Если человек и жаждет чего-то в минуты наивысшего подъёма душевных сил, то, используя терминологию физическую, резонанса со всем сущим. У греков – экстаз, у нас – восторг (старославянское «възтъргъ», то есть, взрыв), счастье (разделение своей участи с общей, чувство нераздельности себя и природы).
Как же ухитряться совпадать своими прихотливыми синусоидами хотя бы с ближними, чувствовать их биение, уподобляясь тем святым, которым было дело до всего мира и каждого рождённого в нём? Но если и такое для нас из разряда недостижимого, то в какие невесть кем насланные секунды поэзия вторгается в потёмки души, и будто лезвие, мучит, саднит?
Мне уже давным-давно некому в ней по-настоящему поклониться. И спина отвердела, и взгляд сделался какой-то мутный, неживой, мало что выражающий. Неприятный взгляд, от которого лучше бы сокрыться, пореже смотрясь в зеркало… Но на этот раз есть, кому отдать земной поклон: Марии Аввакумовой. Думал «к дате прочесть», но вышло иначе. Преисполнился.
***
Кто склонялся над краями северных рек, допустим, не с целью стирать или выполоскать, а, скажем, выловить заплутавшую рыбину, или поймать снесённую течением одежду, знает, как отточены ледяные кромки. Куда лучше работяги-крестьянского ножа. Насмерть, если не так взяться: как раз истечешь запястной кровью. Так и с некоторыми просодиями – не получается быстро и легко принять к сведению: мало что окатывает ледяными струями, так ещё и режет. Другой бы воздел свои царапки к небу и взмолился – хватит, не могу больше. Я – нет. Какая-то немецкая добросовестность, ей-Богу. «До конца».
Многие сейчас обидеться на меня, но должен сказать, что в современной русской поэзии всерьёз говорится крайне мало. Почти ничего. Этот упрёк я отношу и к себе, и потому чувствую стальной тоннаж действительно серьёзного тона обострённо, будто скальпированный. Почувствовать болевую струну просто:
Природе что: она то шьет, то порет,
то солнце выкатит сизифье - и народ
хоть в пляс иди... А то опять Федоре
на грядки море выльет в огород.
А то закрутит больно ивьи руки
да по щелям как бес заверещит.
Природе что! Ещё не то от скуки,
бывает, совершит.
Ни преклонения, ни грубой, ни тонкой лести – ушат колодезный в лицо, на грудь. Не захочешь, а вспомнишь перевод Николая Работнова из Фроста:
Не по нутру природе загородки.
Мороз под ними вспучивает землю,
А солнце крошит верхний ряд камней,
И вот вам щель, где двое разойдутся.
Охотники, те действуют иначе,
Я хаживал по их следам и знаю —
Они на камне камня не оставят,
Чтоб только выжить зайца из норы
На радость псам. Но эти-то прорехи —
Руками, вроде, их никто не делал,
А вот поди ж ты, как весна — чини.
Эта внутренняя речь, не особенно рассчитывающая на внимание, завораживает лучше любого заклинания. Стой и слушай, если попался. Так само внутреннее существо научено разговаривать, и облекаться словами только для того, чтобы извне можно было почувствовать, на какой градус внутреннего прогорания оно взошло. Как так можно с природой-матерью? А так и можно. Таков человек и двадцатого, и двадцать первого века. Пасынок, и, кажется, проклятый пасынок, ещё не изгнанный, но уже сложивший предание о Рае, где не смог примириться с простейшим правилом, и оглянулся на Эвридику, и произнёс то, что было запрещено, и нарушил всё, что можно было нарушить. С тех пор
Всё странно в мире искажённом,
но чем мучительнее связь,
тем слаще думать о зелёном,
где жизнь как бабочка взвилась.
Всё выгорит под солнцем смерти -
но не убудет ничего.
Всё выгорит под солнцем этим,
всё - кроме света одного.
«Солнце смерти» - метафора особенная, родственная шмелёвскому «Солнцу мёртвых», но и отличная от него. Солнце смерти Аввакумовой – солнце воистину последнее, и срок его истребляющего жара предсказан таким отдалённым, что где уж такому развитому и прогрессивному человечеству до него дотянуть. И не забудем впопыхах про искажённый мир. Тоже концепт.
***
Аввакумова – будто бы и не фамилия никакая, а точное указание, чья. Оттого, кажется, и налита не обидой на Бога и судьбу, а на людей, ежедневно предающих Его своеобычной пошлостью бытия.
Как образцовый налогоплательщик, я обязан уважать флаг своей страны, несколько голландский, флаг державного коммерческого флота. Но прежний стяг ещё является мне, и трактуется – чёрно-жёлто-белый – так: жёлтый – свежая стружка, древесные кудряшки только что возведённого дома, чёрный – зола, пепел, головёшки, а белый – над всеми усилиями человеческими чистота небесной простыни без единого пятнышка. Девственность наших бледных облаков, как обещание, что ничего особенного с нами случиться не должно. Не встретят нас по ту сторону никакие богатые купцы, и не отведут под белы руки никуда, потому что нигде по нам, грешным, не ломятся столы и не пляшут. Наплясались при жизни.
Всё равно достанутся кому-то
Эти реки, пашни и луга...
Достают Россию баламуты,
Множественны раны от врага.
Может быть, придет хозяин лучше,
Будет он усерден и умён,
И других трудиться он научит
И отучит пить одеколон.
