«Жил поэт Гумилев, писал стихи…»

«Жил поэт Гумилев, писал стихи…»
Поэт. Путешественник. Офицер. С его легкой руки начался акмеизм, а в стихи вошли география, этнография и зоология. «Я хочу, чтобы не только мои стихи, но и моя жизнь была произведением искусства», – говорил он незадолго до смерти. Мало кто из больших поэтов Серебряного века был так запретен в советские годы, как он. И вполне понятно, что сегодня – в так называемое «стабильное время» – именно его стихи цитируются на островках, вероятно, самой максимальной свободы мысли и слова в России – на столь популярных рэп-батлах. Николай Гумилев был расстрелян 97 лет назад, и так уж повелось у людей – это повод вспомнить великого поэта.

«Жил поэт Гумилев, писал стихи…»
Николай Гумилев в Париже в 1906 году

Портрет Государя

Молодое Советское государство. В воздухе витают идеи нового общества, уравнения и всенародного просвещения. Для матросов Балтийского флота устраивается вечер поэзии. Среди прочих на мероприятие приглашен Николай Гумилев. Читая подборку стихов, он вдруг с особым значением выделяет строки:

Я бельгийский ему подарил пистолет
И портрет моего Государя.

Присутствовавшая на том вечере поэтесса Ирина Одоевцева вспоминала: «По залу прокатился протестующий ропот. Несколько матросов вскочило. Гумилев продолжал читать спокойно и громко, будто не замечая, не удостаивая вниманием возмущенных слушателей. Кончив стихотворение, он скрестил руки на груди и спокойно обвел зал своими косыми глазами, ожидая аплодисментов. Гумилев ждал и смотрел на матросов, матросы смотрели на него. И аплодисменты вдруг прорвались, загремели, загрохотали. Всем стало ясно: Гумилев победил».

Противостояния в его жизни были всегда. Ему постоянно приходилось что-то преодолевать, что-то о себе доказывать – себе и другим. С самого раннего детства и вплоть до пятнадцати лет Николай был болезненным ребенком: постоянно страдал головными болями, был легко возбудим, очень впечатлителен. К тому же у мальчика развилось сильное косоглазие, из-за чего он всегда выделялся среди сверстников, а в будущем долгое время признавался негодным к военной службе.

«Меня очень баловали в детстве, – вспоминал он. – Больше, чем моего старшего брата. Он был – здоровый, красивый, обыкновенный мальчик, а я – слабый и хворый. Ну, конечно, мать жила в вечном страхе за меня и любила меня фантастически».

Зато силы воли, желания во всем играть первые роли ему было не занимать: «Я мучился и злился, когда брат перегонял меня в беге или лучше меня лазил по деревьям. Я все хотел делать лучше других, всегда быть первым… Мне это, при моей слабости, было нелегко. И все-таки я ухитрялся забираться на самую верхушку ели, на что ни брат, ни дворовые мальчишки не решались. Я был очень смелый. Смелость заменяла мне силу и ловкость».

С рождения и до 9 лет Гумилев провел в Царском селе близ резиденции монархической семьи. Светские выходы правящей династии и пышные парады были совершенно естественной частью его мальчишеской жизни. Николай всегда с искренним уважением отзывался о Государе и всегда крестился, проходя мимо храма.

И даже когда власть сменилась – его мировоззрение осталось прежним. Он, не задумываясь, продолжал публично называть себя монархистом и размашисто осенять себя крестным знамением у всех на виду. «Он совсем особенно крестился перед церквами, – вспоминал Чуковский. – Во время самого любопытного разговора вдруг прерывал себя на полуслове, крестился и, закончив это дело, продолжал прерванную фразу». Многие думали, что он эпатирует публику. А он так жил.

Вершины и обрывы

Стихи к нему по-настоящему пришли на Кавказе – в 1900 году семья Гумилевых вынуждена была поехать в Тифлис, когда старшему брату Дмитрию, больному туберкулезом, прописали лечебный горный воздух. Этот волшебный воздух сразу же наполнил строки молодого поэта. В них появились «мраморность гор», «обрывы», «пещеры» и «вершины»…

Возможно, удачно найденное им впоследствии название литературного течения – «акмеизм» – имеет отчасти «горное происхождение», ведь в его основе – «акме», «вершина» по-гречески.

