Солдатская правда

Солдатская правда
Фото: ds04.infourok.ru

Дата не «круглая», но времени нет порой не то что на круглые, а и на такие: Вячеслав Леонидович Кондратьев разменивает второе столетие.

Почему – как о живом? Потому что ныне он у Бога, и православный крест на его и жены его Нины могиле говорит – индекс конечной инстанции проставлен точно.

***

«Искупить кровью» помню в «Знамени», уже в девяностые. Помню и впечатление – резаного, как кинжальный огонь, слога, такого мальчишеского и такого, кажется, вздорного, будто в старой московской подворотне налетела голубиной стаей малолетняя шпана, притёрла к стене и давай шарить по карманам, и, ничего не найдя, с шелестом разлетелась, будто и не бывала. Стиль нападающий, дерзкий, и оттого кажущийся налётом.

Сюжет же простейший: атакой через поле берут красноармейцы деревню, теряя по дороге до половины состава. Час или два обсуждают потом (особенно бывалые), что взяли «дуриком», и, не ровен час, придётся отдать приобретение назад. «Сейчас немец в себя придёт, и выбьет нас, маломощных, отсюда». За спиной – ни артиллерии толком, ни тем более авиации или танков. Голые.

Походили по избам, дёрнули немецкого шнапса, благо, он почти как водка… и начали ждать. Укрепить линию невозможно – нечем. Тут рвами, канавами и воронками добрался в деревню особист, арестовал мальчишку, взявшего вражескую листовку на самокрутку. А ночью немцы действительно навалились, и так, что даже уголовник, бегущий с передка в госпиталь, пошёл против своих воровских правил – обнаружил себя, подрезал замешкавшихся пулемётчиков и открыл огонь из пулемёта, предупредив своих о контратаке. Особиста с арестованным в поле и то едва не пристрелили совсем.

…Выбили из деревни почти всех, и остатки стрелковой роты, человек двадцать, собрались на лесной опушке, и командир полка держит перед ними речь – берите обратно то, что отдали, потому что я уже отрапортовал наверх, а вот поддержки обеспечить не могу. Сами, ребята, сами. И ахнули, и поначалу решили – с ума сходит, а потом поняли – не шутка. Не издевательство. Просто такая логика. И придётся подвиг повторять, и второго шанса уцелеть уже не будет. И в первый раз нелегко далось. Надо умереть.

Вот он, образ народной войны, войны не сверху, от оперативных карт и пресветлых штабов, а снизу, из окопа, едва вырытого обледенелыми чёрными руками. И образ этот – обдирает по всему пищеводу до самого средостения. И думаешь невольно – а не всегда ли так было и будет? Хаос, жестокость на каждом шагу, потому что «таков закон». Солдат не беречь, вот он каков. В годы, памятные лично тебе – не так ли бросали через поля, по открытке, под тот самый перекрестный, навесной и кинжальный огонь, да просто снайперский, части особого назначения, тренированные освобождать заложников в закрытых пространствах, например? Или не знаешь ты силу приказа, причём приказа явно дурного, скороспелого, не продуманного, грозящего уничтожить куда больше половины личного состава?

Риторические вопросы.

Кондратьев в том «Знамени» ободрал: так он был не похож на размеренный, «толстовский» тон классических повествователей о войне. Его миф – дичок, и пророс прямо из окровавленной телогрейки, из пробитой и уже начавшей ржаветь каски, из прохудившегося, с отставшей подмёткой, кирзового сапога. А то и из обмотки пехотинца над уставным ботинком. Великие эпопеи войны росли от Большого Стиля, который и фундаментален, и просторен, и строится, как собор. С длинными периодами, рассуждениями, панорамными картинами до самого горизонта. «А в это время в бессонном Кремле, в Ставке Верховного Главнокомандования, склонясь над картой Калининского фронта… »

Но есть в нашей прозе почти не приметные, запылённые часовенки на холмах при дорогах, и их скорби, простой, как валенок, веришь порой больше, чем искусному великолепию кафедральной роскоши.

