Я создавал оружие для защиты своей страны

Автор: епископ Николай (Погребняк) Все новинки

Нельзя строить рай на Земле без Бога…

Нельзя строить рай на Земле без Бога…

Писатель сегодня редко воспринимается как друг, исповедник. Считанные единицы их проникают в сознание читателя именно в возлюбленном качестве собеседника. «Читателя, советчика, врача» - просил Мандельштам, и до сих пор оказывается прав в неутолимой, постоянной жажде человеком человеческого. Наш сегодняшний разговор - с одним из тех словесников, которым поддалась тайна соприкосновения с душой «другого», тюменским и российским писателем Сергеем Козловым


- Сергей Сергеевич, несмотря на то, что мы родились в литературоцентричном Советском Союзе, далеко не все наши сверстники пошли по дороге писательства. Нас воспитывали «технарями»: «престижнее» выглядели инженерия, авиация, космос… С чего началось ваше увлечение именно словесностью? Неужели с исторического факультета ТюмГУ? Кто развил в вас желание письменно изъясняться – учителя, родители? – или же оно властно проявляло себя исключительно изнутри, несмотря на противодействие среды?

- Бог рано открыл мне грамоту. Читать я начал то ли в 4, то ли в 5 лет. Читал неграмотной бабушке вслух «телепрограмму». Но в детстве я, как многие советские дети, много читал фантастики. У друга была библиотека как советской, так и зарубежной фантастики, которые были проглочены мной параллельно с многотомником Дюма и прочим подростковым чтением. И я, как и многие, мечтал об открытии звездных миров, встрече с инопланетным разумом, но вот «технаря» из меня не получилось изначально. Господь отключил эту опцию.

После того как мне довелось побывать в пионерском лагере «Артек», я тяжело заболел пневмонией, очень безнадежно отстал по алгебре, и с тех пор так и не мог ее догнать. Компенсировал я этот недостаток просто: женился на однокласснице, которая впоследствии окончила математический факультет университета. Я даже поступал в лётное училище, но там выяснилось, что мне неправильно сломали нос в дворовой драке, искривление носовой перегородки тогда не лечили так быстро, как сейчас. И я пошёл по пути наименьшего сопротивления – в ту сферу, которая мне легче всего давалась. Поступил на исторический факультет, который после первого курса откорректировала за два года Советская Армия, в том смысле, что вернула меня в циничную действительность.

А вот писать я тоже начал очень рано. Лет в семь я взял красивую чернильную ручку и начал выводить ей свой первый фантастический роман в толстой тетради. Таких тетрадей было две. Одну из них мама сохранила, и я уже зрелым дядей удивлялся, что некоторые идеи были весьма неплохи, хотя в тот момент я по-своему копировал недавно прочитанную «Повесть о настоящем человеке» Бориса Полевого. У меня был просто свой Маресьев, космический. И роман назывался «Астронавт с искусственным сердцем». Но вот что удивило меня зрелого, когда я читал эту тетрадь: помимо военно-космических приключений и смешного языка, там были и такие проблемы – искусственное сердце не позволяло моему герою любить, сочувствовать и т.д. В общем, он учился этому заново, как Маресьев учился танцевать и летать.

Я отправлял свои вирши в «Пионерскую правду», что-то даже «выскакивало» … Но большим толчком стали занятия рок-музыкой, которая требовала текстов. С трудом оконченная музыкальная школа по классу фортепиано, позволила мне создать школьный ансамбль, а потом и принять участие в более серьезных проектах. И получается, писать я начал почти сразу, как начал читать, и писал всегда… Но осознание того, что это, во всех смыслах, малоприбыльное дело, пришло намного позже.

В Советском Союзе действительно был культ книги и за это я люблю свою Родину – СССР. Мне трудно объяснить своему сыну, что значит стоять перед выбором: купить «Альтиста Данилова» Владимира Орлова или демократическую «печатку» последнего альбома Uriah Heep…

- Какая из ваших книг лучше всего выражает вас? Иными словами, «о чём вы»? И, если бы понадобилось определить себя как писателя в двух словах, избегая при этом патетических лозунгов и девизов, какие из сонма определений вы бы для себя избрали?

- Какая книга выражает? Да, наверное, в той или иной мере, каждая. Вроде бы в каждую вкладываешь душу, а когда через пару лет открываешь уже изданную, думаешь: как же я вот это просмотрел?! Всё… гениальной не получилось.

Избегая патетических лозунгов, я бы определил себя как писатель просто: угораздило же. Если же околонаучно, исходя из эмоциональных посылов, то я – так и не ставший циником романтик, хотя порой и маскирующийся под современность этакой псевдоинтеллектуальной иронией.

