Оправдание подростка

Оправдание подростка
Фото: anapacity.com

Если рассказать как-нибудь на досуге нашему достойному во всех отношениях обществу, за что оно на самом деле ценит поэтов, его, общество, ожидает несколько открытий не то что бы слишком приятных.

Очень скоро окажется, что в поэтах оно любит больше всего утраченную, похороненную, затоптанную по своей же воле в себе самом – порывистость подростка, то есть, сумму острых реакций на мир человека, находящегося в самой сложной, как часто говорят, переломной, поре взросления.

Психологи и социологи за последние сто лет били в неслышный набат множество раз: корни общественных беспорядков, смен режимов, а то и войн, произрастают из кризиса доверия личности и в широком смысле государства и социума. Именно они порождают несогласие, бунт, разрешающийся драмой. Если вовремя не объяснить и не направить, трагедия неизбежна.

Подросток – живой символ такого – и любого иного – кризиса.

Почти каждый подросток – стихийный поэт, то есть, добровольно и радостно вступающий в жесточайшую борьбу с устоями и условностями, рвущийся к непредставимой «свободе» там, где цена за неё давно установлена. В девяноста девяти случаях из ста эта борьба оканчивается ничем (мальчик вырос, остепенился), и для огромного мира проходит совершенно незаметно. Рубцы на всю жизнь остаются лишь у воителя.

Почему же мы любим свои рубцы? О чём они шепчут нам? О том ли времени, когда все мы бесшабашно поднимались над бруствером и шли по взрывающемуся полю, будто бы впрямь бессмертны?

***

Весь тайный и явный смысл подростка стекается к убеждению в собственной нужности жизни и судьбе, людям и миру, и ради такого убеждения (окончательного! окончательнейшего!) он может заплатить и собственной жизнью, и жизнью других. Такая – страсть памятная многим по своим полудетским годам, и видеть её вновь означает ностальгически вспоминать себя самого в лучшее время – кризиса, внутренней революции смыслов.

Ревность общества к поэту основана на том, что кто-то годы своей борьбы делает ослепительно сверкающими на солнце, а кто-то, взрослея, утрачивает пыл навсегда, подчиняясь даже не Заповедям, а вековому укладу, справедливому или нет, но в котором лучше «не отсвечивать».

Из тех, кто так и не повзрослел, обнаружил в себе редкое мужество не признавать поражения, Лермонтов – ярчайший.

***

Поэты учат общество не стихами, а самими своими судьбами.

Россия любит Лермонтова как суровое светило гордыни, простирающей свои лучи в самое средостение наших общих бед. Смиряясь с условиями бытия в стране северной, мало солнечной и мало «обустроенной для счастья», к которому зовёт и зовёт нас то «просвещённый Запад», то внутреннее чувство гармонии, мы ощущаем своё финальное поражение как фатальную неудачу не только самих себя, но и как некий прямо-таки цивилизационный просчёт, фиаско национального образа жизни.

Смерть в России – избавительница, утешительница, и её женственный лик, помимо беспощадности, носит в себе и надежду. «Отмучился, отмучилась» - издревле говорят у нас про отошедших ко Господу. Славно, когда уход не сопрягается со скандалом, а тих и светел, но можно принять и иную кончину – от пистолетного выстрела почти в упор. Тоже вариант…

Краткая жизнь, доставшаяся Михаилу Юрьевичу, вызывает ассоциации ещё из раннего христианства: молодые агнцы Борис и Глеб, не предпринявшие ничего ради своего спасения – наши первые святые, а до них многие и многие девы и юноши Запада бестрепетно одевали мученические венцы. Подобное – максимально возможное для человека, стремящегося ко Христу, исповедание веры всегда вызывало сугубое восхищение тех, кто расплёскивал свою веру в долгом пути.

Кто знает, о чём пытаются говорить нам ранние уходы – о предельном несогласии с миром, немыслимости компромисса? О неразрешимом и изначально трагическом конфликте человека с собственной судьбой? О том, что мир устроен ровно таким образом, что чести и достоинству в нём нет места? А что, если такие уходы – весть иного мира, устроенного так праведно, что лучших из нас, не способных переменить в себе изначального чувства справедливости, он как можно раньше изымает от нас?

Лермонтов. Кавказский видблиз селения Сиони.jpg
Кавказский видблиз селения Сиони. Источник - za.pinterest.com

Лермонтов – воплощение обиды, такой понятной и такой свойственной нам в наши пять, десять, двенадцать и шестнадцать лет, и, кажется, в восемнадцать, но нет!– здесь она уже начинает стихать, и мятежное десятилетие оканчивается вписыванием фигуры в круг мечтаний и квадрат необходимостей.

В советское время с портретов смотрел грустный молодой человек в офицерском мундире. Онтологически мундир связывался вовсе не с Кавказской войной, характеризующейся в основном «беспощадным подавлением народно-освободительной борьбы горских народов Северной Кавказа против царского режима», а… с всемерно патриотическим и удалым «Бородино». С него обычно начиналось знакомство – мальчик восхищён деяньями предков, мальчик выспрашивает, мальчик получает в ответ на спрос увлекательный рассказ, где оживает, к слову, отнюдь не седая старина, а события, предварившие его рождение в 1814-м.