Вершины и обрывы, как водится, поначалу были метафорами душевного состояние и переживаний лирического героя.

Даже в его стихотворении, повествующем о воротах в Царство Небесное, отчетливо просматривается типично грузинский пейзаж с покрытыми мхом и плющом каменными руинами. Всю жизнь мы бродим среди них, не замечая, не узнавая:

В старших классах гимназии

Не семью печатями алмазными
В Божий рай замкнулся вечный вход,
Он не манит блеском и соблазнами,
И его не ведает народ.

Это дверь в стене, давно заброшенной,
Камни, мох, и больше ничего,
Возле — нищий, словно гость непрошенный,
И ключи у пояса его.

Мимо едут рыцари и латники,
Трубный вой, бряцанье серебра,
И никто не взглянет на привратника,
Светлого апостола Петра.

Все мечтают: «Там, у Гроба Божия,
Двери рая вскроются для нас,
На горе Фаворе, у подножия,
Прозвенит обетованный час».

Так проходит медленное чудище,
Завывая, трубит звонкий рог,
И апостол Петр в дырявом рубище,
Словно нищий, бледен и убог.

Изображая взрослого

Пытаясь нащупать в себе взрослом себя прежнего, наивного и скромного мальчика, Гумилев писал:

Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.

Дерево да рыжая собака –
Вот кого он взял себе в друзья,
Память, память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что то был я.

В пылком, всегда учтивом и безупречно манерном юноше, подражавшем Оскару Уайльду, носившем сюртук и цилиндр, жил все тот же нелюдимый фантазер. Мальчик, изо всех сил старавшийся быть сильным и взрослым.

В разговоре с Одоевцевой Гумилев определил свой внутренний возраст как «тринадцать лет». Ходасевич вспоминал: «Он был удивительно молод душой, а может быть и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. То же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец – в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не натягивал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям».

Дворец в Абиссинии (Эфиопии)

По-детски жадная страсть к путешествиям, вероятно передалась ему от отца – корабельного врача Степана Яковлевича Гумилева (кстати, побывавшего во время одного из морских походов в Африке) и многочисленных моряков – предков по материнской линии. Немного в нашей литературе поэтов с такой любовью к странствиям – как реальным, так и выдуманным. Абиссиния, Мадагаскар, Египет, Китай, Лаос, Византия, Исландия, Флоренция, Рим… Какие удивительные имена, какие неслыханные названия! В некоторых его стихотворениях плотность экзотики просто зашкаливает.

Абиссинец поет, и рыдает багана
Воскрешая минувшее, полное чар;
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.

Не удивительно, что словосочетание «Муза дальних странствий» вошло в плоть и кровь русского языка именно благодаря Гумилеву.

Гуси и лебеди

Анне Ахматовой – главной женщине в своей жизни – он делал предложение несколько раз. Она отказывала, томила его, писала длинные письма, долго молчала и снова писала… В апреле 1910 года они все же обвенчались.

«Я выхожу замуж за друга моей юности Николая Степановича Гумилева – писала Ахматова. – Он любит меня уже три года, и я верю, что мне судьба быть его женой. Люблю ли его я, не знаю, но кажется мне, что люблю».

С одной стороны, это был не слишком удачный брак двух совершенно разных людей, породивший много сплетен и пересудов.

С другой – это союз двух поэтов, весьма плодотворный и поэтому, наверно, счастливый.

Семейный портрет

«Сразу же выяснилось, что у нас диаметрально противоположные вкусы и характеры, – вспоминал Гумилев. – Мне казалось, что, раз мы женаты, ничто на свете уже не может разъединить нас. Я мечтал о веселой, общей домашней жизни, я хотел, чтобы она была не только моей женой, но и моим другом и веселым товарищем. А для нее наш брак был лишь этапом, эпизодом в наших отношениях, в сущности, ничего не менявшим в них. Ей по-прежнему хотелось вести со мной «любовную войну» по Кнуту Гамсуну – мучить и терзать меня, устраивать сцены ревности с бурными объяснениями и бурными примирениями.

