Певец нашей воли

Певец нашей воли
Фото: Сергей Власов/Патриархия.ru
В 2016-м, когда не стало Андрея Туркова, мы, преподаватели Литинститута, столпились в коридоре заочного отделения.

- Слышали про Туркова?

- Я уже написал статью о нем, - тихо сказал я. – Завтра выйдет в «ЛитРоссии».

- Как же мы готовы к некрологам! Чуть что, сразу у нас находится, что сказать, - желчно рассмеялся-пропел внезапно возникший среди нас Есин.

Это было несправедливо. Но и справедливо тоже.

***

- Слышали о Курбатове? – спросил меня вчера Сергей Ключников.

- Только что узнал, - ответил я.

С Курбатовым связала двенадцатилетняя как минимум симпатия «опорно-камертонного типа». Невысокий, плотный, в ладном кителе «морского» вида, с седой мальчишеской чёлкой, что бы ни писал, всё принималось в душу сразу же, «с колёс». Дело, наверно, заключается в том, что на земле, как ни парадоксально, отыскивается чрезвычайно мало людей, которые позволяют себе называть вещи своими именами, и Курбатов – как раз один из, может быть, полу-десятка таких людей.

Мое знакомство с ним было в «Литературной учёбе», которой тогда – недолго, но ярко – руководил Максим Лаврентьев. Номера эти теперь передо мной, снятые с полки спустя полчаса после тяжкой вести. В них блещут целомудренным сиянием праведные строки Валентина Яковлевича. В 2009-м я сразу понял, что стоит за тихим и каким-то безошибочным синтаксически и эмоционально тоном высказывания, и безгранично доверился ему.

Самая тонкая, высокая и трагическая категория нашей словесности – доверие к автору. Оно сегодня почти не навещает нас, разуверившись в нашей склонности к братской любви. Перестало навещать, потому что отчаялось достучаться до очерствевших душ. Курбатов с двух предложений пробивал затхлую кору недоверия. Будто бы огромная шершавая ладонь моряка или священника возлагалась им текстуально на каждое читательское чело, и плевать ему было как на эпатажные авангардистские, так и на сермяжные традиционные начала. Он пел, и голос его напоминал надтреснутый русский романс с граммофонной пластинки в старом двухэтажном бревенчатом доме, подернутом вьюгой.

***

«Какое это счастье, что люди пишут письма и что, получая их, не торопятся пустить их на растопку. Что бы мы были и что была бы наша история, если бы мы знали только официальную часть жизни или один её художественный перевод. Ушло бы что-то самое человеческое, тонкое, умное, слабое и живое, что держит сердце жизни, самое ее существо». («Литературная учёба», 2009, май-июнь, «Перемени как-нибудь, или Не лучше ли будет…»)

Помните школу? Там вечно висели одобренные Минобразования СССР «цитаты классиков» про «математику уже затем любить надо, что она ум в порядок приводит» и «ты один мне опора, великий могучий русский язык». Курбатова бы туда. Сейчас же, пока всё не утратили.

По сути, он самим своим тоном призывает «попридержать коней». Остановиться и одуматься, пока не поздно. Снизить темп жизни до той степени, в которой будет возможно осознавать себя чем-то большим, чем вечно крутящаяся до исступления и полного испохабливания резьбы деталь общественной машины.

«Совсем мы плохие дети своей традиции и предпочитаем укрыться в игре и необязательности перед словом. Всяк сам себе закон и традиция. Литература от этого стала эффективнее, цветистее, но ощутительно легче. Трагедии перестали быть страны и спасительны, а комедии смешны и очистительны. Литература, по слову А. Битова, стала профессиональной, то есть перестала быть русской литературой. Это не парадокс. Это печаль от сознания того, что мы оставляем, какой континент покидаем, чтобы расселиться по, может быть, уютным и комфортабельным, но слишком малым для просторного русского сердца островах».

Вот его завещание.