Я прочитал немало умных книг, но запомнились мне те, что оставили след в сердце, вывернули душу, вот это я и посчитал главной задачей литературы – дотронуться до души читателя.

- Ваш язык прост и достоверен. Какие классические ориентиры бессменно присутствуют в вашем поле словесного выражения? Гончаров, Тургенев, Чехов, Олеша, Леонов? Есть ли в традиции для вас словесник заветный, к которому волей-неволей стягивается весь механизм внутренней оценки каждого нового текста?

- Я всегда отвечаю на этот вопрос уклончиво: передо мной стоит сундук с алмазами, а я должен порыться в нем и показать, какие из них мне больше нравятся. Но все же попытаюсь…

В прозе я очень люблю Гоголя и Достоевского, хотя иногда хочется чеховской «простоты», а вдруг и подхватит и понесёт меня песенный язык шолоховского «Тихого Дона»… А ещё очень люблю Платонова и Германа Гессе. И в то же время погружался я и в густую, мастерски отточенную художественную реальность «Пирамиды» Леонида Леонова… То, бывает, схватишь загадки Борхеса, то поворошишь «Опавшие листья» Розанова… Так и в поэзии, мне то вдруг хочется есенинской «сини», то ждановской метафорической «вязи»…

Поэтому и сам я сначала много экспериментировал, особенно в ранних стихах и рассказах. Некоторые из них даже публиковались на обломках советской империи в ещё удерживающихся на плаву литературных газетах и журналах, что весьма тешило моё самолюбие. Но потом вдруг понял, что элитная литература – не моё, хотя и работать на «массового читателя» я уже не могу.

Поэтому я определил для себя, что текст – это не самоцель, текст – это всё-таки возможность изложить душу, радость, боль, интересную историю и, одновременно, постучаться в сердце читателя.

Как у меня это получается, судить не мне.

- Писательство в советские годы выглядело соблазном весьма умеренным: как некий итог – концертная студия «Останкино», микрофон, столик, записки из зала. Статус советского писателя лично я не ощущал как нечто сверхвеличественное. При некотором везении – правительственные награды, поистине гигантские тиражи, теле- и радиоинтервью, казённое содержание. Теперь институция урезана со всех сторон. На ваш взгляд, сегодняшнее положение дел – норма или отход от неё?

- Когда в перечне профессий современной РФ мы не находим слова «писатель», а вместо него там обтекаемое (во всех смыслах) - литературный работник, то… это не самое страшное. Самое страшное – это коммерциализация культуры.

Идеологическое давление заменили давлением экономическим, но и это не самое страшное. Самое страшное, что (простите за следующий пассаж) федеральным литературным процессом если и пытаются руководить, то люди далекие не только от литературы, но и недалекие вообще… А в советское время (во всяком случае, в подростковом возрасте) писатели мне казались некими мифическими глыбами. А уж разобраться кто глыба, а кто нет, позволяет только начитанность.

И пугает меня сегодня не утрата писательских привилегий советского времени, а постоянно падающие показатели начитанности школьников и студентов. Вот уж когда действительно становится страшно за будущее страны. Поэтому про сегодняшнее положение дел я могу сказать, что это точно не норма. Это даже извращение какое-то… Вот что нужно было беречь – звание самой читающей страны мира.

Кто-то возразит – это не более чем лозунг! Но он был ощущаем! Его можно было потрогать как, собственно, корешок книги на полке… И советская литература – в лучших своих образцах и даже в средних – воспитывала в подавляющем большинстве порядочных людей, у которых не было счета в банке, но была мечта.

С моей (!) точки зрения советский проект потерпел (возможно временную) неудачу потому что нельзя строить рай на Земле без Бога…

- Наше поколение приходило к Вере потаённо, каждый – своим путём, и вряд ли мы пришли к ней в полном составе: слишком велик если не «груз прошлого», то материалистическая «закваска». Каждый, наверно, ощущает в человеческом бытии некую тайну, но имя ей самостоятельно подобрать, в отрыве от вероучительной традиции, не в силах. Каков был ваш путь? Когда вы ощутили, что впадать следует именно в те живительные воды, за которыми незримо ощущаются поколения и поколения твоих, и только твоих предков?

- Я часто отвечаю на этот вопрос в разных аудиториях, собственно, из-за своих текстов…

Но тут всё банально и просто. В 25 лет я, «добрый, красивый, хороший и мудрый, как будто змея», тяжело заболел. Упростим – умирал. Рост 185 см, вес стал 60 кг. Как тогда говорили - «суповой набор». И каждый орган по отдельности отказывает – это у меня-то, талантливого, у которого жена красивая, дочка-умница и пр. И всё? Всё погаснет?.. А почему я? Банальные, с христианской точки зрения, вопросы. Но именно тогда Господь «положил» на тумбочку в палате областной больнички, где я никак не мог смириться с процессом умирания, Евангелие. Имея привычку открывать книги, я его открыл. Когда дошел до Страстей Христовых, просто плакал… Мне в первый раз стало стыдно за то, что и живу. Отмечу, что в дипломе по «научному атеизму» у меня стоит «отлично».