Придя домой, я по раз установленному ритуалу кричал: «Гуси!» И она, если была в хорошем настроении – что случалось очень редко, – звонко отвечала: «И лебеди», или просто «Мы!», и я, не сняв даже пальто, бежал к ней в «ту темно-синюю комнату», и мы начинали бегать и гоняться друг за другом.

Но чаще я на свои «Гуси!» не получал ответа и сразу отправлялся к себе в свой кабинет, не заходя к ней. Я знал, что она встретит меня обычной, ненавистной фразой: «Николай, нам надо объясниться!» – за которой неминуемо последует сцена ревности на всю ночь».

В 25 лет, накануне войны, Ахматова, говоря современным языком, была в тренде – ее популярность вышла далеко за пределы круга литераторов. После «Четок» слава умножалась лавинообразно – и ее масштаб быстро затмил тогдашнюю известность Гумилева. Только цифры: общий тираж книг Ахматовой к 1924 году превышал 70 000 экземпляров. Аналогичный показатель Гумилева (все прижизненные издания, не считая переводов) – менее 6 000.

Как, вероятно, всякий поэт, Гумилев болезненно относился к этому обстоятельству. Его «муки» отягчались сознательными патриархальными установками, по которым мужчина должен идти впереди и прорубать путь идущим за ним. Его спасало то же, что и мучило – поэзия. Все-таки любовь к ней была сильнее любых переживаний по поводу земной славы. Однако в предсмертном стихотворном «возгласе» поэт все же невольно признал эту свою слабость:

Я рад, что он уходит, чад угарный,
Мне двадцать лет тому назад сознанье
Застлавший, как туман кровавый очи
Схватившемуся яростно за нож.
Что тело женщины меня не дразнит,
Что слава женщины меня не ранит…

Конквистадор

«Поэт, – самоуверенно говорил Гумилев, – всегда господин своей жизни, творящий из нее, как из драгоценного материала, свой образ и подобие. Если она оказывается страшной, мучительной и печальной, значит, такой он ее захотел».

Он сознательно творил легенду о себе – поэт-воин, поэт-путешественник, конквистадор. «Есть поэты, – замечает Валерий Шубинский, биограф Гумилева, – от которых остаются стихи и только стихи. Их биография – всего лишь приложение к текстам, комментарий к ним, история их создания. (…) с Гумилевым все иначе».

Географ, этнограф, зоолог и историк. Теоретик литературы и великолепный лектор. Его легко представить вообще без стихов – увлеченно странствующим по свету или рассказывающим «желторотым поэтам» о будущем символизма и акмеизма…

«Для Гумилева путешествия – перемещения в пространстве – всегда были одной из главных форм самовыражения и (с другой стороны) психотерапевтии», – отмечает В.Шубинский.

Ахматова вспоминала: Гумилев признавался ей, что ищет в своих африканских странствиях «золотую дверь». Но в Петербурге 1913 года он осознал: «золотой двери» нет или, по крайней мере, в поисках нее «ходить далече» ни к чему: все самое сокровенное таится внутри человека.

Есть Бог, есть мир, они живут вовек.
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себя вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.

Первая книга стихов Гумилева, появившаяся на свет в октябре 1905 года, называлась «Путь конквистадоров». Звучное слово из рассказов о путешественниках и завоевателях сопровождало его с тех пор до последних дней, порождая целый шлейф ассоциаций, в том числе «империалистических». Его конквистадор меньше всего похож на жестокого и коварного воина, искателя несметных богатств. В нем угадывается мечтатель, романтик и поэт.

Я конквистадор в панцире железном,
Я весело преследую звезду,
Я прохожу по пропастям и безднам
И отдыхаю в радостном саду.

В «логовище огня»

Пока на сцену истории лихо входил XX век, Гумилев путешествовал, мечтал, писал стихи… 9 января 1905 года «кровавым воскресеньем» начинается революция. Террористические организации убивают людей, проходят погромы, военно-полевые суды приговаривают к смертной казни… Большинство друзей Гумилева рьяно отстаивают ту или иную сторону противостояния. Бальмонт пишет революционные стихи, Брюсов его увещевает. Николай Степанович, кажется, всего этого не замечает…Единственный сохранившийся его отклик на «русскую смуту» – стихотворение «1905, 17 октября»:

Захотелось жабе черной
Заползти на царский трон,
Яд жестокий, яд упорный
В жабе черной затаен.

