О ценностной неполноценности

О ценностной неполноценности
Фото: фрагмент иллюстрации Д.Н. Кардовского

К «развороту на Восток», провозглашённому и в экономической, и в гуманитарной сфере, приходится относиться не то что скептически, но с «вполне ответственной мерой понимания неисполнимости» полуавтоматического перенесения весьма специфических приоритетов в совершенно иную географическую и, следовательно, культурную область.

Как ни обманывайся, интересы России чуть ли не целиком и полностью – в Европе, и связаны они с Христом, пролившим свет свой именно на Европу и Россию, а не на регионы с иными и довольно устойчивыми представлениями о природе божественного. Это не мой тезис, а – недавний – публициста Дмитрия Ольшанского, и мне бы хотелось, чтобы он так в дальнейшем и понимался – как импульс к данной статье.

…В сущности, все мы тысячу лет добиваемся единого понимания Христа с ближайшими соседями, терпя при этом невероятные лишения, и крайне мало интересуемся тем, что происходит в Индии, Китае, а то и вообще где-нибудь на Калимантане или Суматре. Бесспорно, тамошние усилия заслуживают, по всему вероятию, оценок нобелевского масштаба, если они достаточно отважны и вдобавок экзотичны, однако там, где речи не идёт о христианских координатах, мы предсказуемо вянем. Да, люди, да, их повседневность и да, их подвиг, но как же он далёк от нашего взлелеянного нашими бедами понимания того, что есть человек, его рутина и его дерзновение!

Притом, что у нас достаточно увлечённых китаистов и индологов, несложно предвидеть, что в XXI-м столетии поворота на Восток ещё не случится: генетика не та.

***

Русская словесность в крупных городах устроена предсказуемо: всё в ней тщится развернуться как раз на Запад, и иного она себе представить пока не может, потому что тяжкая вассальная зависимость от европейских князьков (властителей мнений, а больше того – обладателей ресурсов, и прежде всего денежных) выступает первичным импульсом вообще что-либо делать. Следует припомнить генеалогию: русская аристократия до самых поздних лет XIX-го столетия по-русски вообще говорила, скажем так, неохотно, стыдилась корней, а уж думы её были направлены и вовсе в такую сторону, что толком и не описать. Генетически она была – французы, немцы, голландцы, швейцарцы, англичане, а настоящая русская интеллигенция начала образовываться гораздо позже – в годы всеобуча и ликбеза. Только её, доморощенным нашим почвенникам, приподнявшимся над средой, и были видны плачевные горизонты нашего национального развития с медленным, но крайне эффективным убийством деревни и малых городов, урбанизации и тотального контроля за проявлениями свободной личности.

Мы помним, как встретили «правду о деревне» в столице: какой сарказм царил в оценках, какие попытки объявить реакционным и вредным даже «делу социализма» такой подход. Меж тем, дело русской культуры – оплакивание погибших, и самовластно лишить её этой опции значит окончательно её погубить. Что спорить о ценностях, когда нас пытаются убить, уничтожить, расчленить, загнать в мировой подпол вместе с ними?

Видим ли мы в книжных магазинах сегодня книги, оплакивающие нашу долю, судите сами, и на основании посещений этих книжных магазинов, а не на слухах там побывавших. Судить можно и на основании «лидеров продаж»… Куда же движется наша словесность? Что она в очередной раз пародирует, с кого пишет свой автопортрет? Запад. Его жанры. Его «расстановки» и его интонационный строй. Притчи о калеках, описывающие человеческое горе как неправедное наказание свыше, воспевающие уродство как обвинительный акт самой жизни, игнорирование нравственного одичания целых цивилизаций – вот песочница, в которую насильственно и директивно погружена и европейская, и американская проза. Вся она – против Христа, вся она глумится над ним. И вслед за тем уже – над нами. Если язык европейской и американской поэзии отрицает гармонию произнесения простейших фраз, если он омерзителен, как адский вой, наиболее холопски настроенная часть российского поэтического сообщества чуть не на четвереньках бежит подражать ему, исходя заливистой матерной бранью – её так просто перевести. И куда проще перевести на иностранный язык то, что не содержит в себе гармонии – её при переводе не утратить, поскольку её изначально не было в оригинале.

Если наши словесники до сих пор меряются количеством переводов себя на любые иностранные языки, фетиш зависимости от иностранных образцов будет здравствовать ещё неопределённо долго, поскольку показателей востребованности литературы у нас – один-два, включая количество продаж, на которое так молятся вот уже тридцать с лишним лет. При этом нашим эстетам и в голову не приходит уравнивать «массовых» словесников с «немассовыми». Причина –   устойчивость культа «признания экспертным сообществом», место которого прочно удерживается наследниками советской интеллигенции и приглашёнными в премиальные жюри «свадебными генералами» от публичной политики, экономики или смежных со словесностью, но глубоко параллельных ей сфер (музыки-театра-живописи), где в словесности можно совершенно не разбираться.