В «Селижаровском тракте» Кондратьев ещё более конкретен. Сам путь на фронт расписан во всех деталях – от сожжённых изб, терзающего голода и холода, постоянной дрожи во всех суставах и сочленениях, предчувствия гибели до пункта приписки, зимнего леса, где ни окопов, ни блиндажей, ни связи, ни боеприпасов особенно, а только торчат из земли деревца, кое-как прикрывающие изготовившихся к атаке. И другого не будет – нет его, как не было. И никакие учебники по тактике и стратегии для кадровиков, и никакие уставы здесь будто уже не действуют. Пулемёты да миномёты, вот и весь устав, он же закон. И срубает без разбору и кадровых, и срочников, а надо атаковать, и ничем эта атака, и следующая за ней, не заканчивается, кроме убитых и раненых. Безнадёжность. Но берут языка, выволакивают его из-под своего же танка, и кажется обстрелянному сержанту, что «не зря». Кто знает, что зря, а что не зря? И каким окажется тот изрядно обмороженный язык, что расскажет, и от чего выданными данными убережёт наступающие части?

Были же в истории нашей «населённый пункт Борки» (Твардовский, Василий Тёркин), и иные, как кондратьевское Овсянниково, про которое в Википедии сказано скупо «ныне не существует». Стёрто с лица земли. По триста раз брали туда-сюда, отдавали, штурмовали, атаковали, и только когда подошли те самые авиация, артиллерия и танки, смогли даже не окопаться, а сдвинуть немца дальше, оставив позади себя развалины, в которые уже никто не придёт обосновываться. Некому и негде.

«Сашка» Кондратьева был напечатан в 1979-м неведомо как. Мог ли быть напечатан в 56-м, в 63-ем, «на волне оттепели»? Сомнительно. Зрело тридцать с лишним лет, пока автор скромно трудился книжным художником-оформителем, и только готовился произнести то, что произнёс.

Дерутся наши в лесополосах, отбиваются, как могут. Потери иногда, извините за выражение, глупые: утащили немцы наблюдателя. Но нашим тоже удаётся взять языка, и тут фронтовая эпопея прерывается лёгким – в руку – ранением того самого храброго Сашки, и начинается его странствие от ржевских деревень в тыл, от первого полевого госпиталя до второго, через уничтоженные деревни, в голоде, холоде и постоянной тревоге до самой Москвы. Кстати, помимо прочего, через самодурство и дикость начальства, но тут уже иной разговор. Идут голодные, больные солдаты в тыл, но тут ещё надо как-то уцелеть, выжить: никто не подряжался их кормить, и иди-свищи этих самых полевых кухонь и раздаточных пунктов, съехали, никому не сказавшись, и не воротишь. И только милостью Божьей можно раздобыть в нищих деревнях картошки без соли и масла и запечь её на лесном привале. Почти негде заночевать, и только редкая удача, доброта крестьянская спасает на время. А между деревнями – моря лесов, минированные дороги, и никто из военных шоферов не остановит ни полуторки, ни трехтонки, потому что растрясывает раненых почти сразу же в кузове, и начинают они стонать, и слезают, и идут сами…

В Москве Сашка переименуется для следующей повести «Отпуск по ранению» в Володю, и начнётся другая эпопея его на излечении: стычки с просочившимися мимо призыва в ресторанах, трамваях и на улицах («гражданин, аккуратнее же надо, люди же кругом, ещё вшей нанесёте!» - вот отношение к солдату), ночные кошмары и непонимание, что стряслось. А что стряслось? Ломают людей об колено, вот что. И переломы будут болеть не один год.

После войны в «Красных воротах» Володя преобразится в следующего героя, раненого, почти отчаявшегося, пытающегося найти себя, как в «Тишине» Бондарева, но с куда меньшим желанием учиться в институте, тем более в нём преподавать. Растерянность, отчаяние, нищета. И нигде не передержано, не сгущено. Надо измождённую мать подкормить, и безропотно пускается герой в махинации с хлебными талонами вместе с приятелем-уголовником, прошедшим фронт. Всё равно уже.

Вот в каких красках рисуется Кондратьевым счастливая якобы послевоенная Москва. Жить некуда, а временами кажется, что и незачем.

Мать, встречающая младшего лейтенанта Володю с фронта, спрашивает – ранение тяжёлое? Володя отвечает, что лёгкое, и она заливается слезами – значит, ненадолго. Вот мера правды.

