом великолепен. В нём под микрометр острижены не только трава и кустарники, но и деревья. Округлости сменяют линейности: павильоны, беседки, статуи, мемориальные колонны и просто странные строения вроде уединённой пирамиды подступают к исполинским ностальгическим прудам, и кажется, что сия местность более ничем уж не ограничится, и сама земля подстроится под неё, обретая вид бесконечных аллей с двухсотлетними деревами… Здесь лицеистам была выделена секретная поляна, где мальчики, может быть, занимались серсо и догонялками, однако запрет на бегать по газонам был в силе с самого 1811-го года.
Что же – сама «пристройка»?
С входного крыльца попадаешь в обычный музейный вестибюль с гардеробом и зеркалами, а для начала экскурсии взбираешься на третий, учебный этаж, затем – на четвёртый, жилой, и тут уже часовая экскурсия норовит закончиться. Там, на первом этаже, оживляет пространство небольшая скульптура самого знаменитого выпускника – слегка льстивая, но до крайности живая. Мальчик-фавн сидит, затканный в панталоны, узкий жилет и вольную рубашку с распахнутым воротом, и взгляд его, искристый и ясный, с неистовой силой устремлён в область чистого мечтания о будущем, которого ему будет отведено так трагически не много. И думается – а нужно ли было больше, если тяга к иным пространствам в тысячи раз превышает иные устремления?
***
Как можно было воспитать гражданскую элиту всего на нескольких метрах отведённых площадей? Полагать можно, что элиты и впрямь было немного – тридцать непосед, из которых мы знаем первыми Пушкина, Пущина и Дельвига. Вторыми – будущего канцлера Горчакова, мореплавателя Матюшкина и будущего секунданта Пушкина Данзаса. Остальные фамилии промелькнули словно бы в тумане.
…Им должно было казаться, что они пажи. Переход из Дворца в Лицей стал их библиотекой. Это всего лишь коридор для императрицы, проведывавшей кого-то из родни, но в коридоре с буквально несколькими книжными шкафами мальчики успевали читать и писать на конторках, поставленных между окнами,выходившими на дорогу, по которой войска уходили на Отечественную и спустя долгие месяцы кампании вернулись на Родину.
И всё в Лицее так или иначе имеет проходной характер – между делом. Та самая комната, в которой их выпускали в присутствии Державина, кажется на известном полотне величавым залом, а на деле – во вкусе Александровского времени не слишком просторное помещение с низкими потолками. Стол, на котором возлежит указ об учреждении Лицея, обозначает несколько смещённый центр его, а остальное – застеклённые стенды у стен. Не растанцуешься.
Классов по скрупулёзному счёту максимум три-четыре – основной, где лекции и занятия. Художественный. Кажется, естественнонаучный. Далее – площадка и лестница в жилое пространство, называемое дортуаром, а иначе говоря – спальным коридором. Тут набегает мало что слеза, а нечто более подвижное и интенсивное, нежели изумлённое смаргивание оной. Неужели?
Неужели здесь, где не развернуться, в монотонности тюремно-казарменной выровненности по струнке, могли они обитать? Стены с дверьми «дортуара» не доходят и до потолка – следовательно, любое движение, шум, шорох слышны надзирателям и «дядькам» ещё до того, как произведены юными непоседами. Двери условны настолько, что ни о какой отделённости от мира, подобной монастырской, речи не может зайти ни в каком случае. Лицеист мыслился начальством как мальчик за тонкой перегородкой… К нему можно ворваться, учинить обыск.
Комнаты (Пушкин – сосед Пущина, с которым и перешёптывался постоянно через не опять не доходящую до потолка стену) узки даже более, чем «пенал» Раскольникова. Взрослому мужчине вынести подобную камеру было бы непосильно. Лицеисты, разумеется, знали об интимных подробностях и привычках друг друга с первых недель – кто как спит, спокойно иль нет, и встаёт ли по ночам к письму или за чем иным, и диво было бы, находясь в двух шагах, не знать иного, как себя.
Из обстановки – узкая деревянная кровать, у крохотного, «северного» дизайна окна – конторка, рядом с ней – простой без излишеств стул. Для личных вещей – с претензией на изящество секретер, а также умывальник у самой двери: шкафчик, распахивающийся вверх и обнаруживающий столешницу с кружкой, а также миниатюрную раковину, соединённую, очевидно, с сосудом, выносимым по утрам и вечерам «дядьками»-воспитателями.
Книги? В библиотеке. Душ? Да о чём вы, право.
