После службы

После службы
Пасхальная радость подбирается исподволь, набирая силу в течение дня. 

Смотришь круглосуточные трансляции из храмов в России и за рубежом, и убеждаешься воочию в том, что мир ещё самостоятельно дышит, и ничего в нём принципиально не изменится, даже если треснет и раскидает по сторонам дороги свои исправно шуршащие колёса пара ведущих осей… 

Для нас в последние годы осями года стали и Рождество, и Пасха, и День Победы – со стороны, наверно, кажущаяся диковатой смесь дореволюционного и советского.  Некоторые праздники и вовсе не прижились, так и оставшись внеплановыми выходными, а эти… найдётся и без нас довольно любителей порассуждать о странностях исторического и календарного отбора. 

***
В эту ночь ложишься с ощущением свежести. 

Два часа службы в Храме Христа Спасителя, и напевы её начинают жить в тебе собственным круговым циклом, то повторяясь по пятнадцать тактов кряду, то отступая, чтобы через пять-семь минут возобновиться вновь. 
Торжествуешь ли ты? Да, пожалуй, но на грани между «так бы и ринулся в бушующую волну всепланетарной благости» и «почему бы, в конце концов, мне и не торжествовать». Вот уж чего-чего, а экстатического буйства Православие не выносит, направляя духовные силы в верблюжье ушко самоконтроля. И во время настоящей, а не транслируемой службы ты неподвижен, чтобы всё внутреннее движение твоё устремилось вверх…

***
В доме ни куличей, ни крашеных яиц. В подавленности последних дней не запаслись, сочтя излишеством специально выходить за ними. Запасов не делали, доверяясь общей участи, какой бы она ни была, а только глядели и глядели в окна, стремясь по выражению неба определить, гневается оно или уже готово к затаённой улыбке. 
Накануне, в субботу, среди блещущих лучей, трижды налетало ненастье, и весело билась о деревяшки балкона почти пенопластовая, мнилось, крупка, и будто бы незримый колокол звал куда-то. 
Здесь и вспомнилось то, на что прежде смотрел, как на никуда не годный, лежащий без дела временной хлам.

***
…Пасха вступала в Москву уже в 1980-х. 

Помню – единственный раз – шумное сборище взрослых на «Войковской», в квартире папиной ещё по Тбилиси знакомой, Елены Пугаевой, матери неоднократного чемпиона СССР и Европы по теннису Константина Пугаева. Костя, в которого по-мальчишески был влюблён, как в русоволосого великана из сказки, опять на сборах. Сидим с родителями, вокруг множество русских и армян, украинцев и татар – советские люди без червоточин, столичная интеллигенция, помнящая и войну, и послевоенье. Шутки, смех. Передо мной – крохотная тарелка мелко резанного шпината с наложенными по центру буквами «ХВ». Перед тем, как шпинат разложить, белые буквы аккуратно вынимают и откладывают в сторону, но вдавленности от них остаются, и мне ощутимо неловко прикасаться к шпинату, «на котором что-то написано», тем более «такое». Я пионер, и празднику внутренне не противлюсь, но считаю его индивидуальным чудачеством тёти Лены, поводом собраться, таким ценимым старшими. 

***
Шок и трепет поздних восьмидесятых – открытка (постер?) с картиной Глазунова, считаемого в художественных кругах «конъюнктурным»: Тысячелетие крещения Руси; сплошное золотое сияние нимбов, из которых выступают лица и облачения. Мегалитическая икона всей русской истории, воспринимаемая идеологическим нарушением: у нас что-то было и до 1917-го?! Различимы и Невский, и Радонежский, и Ушаков, и еще тридцать три богатыря. Разговоры: поспел к празднику, всегда успевал. В репликах – легкая и нелёгкая зависть к живописцу, «которому всегда позволялось больше, чем другим». «Попробовали бы мы написать такое, сразу бы загремели, куда следует». 

Рубеж восьмидесятых и девяностых – время брожения не умов и идей, а отлетания прочь временного морока. Никто из аналитиков сегодня не муссирует особенно тему связи широкого празднования Крещения и грядущего крушения СССР, а надо бы: стоило Вере перестать быть маргинально-криминальной, встать на крохотном приступке Идеологической Арены среди кроваво-красных мамонтов Марксистко-Ленинского Учения, и через три года вся идеология Страны Советов пошла прахом. 
Запомнилось, что лица с глазуновского полотна смотрели и грозно, и ласково, но преимущественное их выражение было каким-то испытующим – ну что, потомки, готовы к новым стартам? 