«Такими бы и вам быть» - звучит за строками патетический и почти жизнеутверждающий финал. Москвы б не отдали, когда б не Господня воля, и вообще «сделали, что могли». Учились бы, на старших глядя (А. С. Грибоедов).

Здесь, конечно же, мило упускается, что Москва, святыня, Град Света, всё же сдана, и вообще речь идёт о формальном поражении, обернувшимся много позже победой всё той же Господней волей. Упускается, во-вторых, что «дядя» - это не родной дядя, а старый солдат, приставленный к барчуку, и ещё множество деталей, нестерпимых для советского литературоведения.

Из восхищённого мальчишки поэт, неведомо, почему попадающий из Московского университета в русское офицерство с его «экспедициями» (походами), «делами» (боевыми операциями), превращается в «наймита царской колониальной политики», горестно переживающего свою ссылку из столиц. А здесь уже упускается, что «ссылка» была службой, к которой он всей душой некогда стремился, а интонация даже «антивоенного» «Валерика» - далеко не единственно горестная, но и азартная.

Кавказские и среднеазиатские войны, так уж вышло, учили русского человека и выдержке, и противостоянию коварству, но и уважению к противнику, его лихости, умению сражаться малым числом, но большей ловкостью и страстностью. Война же в принципе открывает восхищённому взору не только солнечные предгорья с пороховыми дымами на горизонте, бравым конским галопом и возгласами вестовых, но структуру общества, построенного на взаимном подчинении одних другим.

«Война – дело молодых» (В. Цой) к войне имеет отношение весьма малое. Достаточно подсчитать средний возраст генералитета той кавказской кампании, и станет совершенно очевидно, что как минимум, не только. Да и возраст солдат, сказать по чести… Молодым на войне отведена роль внезапной инициативы, разведки боем, когда единым порывом воли и сознания попираются вялые стариковские приказы, и в отлаженный ход карательной машины вторгается отчаянное удальство. Тогда и берутся сотней штыков старинные крепости, скользящими ударами под дых проводятся дальние рейды по вражеским тылам, берутся пленные и добыча. Вот Лермонтов с его пластунами, раздобывший себе право действовать почти в одиночку, а на бивуаках предававшийся поэтической меланхолии в духе какого-нибудь Шиллера, Байрона или Гёте.

***

Поэтически он вспыхнул за четыре года до смерти. «На смерть поэта» - речь обвинителя на суде, в которой романтическое начало сочетается с совершенной риторикой, давно таящейся в недрах просвещённого, не утерявшего человеческое достоинство света. Вот когда забегали по салонам, вот когда переписывали от руки, восхищённо всплёскивая руками, вот когда читали на разные голоса, самозабвенно прикрывая глаза в особенно патетических местах. Пафос самоуничижения, зеркало, внезапно показавшее суть!

Разумеется, и пророчество, и резкими чертами намеченная судьба: «Вы и убили-с», «В полдневный зной в долине Дагестана», и еще пара строк, говорящих о том, как узок коридор судьбы, и как единствен из него выход.

Представить себе оскорблённого (кем? чем?) поручика, дослужившегося до полковника, немыслимо. До отставки доживали многие, а вот Михаил Юрьевич – нарывался специально, но только не на отставку.

***

Его ничто не устраивало. Не участь рубаки, ни бледнеющие годы отставника, ни академические занятия, которым он мог бы себя отдать – ни одна из судеб, рисовавшихся в туманной дали. На дорогу он действительно вышел один, и парус его действительно был одиноким.

Отчего же мы так ценим его почти младенческий крик в ночи, раздающийся с годами всё более раздольно? Это кричит в нас боязнь великой жизни, страсть обособиться от неё, выйти победителем из сражения, в котором немыслимо выиграть. Всё наше достоинство, вся наша честь – он, Лермонтов, и забыть о нём, отречься, расписаться в том, что не сделали ничего для победы, мы попросту не в состоянии.

Кончину его не назвать христианской: вместо того, чтобы погибнуть в схватке с противником, он довёл своего товарища до глухой стены, в которой сам не оставил ни малейшей лазейки. Любил ли он людей? Любил он в людях одну их душу, способную к мятежу, и тонко, изысканно, по правилам света, который ненавидел, избрал себе кончину. В своём выборе – победил, а в остальных, бытийных, заставил горевать по себе.

206 лет, прошедших со дня его рождения, не отдаляют нас от него, а ещё теснее приближают нас к осознанию своего своеволия. Урок Лермонтова впору назвать одним из самых жестоких, оскорбляющих саму мысль о возможности свободы посреди канона. И всё-таки свобода – есть. Она состоит в том, как стоит щадить себя в одном и не щадить в ином, как прозорливо вглядываться в бытие, и если избирать себе участь, то именно ту, которая для тебя уже избрана.