Никто из нас не знает, кто кому будет писать надгробное слово. А ведь это более чем легкомысленно. Предки сами себе тесали гробы, а мы будто бы отменили смерть, переложили её на родню и тем плюнули на то, как случится наш переход на ту сторону.
***
Что-то перевернулось внутри: в феврале 2021 года погиб Максим Ершов, чья двухметровая фигура в нашей изнищавшей словесности означала лично для меня, да и для многих понимающих цену слову, надежду на воплощение самых лучших ее стремлений в ближайшие два-три десятилетия.
По сути, и требовалась-то сейчас от русского человека – сложность, цветущая такими цветами, которых на наших лугах днём с огнём не найти, и Максим эту сложность в себе воплощал полнее некуда.
Темы, которые он брал для своих исследований, казались мне настолько сложными, что я бы точно не вынес и трети интеллектуального напряжения при работе над ними. «Дневник Щелкунчика», «Записки попугая» - образцы публицистики самой блестящей, или, если угодно, отблёскивающей самым широким эмоциональным спектром, где сумрачность перекрывается добродушной усмешкой, и вместе они сияют как солнечный столп. Словесность, государственная политика и частная экономика – всё интегрировалось Максимом в едином потоке оценки, вольного размышления, порой с точнейшими выкладками и столь же неоспоримыми выводами.
Максим воплощал в себе удивительный тип настоящего самородка, подлинного интеллектуала, овладевшего всей линейкой гуманитарного инструментария для того, чтобы судить о жизненных струях, направленных от земли в небо, скручивающихся в тугие косы нашего времени.
Но кроме того и помимо всего прочего, он был поэт, русский поэт, незаурядный истинно мужским взыскующим выкриком в бледное русское небо.
***
Он сам написал мне году в пятнадцатом. Вдруг захотел, чтобы мои стихи вышли в одном региональном (к чему сокрытие названия? да так…) журнале.
- Сергей, как поживаете?
- Привет, Максим. Попал на работу в Церковь, и рад этому несказанно. Статьи пишу.
- Та ваша подборка так и не пошла, хоть была одобрена. Местный принцип, знаете ли. Но слышал, что вышла книга, рад, мне кажется, пора вам на большую дорогу. Крушить пора многих :) сам пишу критику, вроде получается, публикую у Куняева, в Москве, у Бондаренко. N что-то много о себе думает, кажется:) и к NN не пробьюсь из своей дали.
Церковь – это хорошо. Как в монгольские времена, это ядро, на которое есть последняя надежда...
Эти вот «монгольские времена» - известно, что такое. Русского человека не обманешь. Глянешь «розановским острым глазком», и баскаки у нас рыщут, и в Орду за ярлыками ездят, и холопами оптом и в розницу торгуют, и крамола кругом. «Иго». Только чьё, не различить. А может, и различить.
Максим из своей Сызрани, которую и любил, и ненавидел, наблюдал столько всего, что взгляд его можно смело считать эталонным русским. Так и такой видят Русь теперь все наши зрячие.
***
В семнадцатом – беда.
- Сергей, я осуждён, нахожусь в ИК-13, связь тут плохая. Можно попросить вас о публикации моих стихов в журналах, которые сами сочтёте пригодными? Собираю материал для УДО.
- Конечно.
Я понял – надо выложиться. Поэт сидит, не кто-нибудь. И ещё помню чувство: меня не интересовало, за что его посадили. Вообще. Я знал его, и этого было достаточно. Экстренно отписал всем, кто мог помочь, и спустя месяц отослал Максиму ссылки на «Юность», «Поэтоград» и «День и Ночь».
Вызволили.
- Сергей, привет! Благодарю за помощь, все получилось. Как дела? Я сейчас вышел, утрясаю первоначальные дела. В голове конечно, шум... Надо привыкать.
- Максим, я рад твоему освобождению, как ничему другому. <…> Шум уймётся, это совершенно точно. И работа найдётся. Мне кажется, лучшее, что есть у человека - его угол, где пахнет чуть отсыревшими обоями, на которые можно смотреть бесконечно. Дальше на земле не отступишь... но кто, вообще, сказал, что мы обязаны отступать и терять?
Говорили о поэзии. Его чеканная формулировка-кредо:
«Поэзия — это стремление оказаться и удержаться в поле треугольника добро-красота-истина на тоненьких крыльях ценностей, которые вручает поэту читатель. Если только читатель знает, что это и зачем. Если нет — поэзия становится общипанной курицей грантоведения, оставившей позади закатный свет и промозглый ветер...»
В дружеском споре по поводу одной моей статьи:
- Точно - уровень рифм отражает уровень творческого роста. Однако с принципом рифмы согласиться не могу. Рифма для поэзии, не поэзия для рифмы. Если рифма мешает мне написать «Группу крови» - то я предпочитаю песню рифме. Но урок, вами здесь данный, очень важен.
***
А потом он приехал. В Литинститут. За дипломом. И ко мне на семинар.
