Новый год Колюшки

Автор: Елена Нестерина Все новинки

Начало весны

Начало весны
Фото: intelife.ru

Вечна у нас начинается с Баратынского. Родившийся в первые её дни, по новому уже календарю, он возглавляет шествие ещё не громкое, такое робкое, но уже и такое несомненное.

Просыпаешься за полночь от ставших нестерпимыми синичьих вокальных забот, и чувствуешь – вот она. Дождались.

Весна, весна! как воздух чист!

Как ясен небосклон!

Своей лазурию живой

Слепит мне очи он.

- обычно такие строфы школьники пробегают мгновенно, ровным счётом ничего не усваивая. А, собственно, и усваивать нечего, кроме тона свободной русской души, способной, как оказалось в позапрошлом веке, к головокружительным полётам над самой собой.

Так и выходит, получается поступенно, что классика – не для школьников. Учи ей, не учи, тон ее – человека уже зрячего, имеющего сокровенный душевный опыт, умеющего радоваться не истошно, а в самой глубине своего существа.

Иной бы, на месте Евгения Абрамовича, посетовал на назойливость мартовского луча, и он, кажется, готов… но вещее сердце шепчет – не смей, это само мироздание взрезает сонные, по-зимнему набрякшие снегами веки твои.

***

«Из поляков» некогда (по сути, и до сих пор) означало «из Европы». Родом, корнями, образом и мысли, и действий. Сегодня прочно забыто, как страстно дрались за Российскую империю гордые, будто всегда готовые «восстать» (опять вы, гордые, восстали) поляки, а также сколь надменные, столь и обильные раздорами карликовых княжеств немцы, какие великолепные полки русскому воинству составляла и поставляла собой практически вся европейская знать. Вот он откуда. Евгений Абрамович и сам служил, и по тем временам прилично долго. Но…

Что с нею, что с моей душой?

С ручьем она ручей

И с птичкой птичка! с ним журчит,

Летает в небе с ней!

Зачем так радует ее

И солнце и весна!

Ликует ли, как дочь стихий,

На пире их она?

- да-да, в двух соседних строфах - два самых русских вопроса – что с моею душою, и ликует ли? Поэта, ни по большому, ни по малому счёту, ничто иное взволновать и не способно.

Как высокомерно, как погибельно забыто сегодня, что каждый русский человек – поэт, кого ни возьми! И дело не в количестве вышедшего печатно или изустно, а просто русская цивилизация была некогда настроена не на торговлю и не на захватническую, упаси, Господи, войну, но на созерцательную меланхолию. Тому способствовала, как верно замечают критики Православия, сама религия наша. Она многое объявила тленом, и правильно сделала. Человек не может разглядеть истинных целей своих годами, и лишь Вера Иисусова способна будить в нём живительную лень ко греху и спасительное стремление к светлой печали посреди шумного мирового торга. Цивилизация поэтов!

И как она пострадала от ревности соседей, знают лишь бесконечные реестры их жертв.

***

Ошибочно считают Баратынского лицеистом. Никакого Лицея за ним нет: была детская, на пару с товарищем, кража из тумбочки в военном, считайте училище (Пажеском корпусе), и волчий билет, способный погубить подростка в расцвете лет. О, нравы Империи! Смягчилась и предпочла забыть. Да, из корпуса младого Евгения выгнали, однако же – Лейб-гвардии Егерский полк, уже чрез несколько лет после отшельничества в родительском имении. Лейб! Гвардии! Чего ж ещё?

А что душа?

В имениях они выучивались писать, и писать славно, броско, небрежно бродя взором по уйме выписанных из Петербурга, Москвы, Парижу, Лондону и Берлину журналов.

Евгений Абрамович выучивается еще лучше того: не трепетать, как Пушкин, полноводно, и не выламываться умильно и по-кошачьи временами, как Дельвиг. Три друга шествуют своими путями. Всем им не так долго и гостить здесь: первым уйдет Дельвиг, вторым Пушкин, третьим… впрочем, до того далеко, еще слишком далеко.

В гибели Баратынского теперь часто обвиняют Белинского. Мы знаем такие натуры, умеющие с размаху ранить беззащитные сердца, поселяющие в них, и без того не слишком уверенных в себе, рассекающие лезвия. Поэты после наглых шуток подобного рода мыслят одинаково: «подтвердилось! я – ничто! не смутное чувство, но люди, их уста, разверзлись обо мне, и значит - небытие».