Есть в нашей (и не только) природе выделенное ещё Пушкиным мнение народное, и назвать прозу Кондратьева «лейтенантской» я уже не могу. Солдатская это проза, звание её – дай Бог, сержант, а то и рядовой. Как поднялась она от земли, так и выросла, без указаний свыше, и тем дорога до сих пор. Ржев, где «отдали», по некоторым подсчётам, миллион человек, стал точкой преткновения для этих повестей и рассказов, и никуда не делся. Поставили монумент в тех полях поистине великолепный, и подлинно людской, именем их памяти о трагедии, и давно надо было поставить его, превыше всех эпопей и горделивых россказней. От памяти, от славы, от горя – он стоит.

Но логика народа при войне работает куда чётче государственной: допустили, нем договорились, обиделись друг на друга руководители, и столкнули людей лбами между собой, и потекла кровь – не руководителей, а людская, народная кровь потекла. А за чей счёт великолепный банкет с боевой пиротехникой, известно: за счёт народа, толкаемого в бездну. Вот и весь «антивоенный» или, как уничижительно выражаются «ястребы», «пацифистский» пафос кондратьевской прозы.

Когда профессионалов, не чурающихся быть наёмниками и добровольцами за рубежом, сделавших войну своим образом жизни, достигших неимоверных высот в ее ремёслах, спрашивают о лучшем способе ведения войны, каждый отвечает: лучший способ вести войну – не начинать её совсем. Удержаться от её объявления, не заводить ситуацию в тупик. Потому что издержки войны – это не только экономика, это – нравственная смута, продолжающаяся многие десятилетия, а иногда надламывающая спину всему народу. Вплоть до такого.

Так Первая Мировая надломила людской характер и привела к революции, отказу от Веры. Так Великая Отечественная, покрыв поля костями, наделав из мужчин инвалидов, а из детей сирот, начала тайно томить оставшихся в живых возможностью иной жизни… Какой иной? Есть ли такая? Безнадзорное, пустое прореживание мужского племени бесследно не проходит – воцаряется иная этика, и множится покорность, бюрократическое понимание жизни, и некому противостоять ему, если жизнью в основном начинают распоряжаться тыловики, их деловая хватка и сметка.

Мнение народное о войне понятно: каждый призыв на неё – горе. Не возможность славы, не великий шанс восстановить справедливость во всём мире, не передел планетарного пространства под интересы элит, а слёзы и страдания и солдат, и тех, что их провожает в самое пекло.

- Война из организма долго выходит. Из меня лет двадцать выходила, - признаётся в одном из поздних советских фильмов старик, прошедший Первую Мировую. Но нет никаких сроков для обозначения дня, когда перестают сниться изрытые снарядами урочища, обезображенные стены с висящими вдоль по ним «бородами» проводов. Нет мига, в который бывший там перестаёт внезапно озираться и вздрагивать от резких звуков, напоминающих разрывы, видеть по ночам разорванные вдоль и поперёк тела, их фрагменты и бледные лица отходящих от земной жизни.

Всей силой и мощью московского русского слога, отдалённо напоминающего сказ, Вячеслав Леонидович Кондратьев обращается к сильным мира сего – лучше не начинайте. Хитрите и изворачивайтесь, как хотите, но не допускайте войны. Там нечем гордиться, когда лейтенант гонит впереди себя рядовых, потому что внутренне хочет оказаться не хуже отца-полковника и так доказывает ему так свою смелость и профпригодность (есть такой и у Бондарева). Нечем там восхищаться, когда получает орден израненный герой и двадцать лет после того его толкают в магазине при попытке предъявить ветеранское удостоверение на внеочередное оказание услуг. Нет славы в том, чтобы живыми телами застилать собственные и чужие поля, реки, леса и горы.

Слабым же мира сего, нам, Вячеслав Леонидович предпосылает иное – потайное утешение. Жизнь не вечна, и если не случилось в ней подлости, пусть кончится даже в потёмках и слезах, но всё-таки есть в жизни естественные, поставленные природой пределы страданию. И честь, и совесть – всё это останется при вас, как достояние, и нечего беречь, кроме них. Так что – утешьтесь, плачущие, будто бы говорит он. Ибо праведны те, кто был призван и достоял до конца.

Усвоим же и не забудем того, что он говорил.

Заставка - avatars.mds.yandex.net

Сергей Арутюнов