И здесь я просто вынужден предпринять пространный экскурс, в целях исключительно просветительских, а также для того, чтобы понять, как устроена либеральная модель словесности и культуры в целом.

***

Представьте себе советскую интеллигенцию, представлявшую собой пародию на русскую, которая, в свою очередь, пыталась соответствовать русской аристократии, которая неизбежно духовно соотносилась с аристократией европейской. Мягкие улыбки и полупоклоны, тщательно выверенная вольность манер и натянутая сдержанность, экзальтация и этикетом предписанные учтивые расшаркивания, приязненность и внезапная холодность, и к тому – неустранимый лоск одежд, причёсок, украшений – неужели вы думаете, что всё это куда-то делось?

Я застал их ещё в середине девяностых, и вот что полагаю: субкультура. Субпродукт, созданный по спецзаказу.

Те салоны

Представьте себя «молодым претендентом», которых в каждой интеллигентской семье растёт порой не по одному «мальчику» или «девочке», а порой по два-по три, и каждого «надо устраивать», и вы поймёте, как велика, оказывается, была конкуренция на место где-нибудь на филфаке МГУ. «Надо устраивать»- и по сию пору родительская религия. Мальчик не может пойти в армию – у него загрубеет душа. Девочка не может пойти на производство по той же причине. Им нужно одно - «быть пристроенными», а чтобы устроить – не совсем же по телефонному звонку у нас некогда делались дела – нужно «ввести в салон».

И речи быть не могло о том, чтобы просто взять и явиться в редакцию толстого литературного журнала. Максимум, на что можно было рассчитывать при таком оглашенном – без предварительного упреждающего звонка – визите – на очередь из вечно страждущих графоманов и кислый лик мэтра, призванного обосновывать отказ. Чем угодно, но обосновывать, и именно отказ, а не откладывание рукописи «под сукно до лучших времён».

Первичным уровнем отбора в советско-постсоветскую словесность выступали профессорско-академические квартиры (с осени по весну), летом – профессорско-академические дачи вблизи от города. Попасть в салон означало поначалу не иметь права голоса. Программа «вечера» строилась безукоризненно, как в театре – приглашённая звезда (второразрядная певица из Большого), публичное суждение о каком-либо узком аспекте современности, воспоминания ветеранов движения, сплетни, и где-нибудь в конце, если не забывали – выступление претендента с чтением стихов. Во имя услаждения слуха. Показывая, что аудитория не чужда действительно тонким удовольствиям помимо иностранных вин. Следовал за тем – безмолвный обмен взглядами, добродушные насмешки или несколько оторопело смущённых вопросов...

В поэзии эта увенчанная публика не понимала ровным счётом ничего. Я лично несколько раз был свидетелем того, как она, и так уже изрядно перетрудившая память, говорила в моем случайном присутствии о стихотворениях, держась не самих строк, а содержания, будто бы пересказывала роман. «Помните, у этого, как его… строфу про…». Этим «про»   их чувствование поэзии и ограничивалось.

Хозяин салона постановлял, заниматься ли претендентом дальше. Его телефонное право распространялось чрезвычайно далеко. На вольной службе у него состояло несколько суетливых курьеров, иногда штатных служащих редакций, способных в любой день и завезти, и увезти рукопись, оставив её под одобряющей или запрещающей резолюцией в присутствии. «Чёрный вход» в литературу работал практически круглосуточно.

О, антураж! Профессорско-преподавательские хоромы возникали в четырёх-, а то пятикомнатных апартаментах органически вокруг некоего алтаря – например, фамильных или купленных в антикварных лавках пореволюционной или послевоенной поры барочных часов или классических полотен, имитаций каминов, и конечно же, книжных шкафов с частными или групповыми фотографиями с присутствии влиятельных лиц. Международники с аурой вышедших в отставку нелегалов любили фотографироваться с верховенствующими неграми и арабами в национальных костюмах, а лингвисты попроще – с учителями из числа основателей лингвистических школ. Не брезговали и компаниями в военной форме с внушительными знаками различия. В подобном храме стихи о народе, его вечном страдании звучали сколь диссонантно беззащитно, столь и беспочвенно – думы интеллектуалов были отнесены далеко за рамки жилищно-коммунальных забот и той самой основной земли, на которой они ютились со своими концепциями лишь временно, от одной пятилетней командировки до другой.