Казарменный модуль впору было бы назвать очаровательным, но лишь заезжим туристам вроде меня, с до крайности не глубоким знанием натуры и её нужд. Ясно лишь то, что в атмосфере не самой лучшей английской «паблик скул» (общественной школы для избранных дворян) Александр Павлович Первый (Великолепный) вздумал создать партию людей, отторгнутых от непременных штабных и плац-парадных учений. Зачаток бюрократии, сердце России не столько бухгалтерской, сколько стратегической, и уже не связанной с непрерывными территориальными приращениями. Потребовался учёт и контроль, потребовалась наука, и университеты Москвы и Санкт-Петербурга уже не могли удовлетворять этой растущей потребности. Державе требовалась иная знать.
Первая ирония Лицея явлена в том, что и великие замыслы могут осуществляться за медные деньги, прямо в коридорах и простенках дворцов. Но вторая ирония и того пуще: выращивая верных и преданных чиновников, получили в основном русскую поэзию… Военачальников-громовержцев давали иные учебные заведения, а мирный и свободолюбивый Лицей поставлял… мечтания, лучшим воплощением которых выступил Пушкин. С Лицея русская интеллигенция началась и происходит генетически из тех метров: ощущением несвободы пронизана вся её психическая структура. Не монахи, даже не насельники культуры, но некие ревербераторы её, комментаторы, вечные недоучки, мальчики-пажи в услужении у монструозных светил наук и искусств – участь поистине ужасающая своей нищетой.
Русская интеллигенция мало вспоминает о Лицее, слегка стыдясь его узких пространств, своей сущностной родословной. Если бы воспоминания и восхищения текли более полноводным потоком, клянусь, куда более внятное понятие имел бы об этом месте. Любят памятник, установленный в Лицейском саду – скамья, раздумье... Любят иной раз анфилады каналов в лицейском парке. Но почти ни слова не говорят о Знаменской церкви (1716), которая, собственно и основала царскую резиденцию и к Лицею прямо примыкает, и мнится, она куда важнее прочего.
Вид её, исключительно европейский, слегка бального особняка, венчаемого длинным, по питерской моде, шпилем, и ориентировал молодых свободолюбцев соответствующим, как иной раз говорят, образом. К оде «Вольность» куда скорее, чем к «Клеветникам России». Летящая постройка, изящная постройка, взойти в миниатюрность которой догадывается не каждый. Из неё фашисты похитили чудотворную икону Божией Матери Знамение (возвращена в 1946-м и теперь пребывает в церкви Иоанна Богослова в СПб), о которой – «те самые» знаменитые строки:
В начале жизни школу помню я,
Там нас, детей беспечных, было много,
неровная и резвая семья.
Смиренная, одетая убого,
но видом Величавая Жена
над школою надзор хранила строго,
Толпою нашею окружена,
Приятным сладким голосом, бывало,
с младенцем беседует она
Ее чела я помню покрывало
и очи светлые, как небеса,
но я вникал в ее беседы мало.
Меня смущала строгая краса
ее чела, спокойных уст и взоров
и полные святыни словеса …
Когда рассуждают о Пушкине-христианине, пропускают и строки, и его самого. Важным полагая, видимо, нечто совершенно иное, чем детское безотчётное чувство защиты и от Севера, и от Юга, и от всех мыслимых сторон света с их внезапными напастями. Теплота лампады не приходит к суетливым умам, но она здесь, стоит лишь возжечь её. И уж если говорить о genius loci, икона Знамение породила Пушкина, поскольку наезжать в Петербург родители национального гения стали только при возрастании брата Лёвушки…
Лицей перенесли в столицу через шесть лет после того, как озорной Пушкин был убит. Судьба была благосклонна к нему: истинный дом его оставался домом, и после Чёрной речки светил ему через волны накатывающей боли, от которой заходился рассудок. Если уж рассуждать о благостях, дома каждого из нас обязаны при нашей жизни находиться на месте, где мы их помним. Это обстоятельство привязывает нас к совершенно конкретным географическим координатам на атласах мира и не даёт сверзиться с них раньше времени.
А время Пушкина было сочтено так рано, что в жизнь и судьбу свою было вложено ровно столько, сколько хватило для бессмертной славы и величайшей любви к нему. Возможно ли повторить нечто подобное? Не думаю, что так.
Для величайших замыслов теперь открыты и сияют совершенно иные анфилады. Иные горизонты и перспективы.
Сергей Арутюнов