Как хорошо, что нет у нас около церквей бойких зазывал (мол, заходи, честной народ, научим тебя веровать, как надо), а по домам крестить бывший советский народ-богоборец и рассказывать ему о Святом Писании не ходят в обязательном порядке ни священники, ни дьяконы.
Такой вид катехизаторской деятельности, свойственный скорее сектантам вроде «Свидетелей Иеговы», ни в одном православном уставе, слава Богу, не прописан. Традиция наша иная: если потянулся душой к светочу, сам придёшь, а нет, ходи пока мимо, твоё время ещё не настало (а в том, что рано или поздно настанет, никто не в Русской Православной Церкви сомневается, потому что деваться на Земле человеку особенно некуда, только в небо). О не пришедших – не успевших прийти – скорбят, торжественно свидетельствую, искренне…
Катехизаторы Русской Православной Церкви (в структуре её, если вы не знали, напряжённо работает Синодальный отдел катехизации и церковного образования) – люди особые, потому что на них возложена миссия чуть откидывать край полога, покрывающего церковную тайну, а не торговать ею в розницу и оптом на людных перекрёстках.
Увеличение (взрывное и динамическое поквартально, как часто любит наше начальство) числа прихожан для них – и для Церкви – самоцелью не является. И не только потому, что на всё воля Божья, а потому что в катехизации – процессе воцерковления мирянина – нужен величайший такт. В суровой северной стране никто не побежит с радостными объятиями и вскриками от свечной и книжной лавки к каждому переступившему порог храма: нельзя сковывать свободы воли. Решение и о крещении, и о дальнейшем пути – веление сердца, которому никто не господин, кроме возжигаюшегося в нём свечой Господа Иисуса Христа. Насилие неприемлемо даже в виде радушия.
И, можете себе представить, люди иного конфессионального настроя готовы круглые сутки напролёт упрекать Русскую Православную Церковь за якобы «историческую слабость» института проповеди. Честят Церковь и за не слишком, на их взгляд, энергичную (куда нам до католических конквистадоров!) политику вовлечения мирян в церковную жизнь, будто бы Вера – товар, который при соответствующей «упаковке» в более блестящую обёртку станет куда более «покупаемым».
Только вот Вера – не товар. И ходко сбывать её в народных массах не совсем ловко, стоит лишь посмотреть в глаза русских богородичных икон. В глазах Матушки-Заступницы – подступающие слёзы, жалость о каждом и понимание каждого из живших, живущих и только собирающихся жить. А не какое-нибудь таинственно искрящееся торжество, обещающее открыть секрет социального или духовного успеха. Наша Церковь – отражение тысячелетнего опыта, как только и стоит производить в верующие, и пересматривать подходы в связи с быстротекущим временем стоит с большим опасением, не выйдет ли такой побег за нуждами времени боком.
***
В идеале процесс «воцерковления», то есть, примыкания к Церкви, выглядит приблизительно так: в момент, когда душа начинает понимать, что истины на земле не найти, что она, истина, много выше и, может быть, вообще за пределами этого мира, и открывается тысяча тайных троп к храму.
Видимо, в процессе воцерковления речь может заходить об атлантизме, только не в геополитическом понимании политологов, а об атлантизме духа, то есть, о наступлении в личной судьбе уникального периода, когда человек не только определяется с тем, во что верит, но и чувствует настоятельную необходимость как-то себя в этой вере обозначить. Послужить и сослужить вере. Только так, мнится, можно стать одним из бесчисленных столпов, подпирающих не отвлечённый догматический свод, а живую жизнь духа. Тогда и только тогда добровольно и радостно мирянин «принимает на себя» ворох обязанностей, и чем больше их количество, тем лучше.
Приходской храм он воспринимает уже не как выделенное в городских пределах для молитвы место, а областью личных забот. Не брезгует он ни подмести, ни вколотить гвоздь или помыть окна, потому что храм начинает восприниматься как часть собственной души, жаждущей чистоты и опрятности. Рвение его распространяется на внешний мир точно так же, как и на внутренний, потому что в душе они неразрывно связаны и перетекают друг в друга.
Таков в общих чертах портрет устанавливаемой с миром гармонии. Таков путь – через храм и его нестройную общину – к Создателю.
Я только что перечислил то, чего у меня до сих пор нет. Потому что я горожанин, постоянно трудящийся на трёх работах: институт, Издательский Совет, школа. У меня органически мало времени на церковные службы и утренние, и вечерние, и всенощные. Любые. Но я стараюсь, и здесь каждая жертва времени и сил хороша.
