Требованье веры

Требованье веры

Судьба Марины Ивановны Цветаевой (1892-1941) не может не ужасать, но до сих пор именно она и находящиеся в сердцевине её стихотворения для многих, и даже для родившихся уже в XXI столетии русских людей, обозначают нечто большее, чем просто трагический излом или какая-то особенно характерная для поколения судьба. Жизнь Марины Ивановны духовные наследники русской интеллигенции начала XX века полагают чрезвычайно удачной и сбывшейся («Господи, душа сбылась!» (с) – её знаменитый «счастливый» выдох 1922 года), старательно игнорируя собственно её финал. Мотивации приблизительно такие - «её хотя бы знают, а мы уйдём, никто и не вспомнит», «жила, как хотела, на полную катушку, а что заплатить за такую катушку пришлось, так уж ей было суждено» или – «зато своего добилась», «был у женщины характер», и т.п.

Подобное отношение к несчастной, затравленной и жизнью, и собственным умыслом женщине как сильной, способной на поступок личности – симптом тягчайшей социально-нравственной болезни, производящей «диалектический скачок» от последствий нравственной порчи к оправданию самого поступка. Вместо сочувствия – превознесение, вместо скорби – оправдание.

Акт добровольного и мгновенного разрубания всех жизненных узлов воспевается во вполне языческих по духу трактатах как торжество человеческого достоинства перед обстоятельствами, в которых человек «не может позволить себе существовать». Как вседозволенность, позволяющая самовольно переступать последний предел бытия, соотносится с христианством, должно быть предельно ясным: торжество ультраиндивидуализма есть торжество Врага человеческого, стремящегося отделить душу от души, и всех их – от Создателя. Кто победил в схватке за жизнь, тоже ясно: только не поэт. За схватку уважать можно, но за проигрыш ли в ней?

Вот почему преобладающей эмоцией христианина в отношении М.И., помимо сокрушения о ней, может быть благодарность ей за очерчивание границ того духовного пространства, в котором уже невозможно человеческое изъяснение; где вольные прихоти, заражённые изначальной греховностью, делают его невозможным. Попадание в него грозит разрушением личностных начал, и более того – потерей чувства ответственности и перед самой собой, и перед собственными детьми, воспитание которых до зрелых лет – та лямка, которую взрослые в России традиционно тянут до последнего часа.

Марине Ивановне часто ставят в вину то необъяснимое равнодушие, с которым она отнеслась к своей погибшей в приюте дочери Ирине, арестованной и отсидевшей 15 лет второй дочери Ариадны, раздоры с подросшим сыном Георгием Эфроном («Муром»), который после её гибели буквально оказался на улице. Бедный юноша, родившийся и проживший первые годы во Франции и вывезенный в СССР молодым денди, был вынужден искупать материнские грехи солдатской смертью на поле брани. В отсутствие отца, запутавшегося в агентурных играх «красных» и «белых», он служил как минимум

ментальной моделью для отработки Мариной Ивановной модели «Федры и её сына»… Сама М.И. потеряла мать в 13 лет (1905), а год спустя была исключена из гимназии за «свободомыслие и дерзость». Может быть, это был первый звонок вседозволенности, и учителям стоило бы обратить на него внимание:

- Бабушка! - Этот жестокий мятеж

В сердце моем - не от вас ли?..

- заканчивается одно из самых тиражируемых стихотворений М.И. Уместно спросить, против чего и кого – мятеж? С мятежа началось отпадение и князя мира сего, и с него же начинает каждый, собирающийся включиться в увлекательную игру со Злом, не понимая, что результат её заранее предречён. Но таково уж было настроение русской интеллигенции, а вернее, «богемы без божества» начала XX века, что в выразители себя вместо святых подвижников она начала избирать самых мятущихся – истинных «детей Будущего».

Растоптав мечту о Просвещении народном, обсмеяв предыдущие поколения «севшей на землю» интеллигенции, сельских учителей и врачей, библиотекарей, книгонош, доморощенные мистики начала века начали приносить кровавые жертвы уже совершенно иным, равнодушным и глумливым идолам – «искусству ради искусства», «священному исступлению творца» и прочим выдумкам, ведущим напрямую в неразрешимые личностные тупики.

В своём исследовании «Любовь, исполненная зла» Станислав Куняев приводит впечатляющий список «творцов» Серебряного века, добровольно ушедших из жизни. И ничто, кажется, так ярко не опровергает созданного духовными наследниками Серебряного века мифа, подхваченного нашими «шестидесятниками» - об особом типе товарищества людей 1910-х гг., полного тепла, заботы и взаимного трепета.