Двор смущенно умолкает,
Любопытно смотрит голь,
Место жабе уступает
Обезумевший король.

Чтоб спасти свои седины
И оставшуюся власть
Своего родного сына
Он бросает жабе в пасть.

Жаба властвует сердито,
Жаба любит треск и гром.
Пеной черной, ядовитой
Все обрызгала кругом.

После, может быть, прибудет
Победитель темных чар,
Но преданье не забудет
Отвратительный кошмар.

Еще в 1904 году Макс Волошин в статье «Магия творчества» писал: «Это действительность мстит за то, что ее считали слишком простой, слишком понятной… Будничная действительность, такая смирная, такая ручная, обернулась багряным зверем, стала комком остервенелого пламени, фантастичней сна, причудливей сказки, страшней кошмара.

Целые долины с тысячами людей, взлетающие на воздух ночью, в синих снопах прикованного света, при блеске блуждающих электрических глаз… Курганы трупов, растущие вокруг крепостей, и человеческие руки, которые подымаются из кровавых лоскутов разорванных тел, немым жестом молят о помощи…

Мы привыкли представлять войну очень просто и реально – по Льву Толстому… Но теперь совершилось что-то, к чему нельзя подойти с этой привычной меркой…

После двух веков рационализма неизбежно наступает кошмар террора и сказка о Наполеоне…».

XX век постепенно набирал обороты.

Николай Степанович не бежал от войны – Первую Мировую он встретил горячим желанием честно отдать свой гражданский и военный долг. Он хотел на фронт, им двигали идеалы рыцарства, так легко сохраняющиеся в людях с детской любознательностью. Однако ему сразу отказали – по причине выраженного косоглазия. На помощь пришли его красноречие и воля. Начальник военного присутствия Царского Села и врачи оказались бессильны перед риторическим мастерством поэта.

В армейской форме

Стоит отметить, что свой поэтический долг войне отдали почти все литераторы того времени, но добровольно отправились на фронт лишь двое: Гумилев и Бенедикт Лившиц.

Будучи человеком совершенно штатским, Гумилев на войне демонстрировал удивительную ясность мышления и спокойствие. Впрочем, премудрости военного дела он схватывал на лету. Можно даже сказать, что война, ее дух захватили поэта. И это время – на передовой – он называл лучшим в своей жизни. Среди лишений военного времени Николай Гумилев сформулировал для себя очень важную мысль: «Мне с трудом верится, чтобы человек, который каждую ночь обедает и каждую ночь спит, мог вносить что-нибудь в сокровищницу культуры духа. Только пост и бдение, даже если они невольные, пробуждают особые, дремавшие прежде силы».

Большинство военных стихов Н. Гумилева вошли в сборник «Колчан» (1916), пронизанный христианской символикой. Анна Ахматова считала, что главная тема сборника – православие.

Та страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.

Но не надо яства земного
В этот страшный и светлый час,
Оттого что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.

Среди прочих орденов за свое мужество Николай Гумилев получил два солдатских Георгиевских креста.

Последнее путешествие

В 1917 году Николай Гумилев решил перевестись на Салоникский фронт и отправился в русский экспедиционный корпус в Париж. Во Францию он добирался через Швецию, Норвегию и Англию. В Лондоне Гумилев пробыл около месяца, познакомился с поэтом Уильямом Батлером Йейтсом и писателем Гилбертом Честертоном. Последнего Гумилев немало удивил собственной теорией. «Поэты, – говорил он, – лучшие правители»: так как поэты мастерски владеют наукой складывать из хаоса слов стройные конструкции, то и из хаоса вещей и слов смогут создать гармонию. Такого было его искреннее убеждение.

В Париже Николай Гумилев проходил службу в качестве адъютанта при комиссаре Временного правительства.

Он знал, что героями не рождаются. Знал не на словах, а на практике. Верность себе, способность любить и верить в определенных обстоятельствах приравниваются к героизму.

Современность (1912)

Я закрыл Илиаду и сел у окна,
На губах трепетало последнее слово,
Что-то ярко светило – фонарь иль луна,
И медлительно двигалась тень часового.