Христианин я ещё тот: нательный крест ношу не на шее (любая тесемка почему-то натирает), а в отдельном кармашке рюкзака, посты держу в основном на работе, причащаюсь только когда могу, личным духовником не обзавёлся и понятия не имею, откуда такого мастера взять, и список этих нестроений можно длить и длить.
Про таких, как я, бывалые прихожане говорят: воцерковлён слабо, «на троечку». Могут и посмеиваться, и даже почти открыто презирать, как в революцию презирали «попутчиков» - мол, сочувствующий, а главного не знает, и знать не будет. Что же главное? Смирение? Постоянное ощущение неведомой благодати как лучистого потока, изливающегося на темя? Отчего, сколько ни вчитывайся в лучшие проповеди, этого самого главного, по крайней мере, с филологической точки зрения, никак не удаётся обнаружить? Только сердце всевидит…
Молитва и пост. Пост и молитва. Исповедь и причастие. Девять заповедей. Ненависть к греху в себе и ближних, любовь к ближнему и дальнему, несмотря ни на что. Самовоспитание. Знание обряда. Усердная молитвенная практика, неустанная выработка в себе определённых душевных качеств – например, мгновенного забывания обид и прощения обидчиков... Так и складывается внутри собственный храм, в котором служишь собственной душе постоянно. Говорят, нескольких лет вполне достаточно, чтобы стать органической частью Церкви, но вот бы ещё понять попутно, что именно ты собираешься понимать.
***
Моё Православие – уличное. Оно – от пройденных вёрст и зыблющихся летучих впечатлений и мимолётных встреч. Именно они и наполняют копилку памяти, и вера, основанная на них, едина и неразрывна в самой себе: я, родившийся в исконно православной стране, от людей генетически христианской культуры во времена тяжкие отсутствием общественной идеи идёт спасаться под сень храма.
Несмотря на семьдесят лет безбожия, даже предельно занятые, далёкие от любой мистики и измотанные люди в возрасте успевают под вечер жизни ощутить некие небесные знаки, то предостережения, то попытки утешить их горе, едва поднимают глаза к небу.
А всё-таки что-то там есть, шепчут они неохотно. Некоторые из любопытства приходят в храмы, и какая-то часть из них остаётся в них действительной опорой, паствой Христовой, старателями, старостами, а то и священниками. Кем стать мне? Я уже стал православным публицистом, но этого вряд ли достаточно.
…Не было никого более далёкого от Церкви, чем мальчик, увидевший свет в столичных новостройках начала семидесятых годов двадцатого столетия.
В окна ко мне не заглядывали купола. Они даже не виднелись на горизонте: тринадцатый этаж, под которым – стойбище многоэтажек и овраг реки Сетунь. Так было в Матвеевском, и так же было в Чертаново. Если бы дом был чуть ближе к метро, только бы сейчас из большой комнаты начинал бы виднеться один из новых московских соборов. Полвека назад Веру было взять просто неоткуда. Родители не верили, и единственная дожившая до меня бабушка тоже. Семейное предание повествовало о нянюшке Верочке, сироте, отданной в работницы Нижнетагильского монастыря, разорённого большевиками, и прижившейся в нашей семье. Верующей до смертного часа.
Не помню, видел ли хотя бы одного священника до самого зрелого возраста. Они, наверно, где-то обитали, но точно не на московских окраинах, различавших лишь форму милиционеров, сухопутных войск и военно-морского флота, белые халаты врачей и несколько менее белые – продавцов. Как рассказывал мне священник и великолепный поэт Александр Авдеев, патриарха он впервые увидел случайно юношей по телевизору в какой-то официальной хронике и удивлённо подумал – ого, а у нас и патриарх есть?!
Снимая комнату в Хотьково начала восьмидесятых, в Троице-Сергиеву Лавру я почти не наведывался. Считанные разы – поехали в Загорск за продуктами – подходили к стенам. Особых толп не было, но молодые священники по улицам хаживали, и был в них некий вызов, а в глазах мелькала интонация весёлого изгойства, и будто бы боязнь, что обратятся с какой-нибудь ерундой. Походки их были быстрыми, словно бы они старались пройти как можно незаметнее, но уж если их заметили, то пытались, будто бы знаменитые актёры, держать незнакомых страждущих на расстоянии. Понятно, отчего: советский социум, вооружённый многолетней антирелигиозной пропагандой, реагировал на них, как на умалишённых: куда, зачем они подались? Бегут из мира, который так добр, справедлив и хорош, и каждому вроде бы находит участь по душе, молодым дорогу даёт, а эти... как бунтовщики. Могли здесь по случаю вспомнить и старозаветное большевистское, времён военного коммунизма, «контра».