Основная максима «богемных настроений» тогдашнего времени состоит в том, что одарённому человеку позволено всё, в том числе любые преступления против морали, нравственности и веры, если продиктованы они якобы «свыше» (на деле – ровно наоборот), но где было им, запутавшимся, возгордившимся, различать верхи и низы! Окончательно этих нервных, злых, несчастных, горящих бесовскими отблесками, употребляющих тяжёлые психостимулирующие средства людей раскрепостит революция, и она же потом каждого из них сотрёт «с поверхности земли» (с) как катализаторов социального хаоса, в услугах которых оправившееся от смуты и вставшее на рельсы «поступательного развития» государство более не нуждалось.

***

Первый сборник стихотворений Марина Ивановна выпустит в 1910-м году, и сразу же обратит на себя внимание отца символизма и законченного имморалиста Валерия Яковлевича Брюсова. Эта первая книга, к слову, посвящена художнице Башкирцевой, о дневниках которой автор «Дневников русской женщины» Елизавета Дьяконова говорила так:

«Бедное XIX столетие! Оно отразилось в самолюбивом, слабом и безнравственном человеке! Неужели оно, подходя уже к концу, не заслужило лучшего сравнения?... Но чудовищен этот ужасный эгоизм под блестящей прекрасной внешностью. Если дать прочесть эту книгу монаху, он скажет: «Заблудшая, несчастная душа» — и, пожалуй, будет прав». И то же самое, увы, можно говорить о самой Марине Ивановне: имморализм, эгоцентризм как предельно развитый гуманизм, склонен, как подброшенный в чужое гнездо кукушонок, вытеснять остальные начала, неопровержимо ставить личность во главу угла всего мироздания. Совершенно не удивительно читать о ней следующее: «Первая её страсть, сразу после свадьбы, - брат мужа Пётр, вскоре умерший от чахотки». Добрый путь…

Так был ли Серебряный век русской литературы – Русским Возрождением, временем братства? Прислушаемся:

Я люблю такие игры,

Где надменны все и злы.

Чтоб врагами были тигры

И орлы!

Чтобы все враги – герои!

Чтоб войной (sic! – А.С.) кончался пир!

Чтобы в мире было двое:

Я и мир!

Очень похоже, что подобный детский лепет не просто переворачивает величины, но пересматривает канон уже далеко не детской сказки. Эгоцентризм – никогда не понарошку, он вот уж воистину – «до полной гибели всерьёз». Технология впадения в эти воды проста: для начала предаётся проклятию связь поколений, выводится уникальность новой генерации, якобы знающей и понимающей «гораздо больше»:

Мы старших за то презираем,

Что скучны и просты их дни...

Мы знаем, мы многое знаем

Того, что не знают они!

Камертоном последнего предреволюционного десятилетия явился коллективный интеллигентский «праздник непослушания», легкомысленный и вздорный инфантилизм в отношении краеугольных нравственных величин, принимавший форму сакрального, недоступного для «толпы» «знания», и всепоглощающая экзальтация. Последнюю можно понимать как искусственное и ставшее пристойной салонной модой возбуждение душевных сил. Строя из себя пророков, салонные говоруны забалтывались до полной невменяемости. Естественно, что при таком способе воспроизведения словесности знаки универсалий фатально, до степени неразличимости, путаются, а иной раз и сознательно переворачиваются. В безобидном, казалось бы, стихотворении о детском упрямстве звучит:

Надоело... жить... на свете,

Все большие - палачи,

Давид Копперфильд»... – «Молчи!

Няня, шубу! Что за дети!»

Тема добровольного сведения счетов с бытием у Марины Ивановны – постоянная, неотступная:

О, черная гора,

Затмившая весь свет!

Пора — пора — пора

Творцу вернуть билет.

- последняя строка с годами превратилась в риторическую жеманность, обозначающую тех, «кто не побоялся высказать жизни своё «фи»»:

«С рокового мосту

Вниз — отважься!»

Я тебе по росту,

Рыцарь пражский.

Страшно наблюдать за эволюцией текста, в котором то и дело проскакивают сигналы будущей фатальной катастрофы:

Я не более чем животное,

Кем-то раненное в живот.

Жжёт… Как будто бы душу сдёрнули

С кожей! Паром в дыру ушла

Пресловутая ересь вздорная,

Именуемая: душа.

Христианская немочь бледная!

Пар! Припарками обложить!

Да её никогда и не было!

Было тело, хотело жить…

- называя душу «христианской немочью», Цветаева, конечно, отталкивается от «трудов» «сверхчеловека» Фридриха Ницше, кончившего жизнь в психиатрической лечебнице. Поклоняясь «одержимости» (тому самому, что изгоняется из человеческого тела и сознания с помощью отчиток и иных экзорцистских процедур), Марина Ивановна считает, что если «в человека вселился демон», то немыслимо «судить демона (стихию)», потому что попросту непристойно «судить огонь, который сжигает дом». Вот ещё образчики её отношения к месту поэта в мире:

«Художественное творчество в иных случаях — некая атрофия совести, больше скажу: необходимость атрофии совести, тот нравственный изъян, без которого ему, искусству, не быть. Чтобы быть хорошим (не вводить в соблазн малых сих), искусству пришлось бы отказаться от доброй половины всего себя»; «Само искусство — тот гений, в пользу которого мы исключаемся (выключаемся) из нравственного закона»; «Я бы сказала: в лучшем случае христианский Бог входит в сонм его богов». И последнее, весьма характерное – «Единственный суд над поэтом — само-суд».