Но эти знания мне в перспективе во многом помогли, а первый удар по ним нанес прапорщик Советской Армии, которого выгнали из Духовной семинарии, и он, пройдя через Афганистан, веру не утратил, а, наоборот, укрепил. Он так тонко и умело (а это прапорщик! – служившие поймут), почти по-сократовски высмеял мой уверенный студенческий материализм и марксистско-ленинскую философию, что с тех пор я стараюсь не говорить, что я чего-то там знаю. Так или иначе, я поправился, но Евангелие стало для меня главной Книгой. Как когда-то и для Достоевского.

Знаю ли я тексты других конфессий? Да, читал. Как-то я пошутил в споре с современными эзотериками, коих развелось от гордыни людской тьмы и тьмы, что после реинкарнации я все равно буду православным.

- Югра как обетование… При всём признании глубочайшей индивидуальности Тюмени, она так разительно – в районе набережной Туры – напоминает Москву – широкая, холмистая. Как вам кажется, насколько зависим писатель от своего топоса, места, в котором рождаются его и только его слова? Существует ли феномен тюменской литературы, который можно определить конкретными стилистическими чертами? С кем из тюменских писателей и поэтов вы чувствуете особенное родство, кого из них можете назвать собратом?

- У меня есть «лёгкий» роман «Вид из окна», где (если кратенько) я высказал неновую, пожалуй, мысль, что личность человека формируется в том числе благодаря виду из окна. Откуда брался всегда русский размах? Да из тех самых видимых просторов… Поэтому писатель зависим от своего топоса.

Можно, конечно, солгать, даже самому себе можно солгать, дабы выглядеть таким надпланетным и общегеографическим, но я хожу даже по тем улицам, которых уже нет, но которые были в моем детстве. Да, эти пейзажи пополняются новыми отправными точками, какими, например, для меня стали Белград и Суздаль, но оторваться от своей Сибири я не смог ни духом, ни телом.

Из земляков мне очень близки в поэзии недолго поживший Владимир Белов, мои друзья Михаил Федосеенков, Владимир Волковец и Дмитрий Мизгулин. В прозе – это уже ушедшие Иван Ермаков и Зот Тоболкин, мой ушедший друг Николай Иванович Коняев (питерского я тоже знал, но вопрос о тюменско-югорских), тобольский писатель-историк Вячеслав Софронов, с удовольствием читал хантыйского Еремея Айпина и ямальскую

Анну Неркаги… Но всегда боюсь отвечать на такие вопросы, а вдруг кого-то забуду?.. А писателя всякий обидит (улыбается)…

- Что, на ваш взгляд, происходит с нашей словесностью сегодня? Какие процессы наиболее значимы в ней? Иные полагают, что речь идёт о сражении литературы «верующей» и «литературы безверия» - что ж, вполне правомерно. Я, если бы и делал здесь какие-то ставки, то на «мнение народное». Пока, ведомое коммерческими издателями, оно избирает если не постмодернистские кривляния, то нечто приблизительно сходное по ментальности и подкреплённое массовыми дешёвыми выпусками. Не трагедия ли подобный выбор современного российского читателя? Или мы всё-таки недостаточно для него хороши?

- Мне кажется, частично я уже ответил на этот вопрос выше. В свое время я прочитал «Улисса» Джойса, чтобы не выпасть из интеллектуального клуба, но сегодня я спрашиваю себя: а что он мне дал? Я стал нравственно совершеннее?

Нынешний постмодернизм дошел до любви к табуреткам в буквальном эротическом смысле. Говорить могу только за себя, в первую очередь, как читатель. Мне этого не надо.

Дело даже не в том, что противно, это уже скучно и неинтересно. Более того, как в дешевом конструкторе, понимаешь, как это сделано, какими бы интеллектуальными вывертами и свободной игрой с художественным временем и пространством это не опылялось – оно изначально мертво. Выкидыш! И вы совершенно правильно подобрали слово – это трагедия. Вот уж действительно, нам не дано предугадать, чем наше слово отзовется… Не зря я вынес в эпиграф романа афоризм Виктора Перегудова: «Когда пишешь, не забывай, что Бог умеет читать». А если Бог читает глазами детей?.. Я могу часами говорить о супрематизме, но, если положить руку на сердце, в черном квадрате я не вижу ничего, кроме черного квадрата. Или, как шутят, нынешние соцсети: здесь может быть ваша реклама.