После салона на следующий день, если хозяин или хозяйка не забывали, следовали – или не следовали – звонки и дальнейшие передвижения.

Решатели судеб

Поколение, родившееся преимущественно до войны, могло бы в 1980-1990-х иметь прелесть в основном для любителей декаданса – тотального увядания. Явившийся в салон любитель приодеться, вечный московский «мальчик» лет шестидесяти пяти-семидесяти мог рассчитывать на соответствующий комплимент. Ещё бы, новый пиджак или костюм, новый парфюм, уже синеватая, но буйная, «как в молодости», шевелюра, делала его объектом внимания со стороны дам с тщательно подобранными аксессуарами и платьях с намёком на вечерние. «Очаровательные», «неувядаемые» примы погорелых театров, ценительницы всего «свободного», «не трафаретного» избирали себе «объекты» с учётом каких-то весьма далеко идущих планов. Претенденты рассматривались и с этой точки зрения: фаворитизм, что называется, процветал. И логику его удалить из ракурса рассмотрения немыслимо.

Какая-нибудь коллективная Ираида Львовна или Максимилиан Арнольдович намётанным глазом определяли, кого вводить в круг, а кого следует выпроводить и более не приглашать, но хуже того – они определяли, кто «резв, кудряв и брав», а кто не в шутку опасен и кругу, и сообществу в целом, и вульгарно нищ, и будет благодарен за благодеяния, а кто «слушком бунтарь» и «слишком глупец», чтобы оценить его по достоинству. Когда пауза прикидок затягивалась, вовремя являлся иностранец.

…Поначалу его могли звать Чеславом или Зденеком, и, стало быть, он плоть от плоти был «соцлагеря», но «с перспективой», выезжавшим куда дальше Праги, Вены и даже Парижа. От Зденека или Чеслава, ровно ничего в поэзии, тем более русской и тем более современной, не понимавшего точно так же, как и его советские добрые знакомые, тянулись связи к профессорам уже с именами Гейнц, Жерар или Алехандро, и они уже были гораздо серьёзнее разъездного Зденека. Застать их в Москве было непросто, но всё же их там заставали, и в процессе тщательно отобранного общества для специального салона добивались от них путём долгой, порой ведущейся годами переписки под надзором и телефонных же переговоров под внимательным прослушиванием – вполне определённых благ. На момент слома советской системы благами были:

- переводы книг и статей на иностранные языки,

- поездки по приглашениям с целью прочитывания пробных лекций в европейских и американских университетах, закрепления там (заключения годичного или пятилетнего контракта) с перспективой отказа от русского подданства и предоставления какой-нибудь «грин-карты»,

- поездки на международные книжные выставки в составе делегаций или сугубо индивидуально, что подчёркивало статус,

- подряды на переводы с иностранных языков какого-нибудь почти бессмысленного, но отчего-то авторитетного тома,

- многое другое, включая увесистый пакет обещаний для менее расторопных коллег по несчастью а обещания временами дороже их исполнений.

В том, что жизнь в России, и тем более такой, как советская, именно несчастье, советская, да и сегодняшняя интеллигенция, никогда не сомневалась. «А меня как-то в Париж тянет», «снился мне Лиссабон» - приговаривали они чуть ли не вслух. На таком фоне оставалось только «молчать и слушать», как и говаривал советский интеллигент профессор Преображенский.

Пик успеха на сборищах – знакомство с Джеймсом или Патриком. Десять баллов по шкале Рихтера, только не пианиста. Практически победа. Обхаживание Патрика брал на себя отчасти хозяин салона, но и претендент обязан был не ударить в грязь лицом. Несколько парадоксальных английских фраз с хорошим произношением могли сделать судьбу.

Туманные перспективы претендента

Всё, на что мог рассчитывать претендент, это на услужение, срок повинности которого растягивался на десятки лет. Он мог занять место вечно готового на любые лишения – внеурочные задания (поездки) «по дружбе» - слуги-секретаря (удалённого секретаря) какого-нибудь мэтра. Он мог избрать статус «свободного художника», так же безукоризненно обслуживающего богатую внутреннюю жизнь какого-то совершенно чуждого ему подвижника или словесности, или истории, или музыки – как повезёт. Он мог, подобно грибоедовскому Молчалину, быть «введённым в семью», если признавался «подходящей партией» для какой-нибудь невзрачной Сонечки, и тогда его жизнь менялась при строгом учёте будущих попрёков насчёт грязи, из которой он якобы происходил. Он мог, наконец, быть произведённым в фавориты какой-нибудь восторженной особы, менявшей их раз в год.