***
Летом 1988-го двое перешедших в десятый класс школьников шли по Пятницкой в сиянии лета, когда из ворот какой-то особенно пыльной и полузаброшенной церкви классицистического вида нас позвал человек в рясе.
- Мальчики, не поможете?
Во дворе стоял обычный грузовик, чуть ли не самосвал, кузов которого был набит книжными и журнальными пачками. За работу взялись резво, и скоро перекидали поклажу в прохладу церковного входа.
- Спаси, Господи, - благодарил тощий батюшка. – Веруете? – осведомился, заметив, что не крестимся.
- Ага,- ухмыльнулись мы. – В скорый ядерный ад и кончину всех людишек.
Батюшка сильно побледнел.
- Так вы не крещёные?
- Не-а, - продолжали нагличать мы.
- Несите назад, - твёрдо сказал он.
Мы переглянулись.
- Простите, но лучше снесите всё назад, а я кого-нибудь ещё позову.
- Это вы нас простите, - приуныли мы, предвидя, что придётся тащить назад и забрасывать кузов снова. - Мы же не со зла…
- Бог простит… - звеняще ответил он. И тоном ниже добавил:
- Вы уж лучше покреститесь, ребятки, примите святое крещение. Может, и ядерного ада тогда не наступит…
- Так уж из-за нас одних и не наступит? – скривился я.
- Из-за всех крещёных и не наступит. И из-за вас. Спасите себя, и вокруг тысячи спасутся.
За горизонтом прогрохотало. Гроза приблизилась, и с неё начались долгие июньские ливни.
…Запечатлевая знаки судьбы, мы лучше понимаем её. К чему летом 1988-го мы со школьными товарищами так долго просидели в старой «эмке» около церкви Григория Неокесарийского на Большой Полянке? Обитатели окраин, мы инстинктивно пробовали ощутить старую Москву как сундук старинных драгоценностей, выделить «места силы», как бы сказали фанаты Роджера Желязны. Когда никуда особенно не хотелось, стоило выйти из метро, и вот уже на той стороне неширокой (даром, что Большая) улицы полтротуара охватывал крытый церковный вход, а над ним – невиданное узорочье. Выдающимся подъездом и стилем храм напоминал вываленный с небес дивный пирог, чуть развалившийся от удара о землю. О нём говорили, что зодчий его был порицаем за вполне себе земную влюблённость, перетекшую в некоторую игривость форм и черт. «Недостаточно строго, вне аскетики», мол. А мы – и многие-премногие москвичи – по сей день любим эту церковь. Где радость, там и дух.
В тот год – Крещения Руси – как-то внезапно оказалось, что кое-как окрашенные «реставраторами культурного наследия» «объекты культового назначения» заброшены Советской властью совершенно зря. В них вдруг обнаружили ум, честь, совесть и красоту русского народа, издревле угнетаемого всякими там пришельцами извне, но не упрямо не сдававшего позиций вплоть до самой Советской власти, освободившей его от любых тягот. «Деревянные церкви Руси-и-и» вдруг раздалось из уст одной около-«металлической» группы. Этой строке почти немедленно отозвалась другая – «Я церковь без крестов, я каменное эхо-о-о». Многие внезапно оказались верующими, а некоторые – до дрожи и криков: натерпелись. Иные гонители быстро перекрашивались в тайных героев-подпольщиков.
Но одно дело – напечатать картину Глазунова на открытках и плакатах, выставив на свободную продажу в «Союзпечати», и другое дело – воцерковить нацию, утерявшую веру в социализм.
***
В один из тех дней, когда дожди лили раз в полчаса, непогода застигла нас возле Красной площади. Прямо около Спасской башни было общественное заведение типа «уборная», где можно было укрыться. Мы сошли вниз и начали ждать, пока утихнет.
Народ стоял всякий, в основном приезжие, посетители ГУМа. Тут с грохотом и как-то по-собачьи, всеми худыми боками отряхиваясь, на казённые мраморные полы ступил сельский священник. То, что сельский, было видно по его облачению: застиранную рясу подпирали солдатские кирзачи, а скуфейка была нахлобучена на русые пряди, слипшиеся от городской копоти пополам с дождевыми каплями. Батюшку украшал простой «сидор» с нехитрым содержимым. Промеж пол короткого ватника сиял крест.
