Сторона света

Сторона света

Читать Юрия Поликарповича и страшно, и спасительно. Только при вдумчивом, не беглом прочтении его стихотворений становится ощутимой нечеловечески заточенная эмоциональная грань, по которой он отваживался ходить и день, и ночь.

Стихотворение «Поэт и монах» не могло быть создано вне двух предшественников – «Фауста» Гёте и пушкинского «Разговора книгопродавца с поэтом». Триединая эстафета идеи человека, таким образом, опирается на три столпа:

- у Гёте сделка с Мефистофелем опирается на жажду человеческого сердца мыслить и страдать, но несколько раз упоминается о том, что человек толком не знает, чего хотеть («Кто ищет, вынужден блуждать», «Что нужно нам – того не знаем мы, / Что ж знаем мы – того для нас не надо», «Пергаменты не утоляют жажды», и т.д.) Иными словами, человек представляет собой – голую интенцию, потребность, жажду и великих подвигов, и наслаждений, и в том – весь XVIII-й век,

- У Пушкина человек желает одного – свободы (- Что ж изберёте вы? - Свободу), и в том заключается весь век XIX-й, приведший человечество в XX-м веке к неисчислимым бедствиям только во имя поиска той самой невозможной свободы.

Свидетелем чуть было не наставшего конца света был поэт Юрий Кузнецов, отправленный на Кубу в дни Карибского кризиса. Его диалог – плод размышлений о человеке, итогом которого становится пушкинское же самостояние и пушкинское требование свободы, но для искусства, во имя искусства и, в конечном итоге, во имя человека с его трагедией жить и умирать.

***

Сюжет стихотворения таков: поэт вступает в разговор с монахом, они спорят об искусстве, монах осуждает поэта, и в самом конце происходит преображение, но преображение тёмное, а точнее говоря, обнажение истинной сути вещей: личина монаха становится обликом врага. Безусловное принятие стороны вольного искусства и, таким образом, самозащита от нападок со стороны особенно рьяных адептов воздержания от всего – жест и характерный, и волевой, и, как всё созданное Кузнецовым, абсолютно не стандартный. Куда легче представить себе обратное: вразумление монахом беспутного стихотворца, грозное наставление, назидание, победу сил добра над заплутавшим поборником духа. Но всё оказывается и гораздо сложнее, и трагичнее.

Стихотворение открывается зрелищем непогоды:

То не сыра земля горит,

Не гул расходится залесьем, —

Поэт с монахом говорит,

А враг качает поднебесьем.

Эти строки заставляют припомнить начало некрасовской поэмы «Мороз Красный нос»:

Не ветер бушует над бором,

Не с гор побежали ручьи,

Мороз-воевода дозором

Обходит владенья свои.

Стоит сразу заметить строку «монах недавно опочил»: то есть, разговор происходит с не вполне живым собеседником, но сохранившим приблизительно живой облик. И первым вызывается обвинять не он, а поэт: «Признайся, что не любишь ты/Мечты, любви и красоты», после чего монах признаётся в нелюбви к поэтам, их слогу, и переходит к другим обвинениям:

Отвратна мне гуденьем крови

Державинская ода «Бог»

- проговаривается монах. О чём он? Ода «Бог» так походит на Соломоновы Псалмы, и неужели же и в них ему чудится «гуденье крови», и всё великолепье эпитета, целительное умаление интеллекта – только страсть? Как не припомнить здесь фразу Блока о стихах Семеновского после чтения Клюева: «Тяжёлый русский дух, нечем дышать и нельзя лететь» - как они взаимодействуют в створе фразы монаха, решится ещё не сегодня, но подчёркнутая физиология языка, явствующая из ряда эпитетов, может являться оскорблением для чьего-то вкуса. Примерно так классицизм брезговал романтизмом, а до того – барокко и рококо, но именно потому, что высокомерно присваивал себе ипостась меры вкуса, исходя из арифметически простых соотношений предмета и средств.

