Горе: в субботу 16-го ноября утром раздался звонок – умер Валерий Дударев, отечески, несмотря на молодость, относившийся к делам отечественной словесности, мой – для наших не совсем ранних уже лет – поразительно задушевный, понимающий и вдумчивый друг.
Больше не раздастся в моём видавшем виды телефоне его ласкающий, готовый перейти почти на шёпот голос. В нём – разгадка всей натуры Валерия.
Он был из запоздавших к 1960-м гг. «тихих лириков» (плеяда Рубцова, Прасолова и Соколова известна довольно широко), весь он был – противостояние стадионам, «эстрадщине». Книги выпускал редко, но метко, и голос его звучал в них настоящим серебром правды и – порой – золотом молчания. Вчитайтесь, и сразу почувствуете: за строками – бездна. Природа – обрамление состояния вечно пробуждающейся от рабства немыслимой свободы частного человека. Раздумчивая простота в каждом звуке… в каждом созвучии. О многом он в стихах не говорил, считая бытовые коллизии чушью, недостойной вторгаться в священные пределы. Поэзия была для него святым ристалищем, полем, на котором он видел далеко и прозорливо. Если и морщился от чего-то, то от шума и треска, сквозящих из строф.
В чём же была чушь? В том, что двенадцать лет на его плечах лежал один из самых славных журналов страны, вынужденный влачить жалкое существование в «рыночных координатах», но – выходивший неизменно, как фигурки на башенных часах какого-нибудь европейского городка.
«Рынок» - таким, каким он «сложился» на территории РФ, - ненавидел страстно. Знал по именам и в лицо многих и многих, торговавших страной, её словесностью, в том числе проторговавшихся в пух и прах, не имущих стыда ни перед чем. Многие в последний год сдались, даже либеральные, вездесущие, казалось, непотопляемые.
Дударев – не сдался, «Юность» - не сдалась.
Скрывать нечего: журнал надорвал его. Будь время иным, они бы жили ещё долго-предолго, и непременно счастливо. Когда угодно, только не сейчас, когда на главном редакторе кандалами висят и люди, и деньги, и типографии, и вёрстка, и авторы, и тиражи, но особенно – деньги, которые нужны каждый день и всем. Их порой было просто неоткуда брать.
Валерий только в последние месяцы слегка отошёл от дел, неистово болея и мучаясь тем, что не может, как встарь, метаться по городам и весям, показывать обложки очередного номера и – читать, читать, читать стихи.
***
Мы знакомы с 2007-го года. Не помню, где, не помню, как, что был за вечер, и был он, но человека с огненным цветом лица и жгуче чёрными локонами, обрамлявшими лицо, я запомнил. Он выделился из толпы так же безошибочно, как из грызущихся меж собой гиен вдруг на миг выступает их жертва – антилопа, и взгляд её полон в миг гибели и прощания, и отчаяния, и встречи с миром уже совершенно горним – поверх голов.
Валерий был именно таков – поверх, при всей углублённости в людские дела, живом и горячем интересе ко всему творящемуся вокруг, он берёг в себе уединённость от суеты, живя в своеобычном ритме подвижного, стремглав пролетающего через толпу мечтателя.
***
На вечер с моим участием в журнал «Юность» пришло пять человек. Мы с Валерием были шестым и седьмым участниками. Около полутора часов я рассказывал о себе, читал, и каждый раз встречал бурное восхищение Валерия. Он с наслаждением объявлял меня героем, хотя героем был – сам, с его одинокой борьбой за журнал, бесконечным сражением за слово в себе. Он бился насмерть, и я не мог помочь ему ничем, кроме сочувствия. Сам нищий.
***
С год-два назад он вдруг назначил меня в журнал то ли исполнительным секретарём, то ли ещё кем-то. Ничего не говоря! Видя надпись, я только улыбался – пробуя что-то сделать для журнала, по просьбе Валерия, я навестил помещения «Юности», которые норовили отнять какие-то очередные доморощенные алоизии могарычи. Некоторые комнаты были до крайности захламлены: обязанности охранника исполнял старинный друг журнала, бывший советский учёный, а ныне старик… и помешанный. Плюшкинская мания тащить вещи с помойки свела его в могилу уже через несколько дней. Вслед за тем ожидался ремонт потолков, с\с перекрытий которых готовы были посыпаться на головы вошедших крупноформатные кирпичи и камни…
…Ума не приложу, как он справлялся. Да и не справлялся, наверно. Не под силу было справиться ему, поэту, с таким хозяйством, двумя этажами редакции, из которых один был завален редакционной мебелью, а на другом, явно на птичьих правах, ютились и вовсе не профильные работники. И я бы не справился. У всех нас, любимцев муз, отмечается абсолютное бессилие перед бытом. Это правда.