- Батюшка, за что ж нас Господь так-то? Дожди вон, вся картошка уже сгнила, - заголосили ему, оправившемуся, позже.
Батюшка обернулся на ступенях. И выдал.
Я не могу в точности восстановить его речь, но тон его разверзал и повергал в трепет. Рычал и взрёвывал этот весьма тёртый простой русской жизнью человек, аки пророк ветхозаветный. Употребляя более чем солёные обороты, и более чем уместно применительно к человечеству и человечности, он высказал страждущим вразумления подкреплённую цитатами из Святых Отцов мысль о том, что все они являются грязными свиньями, барахтающимися в своих нечистотах.
Тридцати с лишним людям он даже не пригрозил, а констатировал, что если бы Господь, к милости которого они взывают, относился к ним соответственно мере их неверия в Него и общей слабости их усилий, то давно бы смыл их с лица земли вместе с их скверной, вонь от которой мутит небо. И заодно мешает ему, батюшке, молиться Всевышнему.
А если бы у него паче чаяния, продолжал он, спросили, что с ними нужно за их грехи содеять, он, грешный, был бы куда менее милосерден и долготерпелив, чем Господь, потому что является по рождению человеком и подвержен страстям. Но если бы они оборотились на себя, если бы только увидели своё позорно мелкое тщание перед ликом Господним, то лучше бы бросились в жидкую землю сами и подобру-поздорову утонули бы, перестав уродовать созданный с истинной и чистой любовью планетарный пленэр. Батюшка закончил, и, погрозив людям жилистым, красным и каким-то необычайно выразительным кулаком, отправился в дальнейшие странствия.
- Поехали в Лавру, - предложил я.
- Поехали, - согласился мой товарищ.
И мы мотанули.
Лавра оказалась закрыта на какой-то ремонт. Изрядно вечерело, и никакой службы мы уже не застали. Погуляв по опустевшему двору, собрались обратно на электричку. Ближе к Москве вошла полная-полная тётка с заплаканным лицом и огромными сумками.
- Мальчики, не поможете? Совсем я что-то… давление…
Вошедшая оказалась поварихой пионерского лагеря, жила невдалеке от платформы «Северянин». Взяв сумки, мы втащили их на четвёртый этаж «хрущёвки» и услышали в прихожей:
- За кого молиться-то мне? Как вас звать?
- Сергий Радонежский,- сказал я.
- Андрей Первозванный, - ответил мой товарищ.
Вне святых прозвищ нас так и звали.
А сумки оказались с яблоками, и ничего вкуснее мы не ели ни в тот день, ни много после него.
***
Тогда я, разумеется, не знал, что девяностые лягут чудовищным испытанием на плечи людей, что будет пересмотрено само место их в мире как рабочей силы и цели государственности как таковой. В девяностые мне было решительно непонятно, для чего строить громадные храмы, когда в домах элементарно нет средств на хлеб и молоко. Когда инфляция, коррупция и телевизионное растление достигает самого дна ада. Пройдёт годы, прежде чем разъяснится мне надобность Храма Христа как стержня всего остального, и недоумение сменится приятием уже не феномена, ставшего привычной городской деталью, а душевной потребностью увидеть в разрезе «изогнутых улиц» большой золотой купол-ориентир.
«Не забывай, я на страже», говорит он. Исполинский воин сторожит нас от беды, как может. Надеюсь, лучше бассейна, ставшего, по иронии, не предусмотренной подрывниками Храма, гигантской купелью.
Одна из последних фотографий мамы с приехавшей из Красноярска родной сестрой – на ступенях Храма Христа. Обеим за семьдесят, лиц почти не видно, но вот они, одолевшие двадцатый век, уже овдовевшие, стоят и смотрят, кажется, в будущее. Фотограф – случайный прохожий – не слишком усерден, и ловя их в кадр, как-то подозрительно далеко отошёл, но зачем ему дешёвый фотоаппарат-мыльница двух почтенных матрон?
Когда мамы не станет, я, привыкший звонить ей после работы, что еду, обнаружу, что звонить некому, и спазм схватит за горло, и первое место, куда я брошусь, будет церковь. Та самая, за Литинститутом, шатровая. В темноте, из которой будут светить оклады, я двадцать минут буду изрыгать на них весь ужас и отчаяние круглого сироты, и до метро меня, будто увечного, будет бережно провожать служитель храма, чуть постарше меня. Не мог я знать и о том, что через год, в конце ноября, я приму крещение в Новодевичьем монастыре, в укромном храме Александра Невского, и крёстными отцом и матерью будут мои студенты.