У Кузнецова мы сталкиваемся с классическим также отношением к феномену страсти, способной и губить, и порождать искусство как сублимационный продукт многих страстей. Следует спросить вполне онтологически: бывает ли страсть светлой, творящей? Монах Кузнецова в духе многих подвижников отвечал бы на такой вопрос отрицательно: за ним – школа проповеди святых угодников, полагавших и страсть, и мечту (Иоанн Кронштадтский) ухищрениями нечистого духа, мерзостями.

Но всё-таки мнится, что Православие как таковое учит не отрицать, а различать, и не приветствуя страсть как эмоцию неотфильтрованную, эмоцию грубую, зовёт к вычленению для рассудка и нравственного чувства живого порыва. И здесь монах уже становится обречённым на узость взгляда.

Ты прав, монах. Но прав отчасти

- говорит поэт.

Монах торжествует:

Исходит кровью не любовь,

А ваше самовыраженье

- чрезвычайно меткая, и притом не ядовитая мысль. О любви демонической и деспотической на Руси (да и по всему миру) ещё не сказано почти ничего, но навык любви созидательной и дающей свободу возлюбленному предмету – та самая область воспитания чувств, на которую у нас обращали меньше всего внимания. Запад же сегодня в тонкостях превзошёл самого себя и в натуральном пароксизме вины за прежние угнетения унизился даже до неразличения полов.

Любовь Послания апостола Павла – кротка, не жаждет обладания, не ищет выгод, не завидует, не превозносится, и так далее, и именно о такой небесной любви и говорит монах. Но дальше он говорит о губительности памяти и воображения, затягивающих индивида в вихрь земного праха. Но как же – без памяти и воображения? Не стоит ли на них вся культура, в том числе и православная? Или – поставим вопрос иначе – может ли она без них обходиться, опираясь на одно умерщвление крови и плоти?

Не мысли, не желай — и ты

Достигнешь высшего блаженства

- максима разящая, призывающая человека стереть все свои человеческие черты. Однако призыв слегка напоминает буддийские мантры, и от этого лёгкого аромата, но назойливого уже не удаётся избавиться до самого конца стихотворения. Поэт пытается возражать:

Пусть в нашем поле плевел много.

Но Богу дорог каждый злак.

Ведь каждый злак — улыбка Бога.

- и эти возражения не безусловны, а напоминают весьма недавние защитительные речи либерально настроенных господ от культуртрегерства. Их «пусть цветут все цветы», «цветущие сложности» в двадцать первом столетии сделали возможным издание не просто страстных, но откровенно разрушительных изданий, где максимальное количество извращений соседствовало с их полным оправданием, и ни каким-нибудь, а перед лицом Создателя.

Финал стихотворения напоминает народные апокрифы о хитром крестьянине и бесе: поэт испытывает монаха, и тот не выдерживает. Слова разгневанного поэта таковы:

Какой же ты христианин

Без чувственного постоянства?

Куда ты денешь, сукин сын,

Живые мощи христианства?

Так умертви свои уста,

Отвергни боговоплощенье,

Вкушая плоть и кровь Христа

И принимая Причащенье!

- при имени Христа обвинитель искусства превращается в ту самую воронку праха, которую так пламенно осуждал.

О чём же здесь речь?

- о том, что вера в Христа есть вера людей, и питается не умерщвлёнными чувствами, в которых чередуется свет и тень,

- также о том, что человек обладает неотторжимым правом сомневаться так же, как, одолев сомнение, торжествовать, но тоже не навсегда,

- о том, что испытание земной жизнью угодно Создателю именно потому, что пограничные состояния искусства отражают в какой-то степени состояние всякого творца, в том числе и Вселенной,

- о том, что искусство, вероятно, тоже возлюбленное, как и монашеское ремесло, хотя и не такое просвещённое дитя божественной природы, и отрицать его означает подвергать сомнению самого Творца.

Уроки же Юрия Кузнецова обильны тем, что каждую его мысль следует рассматривать в комплексе не просто его эмоций, а во взаимодействии со своим веком, его интеллектуальными и душевными взлётами и падениями. Важно, что, претерпев множество искусов, поэт не изменил себе, а, несмотря ни на какие горести, остался на стороне света.

Стихотворение «Поэт и монах» было написано с 1 по 5 ноября 2003-го года. 17-го ноября поэта не стало.

Сергей Арутюнов