Я так часто бросал испытующий взор
И так много встречал отвечающих взоров,
Одиссеев во мгле пароходных контор,
Агамемнонов между трактирных маркеров.

Так в далекой Сибири, где плачет пурга,
Застывают в серебряных льдах мастодонты,
Их глухая тоска там колышет снега,
Красной кровью – ведь их – зажжены горизонты.

Я печален от книги, томлюсь от луны,
Может быть, мне совсем и не надо героя,
Вот идут по аллее, так странно нежны,
Гимназист с гимназисткой, как Дафнис и Хлоя.

После завершения военной миссии Гумилев принимает достаточно странное – для людей со стороны – решение вернуться в Россию, охваченную «красной эпидемией». В стране – массовый голод, погромы, беспорядки, многочисленные банды. А он из сытых и уже вполне мирных Лондона и Парижа отправляется в террор и неопределенность. В свое последнее путешествие. Ему жить-то было негде во внезапно ставшем провинциальном Петрограде. Но Гумилев возвращается не для участия в Гражданской войне – она претила его внутренним убеждениям, а для того, чтобы быть вместе со своей Родиной.

Несколькими годами позже об этом гениально скажет Ахматова:

Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.

Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.

А здесь, в глухом чаду пожара
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.

И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.

Его путешествие шло навстречу основному потоку людей. Они Россию покидали.

Поначалу все шло относительно гладко: Николай Степанович вошел в Петроградский отдел Всероссийского союза поэтов, опубликовал два сборника стихов, руководил студией «Звучащая раковина», где делился опытом и знаниями с молодыми поэтами, читал лекции о поэтике.

5 августа 1918 Гумилев официально расторгнул отношения с Ахматовой. Сделали бы это и раньше, но до революции невозможно было развестись с правом вступить в брак вновь.

В 1919 году женился на Анне Николаевне Энгельгардт, дочери историка и литературоведа Н.А. Энгельгардта.

Его явная приверженность «реакционному прошлому», конечно, не могла оставаться незамеченной и долго настораживала «бдительных граждан». Вокруг стали шептаться…

В начале августа 1921 года газеты анонсировали выход нового сборника стихов Гумилева с библейским названием «Огненный столп». Одновременно с этим – 3 августа – Николай Гумилев был арестован по подозрению в участии в заговоре «Петроградской боевой организации В.Н. Таганцева». Кажется, что Николай Степанович давал показания с явным желанием усугубить свое и без того шаткое положение: он выразил несогласие с политикой большевистского режима (хотя в жизни относился к этому менее враждебно), подчеркнул почтение к царской семье, поддержал действия кронштадтских повстанцев, к которым в действительности не имел отношения. Он сам приближал себя к высшей мере наказания.

Из уголовного дела

24 августа вышло постановление Петроградской ГубЧК о расстреле участников «Таганцевского заговора», опубликованное 1 сентября с указанием, что приговор уже приведен в исполнение. Гумилев и еще 56 осужденных, как установлено в 2014 году, были расстреляны в ночь на 26 августа. Место расстрела и захоронения до сих пор неизвестно.

Осенью того же года случайно арестованный (трудно в это поверить, но в неспокойные времена бывает и такое) 20-летний студент, будущий известный филолог Г.А. Стратановский, среди множества надписей, нацарапанных на стенах камеры 7 ДПЗ на Шпалерной, прочел: «Господи, прости мои прегрешения, иду в последний путь. Н. Гумилев». Вероятно, эти слова стали последним высказыванием поэта.

«Самое идеологическое из всех правительств в мире, – эмоционально писала Марина Цветаева, – поэта расстреляло не за стихи (сущность), а за дела, которые мог сделать всякий».

***  ***  ***

Владимир Казимирович Шилейко, востоковед, поэт, переводчик и второй муж Анны Андреевны Ахматовой, вспоминал: «Николай Степанович почему-то думал, что он умрет в 53 года. Я возражал, говоря, что поэты рано умирают или уж глубокими стариками (Тютчев, Вяземский). И тогда Николай Степанович любил развивать мысль, «что смерть нужно заработать и что природа скупа и из человека выжмет все соки и, выжав, – выбросит», и Николай Степанович этих соков чувствовал в себе на 53 года. Он особенно любил об этом говорить во время войны. «Меня не убьют, я еще нужен». Очень часто к этому возвращался. Очень характерная его фраза: «На земле я никакого страха не боюсь, от всякого ужаса можно уйти в смерть, а вот по смерти очень испугаться страшно». (…) Кто-то из очень солидных людей (…) все хотел от него узнать по-толстовски, зачем писать стихи, когда яснее и короче можно сказать прозой. И тогда Николай Степанович, сердясь, говорил, что ни короче, ни яснее, чем в стихах, не скажешь. Это самая короткая и самая запоминающаяся форма – стихи».