- Не кажется ли вам, что в вашем лице отчасти воплотилась ещё сталинская, уж простите за определение, мечта о писателе, как человеке, которому до всего есть дело? Бедный мечтатель! Он так часто при жизни своей получал совершенных антисоветчиков, что, наверно, полностью разуверился в нас… Вы несколько раз бросались в гущу общественной жизни, были главным редактором, директорствовали в школе, баллотировались в депутаты и победно выигрывали эту гонку. Что вам до мира, его благоустройства, людей? Не лучше ли затвориться от чужих тягот и лишь отстранённо наблюдать за вечными нестроениями, спрашивает мой внутренний Пьеро вашего внутреннего Арлекина?

- Честно? Я бы сидел в углу и примус починял… Читал и писал бы. Выходил бы в лес погулять да за хлебом в магазин.

Почему замолчал в конце жизни Валентин Распутин? Во всяком случае, именно так говорят. Про Астафьева мне даже понятнее, почему, он и сам ответил своему другу Георгию Жженову…

Я давным-давно понял, что не смогу сделать этот мир лучше. Себя бы не уронить. Но ещё сохранилась эта графоманская тяга – излагать чего-то там на бумагу. Над перипетиями своей жизни я перестал задумываться еще в детстве, как-то сразу понял, кто-то ведёт, потом понял – Кто, а когда понял, доверился Его воле. Вбивает он меня как гвоздь в какую-то сферу, там и пытаюсь держать свой участок фронта, если можно так выразиться. Ну… и то ли Его голос, что звучит в совести, то ли прочитанные в детстве правильные книги не позволяют мне равнодушно взирать на нестроения и несправедливость.

Сам для себя я придумал пословицу: если весь мир хромает, совсем не обязательно идти с ним в ногу. Есть еще одна, народная почти, сетевая: Бог всё делает вовремя, особенно для тех, кто умеет ждать. Но ближе всего мне слова Паисия Святогорца: «Я бы давно сошел с ума от несправедливости этого мира, если бы не знал, что последнее слово останется за Господом Богом»…

- Ваш роман «Сорок дней» поразил меня своей точностью: стиль его, почти безыскусный, рвущийся из телесных объятий, исповедален, горьковат, и при этом сияет надеждой, которую лично я давно искал в современности, и обрёл, признаюсь, с неким удивлением. Дорого ли стоит в принципе судьбе такое скрупулёзное проникновение за грань физической телесности, которое даже не признали каноническим, настолько оно, с одной стороны, ваше, а с другой – наше общее?

- Отвечу просто: я пару раз чуть не умер, пока его писал. Не преувеличиваю… Жена свидетель. Более того, как только возникал «затык», вопрос, на который я не находил какое-то время ответа, появлялись те книги или те события, которые становились ответами или пробивали брешь в стене, которая стояла передо мной. И ещё… Хотите верьте, хотите нет, но за подобные тексты приходится расплачиваться и получать удары.

Уж не знаю, насколько у меня талантливо получается, но то, что в народе нашем называют «обраточкой», я за такие тексты получал не раз. А этот роман в буквальном смысле обнажил передо мной грани тонкого мира. Не побоюсь высокопарности, книги святителей были мне защитой. И… я писал его как простой русский человек, и ангелы у меня русские… Как-то я записал в дневнике такую мысль, что если не пустят за грехи мои меня в рай, то сяду у ворот, а там русские святые за меня попросят, вымолят… Потому что они русские. Антропоморфное, конечно, понимание рая, но зато народное и понятное. Хотя высшую математику и квантовую механику этого понятия я тоже пытался изучать - в смысле богословских трудов.

- Писатель, видимо, обречён всю жизнь отвечать на главный русский вопрос – «зачем?». Как вы разрешаете для себя вопрошание о смысле жизни? Подобран ли вами ключ к несуразностям судеб, которых мы за «годы реформ» насмотрелись вполне достаточно? Что или кто спасает нас?

- Я болел и падал вместе с моим народом. Вместе с ним и поднимусь, если Бог даст. Для меня вопрос о смысле жизни прекратился тогда, когда я понял, что я пришел сюда не только созерцать, пить, кушать и прочее… Вопрос о смысле жизни потому и возникает, что есть вопрос о смысле смерти. Можно много наговорить красивых слов о служении людям и Отечеству, или, наоборот, себе любимому, но все они упрутся в вопрос о смерти. А никто, из приходивших в этот мир, не ответил на него лучше Спасителя. Упростить?

Пожалуйста: любить, страдать, нести свой крест, умереть и воскреснуть. Иначе всё просто теряет смысл. Его просто нет! Как нет никакого смысла в смерти, в каком бы обличии она не пришла. Все остальные мудрствования от лукавого, а их я, как читатель, знаю немало.