Честное русское имя могло быть разменянным вопросами квартирными, дачными и иными имущественными, но одно в них оставалось неизменным – сугубо материальный круг интересов и полное непонимание поэзии при фарисейском поклонении ей и общем жизненном довольстве, игнорировавшем отрицавшем поэзию в принципе. Фамусовское оставалось и остаётся теперь «юбер аллес», или – превыше всяких похвал, вне критики, малейшей тени осуждения. Наверно, поэтому, когда ностальгически вспоминают о «доброй старой Москве», мне вспоминается в основном и «Горе от ума», и «Театральный роман» Булгакова в первую очередь.

Лучших служак системы ждали призы – не столько недвижимость и движимость, сколько пожизненная «как бы» дипломатическая служба с постоянными разъездами по миру, знакомства с сильными мира сего и их обслугой с «широкими возможностями», при кризисе – скорый и лёгкий отъезд «как бы» на ПМЖ с перспективой возвращения когда угодно по открытой визе. Так зарабатывался «истинный авторитет». К юбилеям скромных тружеников им преподносили не подстаканники с гравировкой и не галстуки с австрийскими ярлыками, но собрания сочинений.

В сословной карусели, вертящейся ни в коем случае не вокруг примитивно подпольной торговли именным оружием, иконами и бриллиантами, а на пару этажей выше – всемирной (всеевропейской, ан самом деле) славой – вращались и продолжают вращаться сотни и тысячи людей, понимающих, как следует выстраивать своё бытие с оглядкой на традицию настоящей субкультуры.

То есть, я желал бы сказать, что вся модель советской словесности поздних лет, а равно как и сегодняшних – сколь патриархальная, столь западная, и никакая иная.

***

Осознать себя несущим иные, чем «светоносные европейские» с уклоном в воспевание уродств «ценности» способен далеко не всякий попадающий в кабалу либеральных святош. Европейское начало в качестве философской категории понимается ими как вечный протест против и власти, и народа, и особенно народной нравственности. Искусство – протест. Наука – скрытый протест, направленный к диктатуре меньшинства над большинством. Знание – оправдание любых зверств, если они инициированы светлыми умами. Разум – свойство избегать ответственности за зверства. Совесть – свойство, болящее не от Господа, а по указанию повелителей общественных мнений.

Я даже не стану задевать категорий эстетических, постмодернизма, явившегося, как сейчас понятно, исключительно для реабилитации и возрождения мелкобуржуазного европейского нацизма – к чему? Это тема отдельной статьи.

Я задаю иной вопрос: если не быть в том кругу, то где быть? И с кем? Как образовать собственный круг и признать, наконец, что в отрыве от европейского и американского дискурса ты, обладатель какого-никакого словесного дара, способен произносить совершенно самоценные тезисы, и не оглядываться на то, что о том скажут зарубежные «княгини Марьи Алексеевны»?

Признавшему свою ценность как самостоятельного русского ума, в потенциале – славы своей земли, которой и отдал самого себя без раздумий, приходится поначалу немыслимо тяжело. С ним никто цацкаться не станет. Меценатов на таких бунтарей не напасёшься, и потому на издание своих книг он будет зарабатывать сам и только сам.

Стоит ли подобная «игра» свеч? Но разве судьба – игра?

Нам вовсе не нужна блестящая Европа. Сказать по чести, я не любитель блёсток, потому что за ними неизбежно встаёт какое-то кабаре. Европа может быть соглядатаем наших духовных усилий, но ровно напротив той роли, которую нам определила: ей бы я от всей души посоветовал слушать и услышать, что говорится в России. Русская литература воинствует за свойственное ей понимание Христа, и не видеть в себе этой цели означает презирать себя, считать себя сателлитами чуждого литературного и культурного процесса без права голоса.

Если ценности советской (а равно и русской декадентской) интеллигенции не будут превзойдены нами самими, горестной будет судьба нашего Отечества. Оно может опустеть книгами, которые мы могли бы создать, но не создали.

Особенное внимание по прошествии смутных времён вольного книгоиздания я бы лично уделил не изданному – рукописям, которые по целомудрию своих создателей, не пожелавших связываться с подтанцовками европейского бала, остались рукописями. В них, весьма вероятно, отыщутся такие же горькие истины и описания, которые тридцать лет назад нарекли «возвращённой литературой».

Так уж выходит, что литературу надо постоянно возвращать… Наверно, потому, что она, куда легче среды, в которой по действительному несчастию своему рождается, и с тем постоянно отлетает от нас. Дай Бог ей когда-нибудь вернуться к нам той же самой, что отлетела.

Сергей Арутюнов