В Советском Союзе его стихи были под запретом, но их героический пафос, смелый молодой задор, так востребованный в строящемся государстве, не остался незамеченным: их мотивы явно прослеживаются во многих советских песнях.

«Жил поэт Гумилев, писал стихи, – рассуждает современный философ Дмитрий Галковский. – Стихи замечательные, нравящиеся, но их автор был опасно жив. Гумилева убили, потом запретили, потом простили и разрешили. Сожгли его книги, затем опубликовали его рукописи. Наградили палача, потом расстреляли. (…) и т.д. и т.п. И этот русский спектакль (…) ужасающ и вечен».

***  ***  ***

Сегодня мы живем в совсем другой стране в относительно спокойное время. Лишь изредка в наше комфортное личное пространство долетают абсурдные новости: за картинки стали заводить уголовные дела, две девочки пять месяцев сидят в тюрьме (одна из них – несовершеннолетняя) по обвинению в планировании захватить власть в России, появилась новая форма шантажа: у интернет-пользователей вымогают деньги за то, чтобы сомнительные скриншоты их страниц не попали «куда следует».

Когда маятник истории резко качнулся в 1917 году (по правде сказать, буря назревала гораздо раньше), начиналось все с вполне пристойных желаний навести порядок, оставить у власти только «благонадежных», избавиться от колоссального разрыва между богатыми и бедными. А маятник постепенно раскачивался и раскачивался. Вернее, его раскачивали. Люди. Сознательные и запуганные. Первые своей рьяной деятельностью, вторые – трусливым бездействием.

В университете у меня была очень мудрая преподавательница «Политической истории». «Любое явление, – любила повторять она, – зародившись, имеет тенденцию к саморазвитию». В закономерностях истории Виктория Ивановна разбиралась…

Кто-то хотел помочь молодому советскому государству окрепнуть, кому-то требовались деньги, кому-то – связи, а кому-то – красивые отчеты. И всем нужны были четко очерченные друзья и враги. Пусть лучше их укажут сверху – чтобы ненароком не запутаться. А «сверху» понимали: для того, чтобы объединить первых, нужно обязательно найти или сконструировать вторых. «Разделяй и властвуй» – цинично сформулировал Макиавелли и был, конечно, прав. Разделили и завластвовали.

Помним ли мы сегодня о следователе, который вел дело Гумилева? Едва ли. Он интересен только очень узкому кругу историков – да и то в связи с судьбой поэта. Вынеси он более мягкий приговор, изменилось бы что-нибудь? Вряд ли. Этот приговор был до ужаса нелеп, но все же – слишком закономерен. Дальнейшие десятилетия это безапелляционно докажут. Значит ли это, что следователь не несет личной ответственности? Ничуть.

Удивительным образом из истории стираются миллионы поступков, ежедневных действий, превращаясь в пустое сотрясение воздуха. А слова – конечно, лучшие из них, – остаются. Помните, у Бродского:

Бог сохраняет все; особенно – слова
прощенья и любви, как собственный свой голос.

Когда ситуация кажется безвыходной, а все усилия – напрасными, люди всегда обращаются к слову – или к молитве как высшей форме его проявления. Так слово обретает плоть и становится делом.

Сказать, что стихи Гумилева современны – значит упростить их. Самые выдающиеся из них – вне времени. Его слова звучат так, будто существовали всегда. Будто они не могли быть придуманы, а просто записаны под диктовку. Возможно, существование таких слов, преодолевших скудные пределы естества, и есть самое яркое свидетельство существования жизни иной – вечной.

Слово

В оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.

И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.

А для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.

Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
Не решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.

Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово это – Бог.

Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества.
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.


Правмир.ru