Вот ещё: «Чтобы не умереть - иногда - нужно убить» - вкраплено в эссе о поэте и поэзии. Испугавшись, Марина Ивановна добавляет «прежде всего - в себе», но фраза-то уже сказана. Имморализм как стремление «расширить рамки бытия», скажется и на облике её стихотворений, и на физическом её обличии. Ведьмовство и лишения доведут её до того, что собственный сын обзовёт её, ещё 48-летнюю, старухой. Зато гордыни!

Заповедей не блюла, не ходила к причастью.

Видно, пока надо мной не пропоют литию,

Буду грешить - как грешу - как грешила: со страстью!

Господом данными мне чувствами - всеми пятью!

Оборотная сторона тогдашних сборищ бунтующих интеллигентов – промискуитет, нередко содомические и сапфические страсти, творимые почти прилюдно. Вступивший в воронку страстей мог не сомневаться в финале. Продолжавшийся два года «роман» с Софией Парнок – позорнейшее пятно в биографии М.И. – вызвал такие слова в её личном дневнике:

Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо исключая обычное обратное — какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо исключая необычное родное — какая скука!

- вот лишь одна из заповедей уже вполне животного имморализма. Мало кто из почитателей фильма Эльдара Рязанова «Жестокий романс» догадывается, кому посвящено такое известное, благодаря фильму, стихотворение М.И. «Под лаской плюшевого пледа», да и весь цикл «Подруга». Первая же строфа посвящения Ахматовой: Кем полосынька твоя/Нынче выжнется?/Чернокосынька моя!/Чернокнижница! – последнее произносится с явным восхищением, как единомышленнице и соратнице по борьбе.

В 1961 году, вспоминает тот же Станислав Куняев, была издана первая в СССР книга Марины Цветаевой, в предисловии к которой известный ленинградский блоковед Орлов-Шапиро объявил её не только талантливейшей, но и «антихристианской» поэтессой. Неужели? Да вот же явная симпатия и к грехопадению, и через неё – к самому Врагу человеческому:

Где-то далече,

Как в забытьи,

Нежные речи

Райской змеи.

И узнаю,

Грустная Ева,

Царское древо

В круглом раю.

- помимо «нежных речей», отметим, что древо Познания (или сама Ева?) называется «царским» - то есть, только царь и может сорвать с него плоды, только осознающий себя властелином собственной судьбы, чего Змей, собственно, и добивался.

А вот посвящение лорду Байрону:

Я думаю об утре Вашей славы,

Об утре Ваших дней,

Когда очнулись демоном от сна Вы

И богом для людей.

- несложно узнать в этой картине, без преувеличений, «реконструкцию» пришествия Антихриста.

«И католическая душа у меня есть (к любимым!) и протестантская (в обращении с детьми), - и тридцать три еретических, а вместо православной – пусто». И вот итог:

Но есть еще услада:

Я жду того, кто первый

Поймет меня, как надо -

И выстрелит в упор.

Можно со всей определённостью говорить о том, что интеллигенция, окрасившаяся в богемные цвета, не имеющая больше цели служения своему народу, не видит смысла в своём бытии, и хочет скончаться страшной смертью как можно скорее. Её бессмысленное бытие на земле – стыд, мука и позор для всех, кто зрит её метания, и отдельные строки Марины Ивановны говорят об этом куда как красноречиво. Судьба, так тщательно призываемая, жалела поэта, оттягивала встречу, но в момент слабости явилась и поставила точку в стремлениях не быть и не чувствовать больше ничего. Ни у Ариадны, ни у Георгия детей не было, и род Цветаевых-Эфронов прервался. Итогом Серебряного века для Марины Ивановны явился приблизительно такой: женщина из верующей православной семьи отходит от веры на такое расстояние, за которым уже не видно конечных целей человеческого бытия, исчезают из виду духовные ориентиры, неудержимо рушатся вниз нравственные планки.

Серебряный век в России не окончен – он будет продолжается, и будет длиться до тех пор, пока одарённые люди будут присваивать себе некие сверхординарные права перед другими людьми. Марина Ивановна Цветаева выиграла свою поэтическую битву, но даже результаты её битвы за жизнь могут быть в отдалённом будущем пересмотрены, если все мы воспримем её завет, её безусловное требование – Веры, и не изменим ни ему, ни ей.