- это при нас написано. Каждому из нас.
Национальный упадок ещё б и описать, чтобы искры летели, да где их взять, этих искр. А то, что именно упадок, после всех наших замечательных побед, вряд ли нуждается в особенных доказательствах. И упадок даже не научно-технологический, хотя и он, а внутреннее запустение и одичание, сломанный и пытающийся срастись на больничной койке неохотного покаяния хребет целой цивилизации. Вот же, из «фэзэушного платья»:
Ох да славное платье! Ура
смастерившим его не из байки!
Только, может быть... может быть,
зря оказалось ты крепче хозяйки?..
И зачем тебе жить столько лет,
если нету хозяйки в помине, -
изломавшей девиичий хребет
в беспощадно гремевшей машине.
Поминальная песнь смолкла бы на полдороге, если бы не пыталась объяснить, почему вышло так, а не иначе:
Но проступает, как промоина,
сквозь отончавшее сознание,
что рушится - хоть не достроено -
сломавшее хребтину здание,
а мы - последние рабочие,
труда родителей жалеючи...
Нам дни-денёчки укорочены,
пустые выданы копеечки;
я чую, став совсем звериною
в таком лесу, каких не ведала,
что - иль дорога нам недлинная,
или - рвануться за победою.
Выбор наш уже тысячу лет один, и история – одна, толкание в европейских воротах с единой мольбой – оставьте вы нам в покое, не надо приходить к нам ниоткуда и учить нас, как жить и как веровать, и слабость после особенно сильных стычек – что в ней удивительного?
Заскрипели головы - вспять.
Ибо больше негде сил взять.
Вспять - не пятиться.
Вспять - к Пятнице,
Параскеве-мученице и её силе.
потому что хочется
жить в России,
а не ферме аглицкой
иль турецкой.
Как было, ведомо, ведомо, ведомо всем:
О да, бывали урожаи
на человеческие пади.
И нас достало: побежали,
забыв «не отдадим ни пяди».
Куда-то в немоту забились,
как мышь в предощущеньи стужи,
иные вовсе испарились,
а большинство... того и хуже.
Как будет, невнятно. Слабости человеческие! Грехи, пороки, самообольщения… Сколько говорили, что нельзя держать народ в голоде, взбунтуется. А в сытости – всё ли у нас ладно? Да и надолго ли сытость? Дело же не в том, как сходится дебет с кредитом, а в любви к сущему, запасы которой истончились до прямого и явного безобразия. Люди, отрекшиеся от земли, отрекаются от самих себя, и обречены исчезнуть. Именно этому нас учит история, и второго урока ещё ждать-пождать. Аввакумова – об этом. От Ахматовой в её строках – «им песен я своих не дам», перифраз такого порядка:
Какие-то люди... с какою-то тёмной любовью...
Бог с вами! да что же вам надо от нас?
Мы, россы, ведомые тёмной неспешною кровью,
без вас обойдемся на нашей земле без прикрас.
Что в помыслах ваших: найти развлеченье от скуки?
подспудное зверство: кого бы замучить и вам?
Идите себе!.. Я отвожу свои руки:
и вашу в свою не возьму, и свою не подам.
Такие ль вцеплялись в неё сипуны-вурдалаки,
такие ли птички желали её щекотать,
да хватит об этом... Когда-то мы были варяги!
Теперь - доходяги. И вот он бесчинствует - тать.
Зоркость, примеримся, кузнецовская, но у Юрия Поликарповича свой всё-таки ракурс, и смешивать одного поэта с другим никак нельзя. Оба в своём праве, и чьё право монолитнее, права судить нет ни у кого.
Абсолютизм воззрений… Мне иногда кажется, что у меня в роду тоже были старообрядцы, иначе откуда бы такая отзывчивость эсхатологии, всякому упоминанию о том, что, вопреки бодрым уверениям, крикам «вперёд, навались, осталось чуть-чуть», падем, и так ещё падем, что потом триста лет рыдать по всем нам, и виновным, и безвинным.
Вся эта жизнь -
как город паутинный...
вот-вот прорвётся крыша бытия.
Под пеленою, пыльной и полынной,
себя - всей жизнью - схоронила я.
Иногда и не нужно знать биографии: родилась, училась, работала – всё неважно, когда речь о языке. Он у нас такой странноприимный, что всех вместит, и приголубит, и отпоёт. А луч… сами уж как-нибудь нащупаем его между стружкой, золой и белыми, на морозе стиранными каменными простынями:
Омовейное нежное детство -
даже в голоде, вошках и струпьях,
пожалей меня словом жалейным
под холодные вьюжные хлопья.
Словом-звуком... глубоким, коровьим
подыши в свои тёплые ноздри,
словно в сеннике, в яслях господних -
предрождественской россыпи звёздной.
И забьется во мне ретивое,
и сомнется в прощенной обиде,
и сквозь пласт заглушённого воя
из нутра что-то тяжкое выйдет.
Выйдет-выпадет-грянется оземь...
и тогда-то взойдёт из печали
золотая! - овечья и козья -
и обнимет, как мамка, лучами.
Это глория! Это свеченье!
Это слёз перекушенных струйки...
вихре-конь... столбовое свеченье...
и мороза звенящие сбруйки.
Совсем не поздравительный вышел текст. Не анализ, не реплика, не заметка, а так, Бог знает что. Но только и надежды на то, что Он – знает.
Сергей Арутюнов