Поздравлять с Пасхой начали как раз тогда. Мать научила, как отвечать, и губы выводили «отзыв» на пароль «Христос Воскресе!» с трудом, противясь каменной неподвижности фразы, стремились исказить её, преобразовать в сторону большей индивидуальной выразительности. В семье инстинктивно не любили одинаковости, муштры, и я стремился вывернуться. Не молчал, отвечал, но, как мне казалось, вариативно… 
Звонили из Красноярска, где жила и живёт мамина семья, звонили из Тбилиси, где жила и живёт семья отца, но я не ощущал тогда, что жизнь возвращается на старые рельсы. Откуда мне было знать, где они были положены, - те, старые? 

Взрослые часто пускались в детские воспоминания, но мне они ничего не говорили. Уют, умиление – да, вкусности стола – о, конечно. Но дальше не проникало. Суть пряталась.

***
1994-й. 
В ту пасхальную ночь я дома не ночевал. 

Мать напекла куличей, а я был ведом заветной фразой «Останешься у меня?», и позвонил оттуда, и комкано «объявил о решении» прийти наутро. Помню, как утром, расставшись скорее с лёгким сердцем, вскочил в трамвай и мигом домчался до дому, и шёл в птичьем пении до подъезда, поднимался в безлюдном лифте, торжествуя – своё, и только своё – любим, и, может быть, люблю сам… 

Дверь открылась грустно. Родители были печальны. На столе стояли куличи, едва надрезанные. Немного прошло времени, чтобы та любовь, студенческая, поверхностная, как весенний заморозок, не сбылась, ушла в песок, окончилась трагедийно. Сбылся в том году самый важный в жизни институт, и пошла от него накручивать витки судьба, до сих пор прибавляемая тем годом и той Пасхой.

«Господь управил»… «каждому даётся по силам» - примерно так говорят о том, чему нельзя было противиться. Наверно, я бы не вынес и семьи, и института разом. Мне дали понять, сколько я смогу вынести на себе, и я вынес столько, сколько смог. А карой за то, что не смог нести всё сразу, за то, что в святую ночь предался не молитве, стала поздняя женитьба. Умному, для разбора небесных знаков, более чем достаточно, а уж мне и подавно. 

***
«Всё происходит вовремя» - да, теперь, почти безо всякого внутреннего надлома, соглашусь и с этим. 
Дело, конечно же, вовсе не в куличах, а в том, кто ты, что ты такое, что внутри тебя, терпелив ли, горд ли, способен ли на отречение. Есть определённая сладость в осознании того, что силы твои весьма средние, что ты – один из многих. Начальный шаг к смирению, исхождению из сверхчеловеческой претензии и Раскольникова, и Ницше. Один из многих – и открываются створы прежде не познанного. 

Сегодня миллионы и миллиарды обречены почувствовать, что есть… монашество. Пусть не оно само, но хотя бы келейное бытие, почти столпничество, затворничество. Узнать на себе, как может родиться добровольное желание физически отсечь себя от людей. 

Да ради чего? Кого? Как многого же мы не знаем ни о себе, ни о ходе вещей, истории и человеческой и Вселенской. Муравьиная страсть видеть людей, касаться их ежедневно в ныне заменено на осмысливание прежнего бытия. Возможно ли попросту представлять себя там, на опустевших улицах, и не терпеть никакого урона от того, что тебя там нет? Воображаемое небытие – даст ли зримые плоды? Родит ли наша культура в эти дни произведения действительно незабвенные?  

Блаженны в затворе пишущие (не представляю себя иным): само начертание кириллических букв, кажется, рождает евангельское чувство самой интимной причастности к самому сокровенному в нас. Так может являться и Вера – в то, что буквы никогда не пресекутся, и по тебе, и по миллионам таких, как ты. Однажды вдавленные в пасхальный шпинат ли, в память, они уже не утихнут, но разгорятся и поведут – как хочется надеяться! – светлой дорогой к тому, что осталось неизреченным… Огонь – сойдёт, потому что не сойти он не может. 

Любовь Затеявшего этот мир – не прекратится. 

Христос Воскресе.

Заставка - culture.ru
Обложка - foma.ru