***
Вот мы на радио «Русский мир». Кажется, лето, пух по бордюрам, и – нежданно, в который раз нежданно – дождь, не слишком ливень, но и не слабая морось. Вообще пасмурный день, и вдруг разражается каким-то надрывным плачем.
После эфира сидим в кафе рядом с метро, напротив сгоревшего ИНИОНа, и я говорю что-то отчаянно, почти цинически, и Валерий готов меня поправить, увести от гибельного сарказма, но вместо того страдальчески улыбается, и это близко, как ворот его рубашки, подставленной каплям, как негромкий голос и смех почти через силу.
Он был воплощением такта и участия, которого я не нахожу сегодня почти ни в ком.
Свихнувшиеся на западной терминологии дня не проводят без употребления термина «эмпатия». Специально для них – Валерий был гением эмпатии, он вникал так, что ничего уже не требовалось свыше. Он видел сердцем, и он умел – главное свойство друга – затихнуть и вздохнуть и даже блеснуть слезой. Большего потребовать нельзя и не стоит.
Он мог целить наложением не рук, но своего внимания. Будто бы что-то мягкое входило в очерствелые пространства души, и ты понимал – можно даже в Москве жить иначе, не жёстко, не испытывая друг друга и не издеваясь друг над другом ни минуты.
Он хотел жить, знал, ради чего, но, может быть, часто не знал, как.
***
Он в совершенстве умел любить и дружить. Вдруг – так же неожиданно – присудил мне премию им. А. Ахматовой журнала «Юность», и я так же неожиданно узнал об этом месяца через три.
Любовь его была – поздняя. Марианна. Неотразимая, много моложе, исследовательница русского фольклора, преподаватель родного мне Университета дружбы народов им. П. Лумумбы, университета, где я вырос (родители познакомились именно там). Сын назван почти в честь отца – Валериан, что говорит о многом, и в первую голову – о любви.
Валерий был полон любви, он ею полнился, он ею жил…
***
Теперь я пытаюсь представить себе его смертный час, и достоверно знаю, что он взывал ко мне в ночь перед кончиной. Эти строки пока остаются без движения. Опалённый новостью, я пытался тотчас же сочленить их – «душа стремится вон», «в те светлые три дня» (перед гибелью было посреди хмари три удивительно светлых, прощальных дня), но его незримая рука отстранила – «Не надо, Серёжа, не спеши». И я не стал спешить, надо успокоиться и написать верной, а не подрагивающей рукой. Потеря кажется сегодня, спустя три дня, неисцелимой.
***
Он был очень верующим. Это было так же видно по его лицу.
***
Он страшно болел. Из человека, который вёл мой вечер в журнале, он вдруг сделался почти калекой – рука висела плетью, грудь забинтована, одно плечо выше другого. Упал? Да так, ничего.
Он ничего не говорил. Стеснялся. Подумали – был, что называется, выпивши, поскользнулся. А ему, может быть, резали эту самую широкую грудь, рассчитанную по объёму на верных 80, а то и 90 лет жизни.
Потом – ноги. Сломаны почти сразу чуть ли не обе. Из дома не выходит. Что за притча?
Он ничего не говорил.
***
Вот он, превозмогая дурноту, заседает с нами по работам Международного детско-юношеского литературного конкурса «Лето Господне» им. Ивана Шмелёва, разбирает их… а спустя два дня говорит перед ребятами на вручении наград в Храме Христа Спасителя. Оглядываюсь после: стоит около стены, и боль пронзает сердце: неприкаян. Охрана почему-то заблокировала двери, и Валерий смущённым знаком, неуверенно топчась, зовёт меня, чтобы его выпустили…
***
Последний раз – кручу ветхий телефон – мы говорили в мае, когда пришла весть о том, что журнал отдаётся Сергею Шаргунову. Я обрадовался: Сергей точно потянет, выволочит из долгов. Кое-как пережив лето, звонил уже этой осенью: телефон не отозвался. Марианна сказала – денег нет, как только придут, Валерий ответит…
И вот – известие.
***
Милый друг, единственный из посланных в мои сумеречные годы, которые всё сумеречны и сумеречны. Я очень тебя любил. Любил твой взгляд, твой голос, твои слова, твои интонации, звучащие огромным, но в размер человека, духовым инструментом. Сын казака, ты был скроен на века, но дышал так ревностно и своенравно, и так вместе с тем так смиренно, что приблизился ко мне на расстояние немыслимое – вошёл в моё сердце и остался в нём.
В полдень в храме Святителя Луки архиепископа Симферопольского и Крымского в Зюзине я, мрачный, лишившийся тебя, возжёг две свечи – во упокоение твоё и во успокоение жены твоей Марианны и сына Валериана, во утешение их неслыханной потери. Ты дрался и пал на поле брани. Тебя ещё оценят и прочтут.
Верую.
Прощай.