Было самое начало октября, как раз те дни, когда поминают жертв 1993-го года. Максима долго не пускали на вахте, охранник опять не к месту припомнил должностные инструкции, «без студенческого нельзя», «не имею права», и я уговаривал его добром пропустить – человек приехал издалека, по делу. Нет, и всё. Разведя руками, я пошёл договариваться к ректору, проректору, кому угодно, только бы пустили. Звонил тем, чьи телефоны были. Пошёл в аудиторию предупредить, что припозднимся на пять минут, снова побежал к вахте, а когда вернулся, обнаружил, что Максим уже просочился и, довольный, возвышающийся над всеми, сидит в аудитории.
- Рад был встрече, Сергей, спасибо за тепло.
Ему было холодно.
Я заржавленный столб
во степи,
где дожди и метели
мириадами нот
обрывают
мои провода.
***
В девятнадцатом – подарок. Статья в «Москве», потом в «Доне», о моей книжке, названная моей же строкой. Здесь (во многих иных тоже) сполна явилась та стать, которой обладает зрелый поэтический аналитик Максим Ершов. Буйство сравнений, направленного и наслаждающегося цитирования, даже редактирование!
Позже спрашивал в письме, не перегнул ли палку. Я с жаром отвечал – нет, не перегнул. Касание сердцем сердца ценнее любых одёргиваний: они – от любви и торжества причастности русскому слову. Так и я торжествую теперь. Уже один, без него.
Его похоронят в Сызрани, и похороны вряд ли будут многолюдными. Я не успею на них, и кто только на них не придёт из тех, кто обязан Максиму его полночными думами.
Что же вышло? И когда он получил свой крупный шрам, вовсе не уродовавший его, а делавший его лицо скорее радостным, а не пришибленным? Догнала зона? Его догнала Россия, которую он, кажется, понимал куда лучше, чем она сама. Это сама русская жизнь решила, что ему пора. И кто теперь напишет апелляцию к высоким инстанциям?
Я напишу.
Я скажу так: дорогая русская жизнь, пожалуйста, отмени своё решение, вызванное твоей крайней неразборчивостью и скоропалительностью. Ты не понимаешь, так ещё не поздно.
Верни его нам, пожалуйста. Оставь Максима в живых, излечи его от ран, и даруй ему… Впрочем, что мои ходатайства, когда вот уже середина марта, оттаивает земля, и начинают петь проворные синицы, и мы изготавливаемся, вернее, изловчаемся, как можем, к лету, а Максим почему-то машет нам из того далека, откуда ни в Москву, ни в Белгород, ни в Самару, ни в Сызрань.
Его наследие должно изучаться. Сто двадцать почти статей в «Завтра» - мало? А «Москва»? А «Наш современник»? А другая «литературно-художественная пресса»? Если в нас ещё есть честь, в том числе филологическая, профессиональная, должен быть изучен его язык, полный намёков, скрытых подтекстов, умолчаний, ясных и понятных каждому живущему вместе с нами на нашей земле. Должна быть обязательно написана работа о том, что он сделал, о том, что он подразумевал, и, может быть, не одна, а десяток.
…Увидев его улыбающееся лицо во мраке перед вахтой, я улыбнулся и шагнул навстречу. Лицо со шрамом говорило – здравствуй, вот я, медвежьей грации, мощный и быстрый, а ты каков? Обнялись… Рану эту, на лице, можно было ощутить как пророчество об участи. Сколько их, русских мужиков, умных, здоровых, горы способных свернуть, пропадает по нашим городам и весям без денег, семей, перспектив. Сколькие от греха большего (унылого бандитизма) переселяются на погосты, чувствуя: лукавому миру – не нужны.
Навеки «в контакте» останутся те наши две совместных и единственных фотографии, там, в ночи, едва освещённые отблесками своей эпохи, своего времени.
«Безусловно, одной из успешных операций «эпохи» по «пробуждению» всегда бодрствующей «сонной одури» стала изоляция поэтов от народа – в своём углу корпеть и кропать ты можешь сколько угодно, пока не сдохнешь. Ну а если народный вития сподобится и правда таковым стать, что в наше время ограничено доступом или владением технологией, – то возможна вторая степень высшей социальной несправедливости: изоляция от «общества» пулей».
Вот и тебя она догнала. Пуля. У каждого из нас она есть, личная и персональная. Когда продырявит, Бог весть. И не подготовишься. Сразу как-то. Лучшие – сразу.
ты хотела любить меня родина,
но так вышло пока не смогла,
может быть потихоньку угробила,
может быть потихоньку спасла
Ничего я не понимаю в спасении. Кто спасся, кто нет, кто рано, кто поздно – ничего не ясно.
Чувствую сейчас одно: ты во мне жив. Я виноват: на книжку твою, с трудом пересланную мне, не откликнулся, замотался, а на последнюю статью твою вообще отреагировал нервно: уж больно, прости, не прилежащую к поэзии в моем понимании персоналию ты для неё выбрал. Досаду-то я успел выместить, да только ты не ответил.
Ты жив. Просто удалился из социальных сетей, «временно вне зоны доступа». А может, и есть он, доступ, а я не знаю туда ни логина, ни пароля.
Наговоримся ещё. И встретимся по-людски, и наговоримся всласть. А то всё на бегу как-то, всё как-то… недосуг.
Сергей Арутюнов