А пока – нулевые, утро рабочего дня, метро «Пушкинская», выход в город. Несколько месяцев на площадке там стоял высоченный монах то ли в зелёной, то ли в коричневой рясе с ящичком для пожертвований. В газетах иной раз писали, что подобные сборщики – обычные мошенники, и что Церковь так, в переходах, на себя милостыни не собирает. Но именно тот монах (монах ли?) научил меня креститься.
- Щепоть складывай, щепоть, три первых пальчика меж собой сожми, а два последних – к ладошке прижми, ими ты хвост Лукавому прищемляешь. Уразумел? Пой со мной.
И мы пели. Я повторял его слова и не верил себе в потоке людей, обтекавших нас. Магнетизм какой-то. С первой зарплаты я купил матери стиральную машину, старая совсем сломалась, и стирать приходилось руками в ванне. Но тысячу из тех денег сунул в ящик монаху. И стал счастлив. Ходя домой мимо десятков церквей Пятницкой или Татарскими проездами, я часто останавливался на их пороге, заглядывая в озарённую свечами темноту, не смея проталкиваться через людей к алтарям. Перехватывало дыхание: вышвырнут или нет? Снимал шапку и стоял в предбаннике, закрыв глаза. Наслаждаясь теми самыми «сквозняками трансцендентального» и веющим от них покоем. Я по сию пору равнодушен к московским церквям в духе классицизма, будто бы типовым и скучным коробкам колоколен с фальшивыми колоннами. Барокко нарышкинское и иное, допетровский уклад архитектуры – будто бы кудрявые июльские облака по фризам и фасадам.
Никто в церкви ни разу не ущипнул меня, не шикнул. Только в Елоховском, осенью 1992-го года, сказали снять шапку. Правильно сказали. Первая зажжённая мной свеча – там. Это был собор нянюшки Верочки, в который – единственный работающий в конце 1940-х – она, московская дворничиха, ездила вскладчину на такси на Всенощную с подругами-ровесницами. Мне иной раз кажется, что её молитвами я до сих пор и жив.
И последняя моя сцена: экскурсия в Завидово из санатория «Верхневолжский». Решил съездить… В жаркий день постояли в приделах, послушали лекцию, увидели похоронный полог Александра Павловича Первого, Миротворца, скрываемый от Советов долгие годы и лишь недавно открывшийся… Подошли на колокольню и даже куда-то поднялись. А дальше я шёл по ступеням вверх, не замечая, что они становятся всё более узкими, и уже все отстали и начали спускаться. Пролёт за пролётом – люк, люк, ещё люк, и вот уже – купол. Я оказался прямо внутри него, на железной лесенке, потом площадке, потом и вовсе шестке.
В куполе было тихо, квохтали голуби. В щели были видны крыши русского села, над ними синела неоглядная даль. И я сидел на железной балке, с которой свесили колокол, и чувствовал, что Русь – вот она, и что проходит она сквозь меня, как песня, как родниковая вода, и что небывалый покой над ней – есть, и уходит он столбом в выцветшее русское небо, и так было вечно. А я не знал…
До крещения оставались считанные годы.
***
Если и ставить проблему воцерковления, то всего нашего уклада.
Спросим себя, а верим ли мы себе, верим ли мы в себя, и если верим, как соотносимся с будущим, хотим ли жертвовать ему себя, или нам в принципе достаточно обезличенности крематориев, автоматического бытия по законам образцовых потребителей, стандартов качества «с прикидкой на стадо».
Если б такой образ мысли владел нашими предками при основании страны и народа, то никаких ни церквей и соборов, и вообще ничего примечательного в наследии своём никто бы из нас и днём с огнём не увидел.
Из веры всё и творится, и когда её нет, осыпается, ветшает на глазах. То есть, в истории и традиции накрепко взаимосвязан образ будущего в человеческой душе и состояние подвластной ему земли. Мегалитические «торгово-развлекательные центры» и жилые «человейники» на подступах к исторической Москве – отражение, помимо жажды наживы, нашего совокупного неверия в будущее и неспособности ощутить внутри себя что-нибудь, кроме нескончаемого и дико размалёванного барака. Но таборное, транзитное, перекати-поля бытие – не для Руси. Вера её – для общины куда более малой, но зато и более ценной, не от обезличенности города, а от земли и семьи. И данное этическое противоречие с эстетикой нового тысячелетия всё равно придётся решать не завтра, так послезавтра.
Сергей Арутюнов