Если в кои-то веки додумать эту мысль до конца, к которому он хотел её привести, вот что получится: провинциальная в самом лучшем из смыслов русская литература гибнет оттого, что ее исконный архетип бездомного гусляра собираются вот уже тридцать лет обратить в свою прямую противоположность, придворного псалмопевца, чуткого в «веяниям» царедворца. И пусть «придворных исполнителей» у нас пока ещё с гулькин нос, но ориентация писательских усилий давно обозначена: води носом, угадывай читательские предпочтения, работай на государственный или коммерческий заказ, и будешь обласкан если не властями, то деньгами.

Только вот сердце содрогается в груди – не по человеческому заказу.

И Курбатов пел то, что отзывалось и отзываться будет еще не одну сотню лет в каждой русской душе – волю мыслить и страдать. Отсюда и его пушкинистика, и астафьево-, и распутиноведение.

***

«- Валентин Яковлевич, изменилось ли в последнее десятилетие Ваше понимание отечественных писателей…?

- Оно меняется, как меняется жизнь, и остается недвижно, как жизнь. Меняются оттенки дня, «времена года» в литературе, а существо человеческое – всё то же, что при Платоне и Эсхиле, Катулле и Сафо, как любовь, одиночество, старость. Разве что классика уже устала надеяться устыдить нас своей спокойной ясностью и бережностью к человеку. Мы все бегом, бегом… В последнее время, может быть, обманывая себя, я всё отчётливее замечаю, что и нынешний писатель стал меньше бегать за временем, соблазняться меняющимся платьем скороспелой реальности и глядит зорче и умнее» («Литературная учёба», 2009, сентябрь-октябрь, «Литература возвращается к своему естественному служению»).

Если бы вернулась, мы бы заметили… Прозревать тенденции, что из Пскова, что из Москвы – дело почти невыполнимое даже орлиным зрением и нюхом на малейшую новизну.

***

Говорят, нет никакой любви, а вся она рассыпается на какие-то первичные, еще животные чувства, завернутые в освящённую традицией оболочку… Врут, конечно, но любовь и впрямь способна на четыре пятых состоять из «хочу, чтобы он (она) хоть раз восхитился (восхитилась) мной». Если бы Валентин Яковлевич ободрил, потрепал по плечу, точно был бы счастлив. А так – передавал привет. Значит, читал.

…В последнее время, знаю, тосковал: хотелось к людям, в шумные толпы Москвы, к знакомым, их живой не отменимой речи. Уже собирался ехать… изоляция-изоляция, сколько косвенных, но таких безусловных жертв ты уже насчитала нам?

По счастью, я знаю часть его посмертной воли: выдвигая на Государственную премию РФ в области литературы и искусства старейшего сибирского поэта Юрия Ключникова, Валентин Яковлевич совершал привычный подвиг воздания должного. Уж если поэту, то русскому, а не русскоязычному…

«Я все время стеснялся, когда меня представляли критиком… а «диагноз» был верен. Как все критики, я не доверял слову, рождённому одним чувством, одной интуицией, и потому не был поэтом. Как все критики, я не доверял чистой мысли, жалея приносить ей в жертву сопротивляющееся сердце, и потому не был философом. Как все критики, я торопился договорить предложение до точки, не оставляя ничего на догадку и сердечное сотворчество читателей, и потому не был прозаиком…» - вот, изволите ли видеть, как исповедь великого гражданина земли русской сама собой переходит в покаяние.

Валентин Яковлевич, в чьих строках чаще всего звучит сердце! Вам не в чем каяться перед всполошёнными, едва слышащими вас нами. Вы поэт, вы философ, вы прозаик, каких поискать, потому что поняли главное – спешить не надо, спешка всё портит, изламывает и уродует, как спешкой реформ изуродовано два с половиной уже поколения русских людей. То же самое говорил мне Есин: Сережа, ради Бога, не спеши, всё само придёт. Ему и вам – верю.

И любовь есть. И, конечно же, она, великая, неделимая, вечная и обильная всходами, ни на какие там составные – не расщепляется.