Бестактность подобного рода – плод излишней страстности, изрядной и победительной поначалу хамоватости. Белинский! Волчонок с бешеным голодным взором. Кого он искал им, чтобы впиться еще крепкими зубами в лицо, олицетворяющее скорую смерть? Кого «до конца» ненавидел и презирал, а кого – денно и нощно возносил, и во чьё имя? Здесь, подсказывает вековой опыт, совершенно всё равно, на кого и как тратиться. Главное – траты. Душевные, казалось бы, но в бешеном кружении психического механизма если и различима, то не сбывшаяся поэзия. А сверх нее, инерция обречённого сердца, так и не сделавшегося поэтическим, и потому пробовавшего заменить поэзию приятным в салонах интеллектуализмом.

***

Поэт согласен со всеми обвинениями заранее! Кто только ни адаптировал Exegi Monumentum! У Баратынского он прописан так:

Мой дар убог и голос мой не громок,

Но я живу, и на земли мое

Кому-нибудь любезно бытие:

Его найдёт далёкий мой потомок

В моих стихах: как знать? душа моя

Окажется с душой его в сношеньи,

И как нашёл я друга в поколеньи,

Читателя найду в потомстве я.

Нашёл, и более того: сегодняшняя партия анти-пушкинистов часто воздевает его на знамя – мол, Евгений-де лучше, даровитее, высокодумнее, нежели «паркетный шаркун» и «безжалостный острослов и повеса» Александр. И как всегда, новые анти-пушкинисты не понимают совершенно ничего ни в том, ни в другом.

Солнце ясно, а вот с Луной вечные не тождественные замены – то Лермонтов, то Баратынский. Два, три, четыре ночных светила – да полно вам. У каждого свой свет, и лишь ограниченность умственного ресурса позволяет рихтовать кумирни, выставляя из них то одни, то другие бюсты, издержанные в юношеских забавах. Как это плоско и неумно, и как… по-человечески. Расслышать в толпе голос, превосходящий шум, грохот и треск, Белинскому и череде подобных ему было не под силу. На то есть причины вполне очевидные – собственная, любовно взращённая в себе самом пошлая суетность, неумение совпасть, несмотря на статус критика, с сокровенным, доверенным, увы, лишь избранным.

«Г-н Баратынский поэт ли? Если поэт, какое влияние имели на нашу литературу его сочинения? Какой новый элемент внесли они в нее? Какой их отличительный характер? Наконец, какое место занимают они в нашей литературе?» - вот вопрос нравственного идиота, если угодно, скопца, ищущего в словесности грошовую пользу стремительно ускользающим дням.

«Несколько раз перечитывал я стихотворения г. Баратынского и вполне убедился, что поэзия только изредка и слабыми искорками блестит в них. Основной и главный элемент их составляет ум, изредка задумчиво рассуждающий о высоких человеческих предметах, почти всегда слегка скользящий по ним, но всего чаще рассыпающийся каламбурами и блещущий остротами» - явная аберрация. Каламбуры и остроты – это к самому г-ну Белинскому, поклонявшемуся им.

И, наконец, тяжкий удар: «паркетная муза». После такого комка грязи можно было бы лечь и не вставать.

***

Не ослеплен я музою моею:

Красавицей ее не назовут,

И юноши, узрев ее, за нею

Влюбленною толпой не побегут.

Приманивать изысканным убором,

Игрою глаз, блестящим разговором

Ни склонности у ней, ни дара нет;

Но поражен бывает мельком свет

Ее лица необщим выраженьем,

Ее речей спокойной простотой;

И он, скорей чем едким осужденьем,

Ее почтит небрежной похвалой.

Небрежная похвала – тот максимум, на который стеснительный и отказывающийся «блистать» любой ценой стихотворец вполне обоснованно рассчитывал, и расчелся со своим временем вчистую. С нашей эпохой он встал в особенные отношения бережливой чести и достоинства, не виданного ею ни в ком.

Много земель я оставил за мною;

Вынес я много смятенной душою

Радостей ложных, истинных зол;

Много мятежных решил я вопросов,

Прежде, чем руки марсельских матросов

Подняли якорь, надежды символ!

- в том же торжественном дактиле разрешит оду маршалу Жукову влюбленный в Баратынского Бродский.

***

…Он покидал землю в Италии, скоропостижно, по причине, не ясной и, видимо, никому, включая врачей, не доступной.

Сорок четыре земных года оказались продлёнными до сегодняшнего нашего бытия тем, что оставили за собой скупые порой строки, выверенные мастерской рукой до состояния тщательно натёртых корабельных поручней.

Вот концовка его «Пироскафа», коррелирующая в музыке скорее всего с «Болеро» Равеля:

Нужды нет, близко ль, далёко ль до брега!

В сердце к нему приготовлена нега.

Вижу Фетиду: мне жребий благой

Емлет она из лазоревой урны:

Завтра увижу я башни Ливурны,

Завтра увижу Элизий земной.

Всем существом верится: он их увидел, а они увидели – его.