Из Полонского навскидку вспоминается не так много строк. «Мой костёр» («Песня цыганки») – достаточное основание для того, чтобы отдать себе отчёт в том, отчего его имя почти непременно «упоминается в списках» наряду с Тютчевым, Майковым и Аполлоном Григорьевым.
Бросится, конечно же, в глаза некая «служебность» стихотворений: широкая душа делает всё для того, чтобы оказаться в проклятом «втором разряде». Успевал с урочной писаниной к датам, праздникам, юбилеям и годовщинам? Взывал к друзьям чаще обычного? Думал о словесности в словесности? Получай вторую категорию и сиди не отсвечивай.
Полонскому удалось куда большее: он придал строке безбрежную широту, и пусть с неистовым скрипом, но продолжил пушкинскую традицию любви к жизни. Действительно, жизнелюб:
Я еду – мрак меня гнетёт –
И в ночь гляжу я; огонёк
Навстречу мне то вдруг мелькнёт,
То вдруг, как будто ветерок
Его задует, пропадёт... –
Уж там не станция ли ждёт
Меня в свой тесный уголок?..
Ну что ж!.. Я знаю наперёд –
Возница слезет с облучка,
И кляч усталых отпряжёт,
И, при мерцаньи ночника,
В сырой покой меня сведёт
И скажет: ляг, родной мой, вот
Дощатый одр – засни пока...
- речь, естественно, не о почтовой станции, а о небытии. О гробе! И тема выходит сквозной, в негодовании отшатывающейся от ожидающей где-то и когда-то домовины:
И представлялось мне два гроба:
Один был твой - он был уютно-мал,
И я его с тупым, бессмысленным вниманьем
В сырую землю опускал;
Другой был мой - он был просторен,
Лазурью, зеленью вокруг меня пестрел,
И солнца диск, к нему прилаженный, как бляха
Роскошно золоченая, горел.
Когда твой гроб исчез, забросанный землею,
Увы! мой - все еще насмешливо сиял
- такое сознание в пустоте не произрастает. Вселенная как большой, пусть не деревянный, но ящик – не снилась даже символистам, они предпочли восторгаться и ужасаться знакам, но не ограниченности человеческой космогонии в целом. Полонский здесь действует как истый сын века, усомнившегося и во Христе, и в науке, и в начальных постановках самого бытия.
Кто держит вожжи – кто возница?
Чье око видит с высоты,
Куда несется колесница?
Какие кони впряжены?
Порой мы как рябь экрана, ещё не мёртвого, но сжатого своими же рамками, каковое чувство привело в 1990-е к концепции «Матрицы».
Улыбнись природе!
Верь знаменованью!
Нет конца стремленью –
Есть конец страданью!
Ожидание конца разлито в человеке именно таким, каким Полонский показывает его в деталях:
Мечтать и дрогнуть не хочу я;
Но – каждый путь ведет к концу.
И скоро, скоро подкачу я
К гостеприимному крыльцу.
Уже само удвоение «скоро, скоро» подсказывает, о чём речь. Позапрошлый век довёл своими туманами поэтов до открытой оскоминной горечи некрасовского помола:
И в праздности горе, и горе в труде...
Откликнитесь, где вы, счастливые, где?
Довольные, бодрые, где вы?
Кто любит без боли, кто мыслит без страха?
Кого не тревожит упрек или плач?
Суда и позора боится палач —
Свободе мерещится плаха...
Широта человека не просто «трагична», она – эсхатологична, и ядерный апокалипсис явился спустя столетие нам отнюдь не просто так:
Как не легко в моем громадно-пышном гробе – (снова Вселенная предстает именно гробом! – С.А.)
Забыться - умереть настолько, чтоб забыть
Любви утраченное счастье,
Свое ничтожество и - жажду вечно жить.
И порывался я очнуться - встрепенуться -
Подняться - вечную мою гробницу изломать -
Как саван сбросить это небо,
На солнце наступить и звезды разметать -
И ринуться по этому кладбищу,
Покрытому обломками светил,
Раб, вечно оскорблённый раб, эдемский изгнанник не дремлет в человеке, и не смолкает. Учреждение своего и только своего порядка поверх Божьего – неисцелимо. Вспомнятся здесь и испанские-тире-португальские конквистадоры, сладострастно ринувшиеся на поиски Эльдорадо, и французские грёзы о равенстве и братстве, и тевтоны, которым вечно неймётся, и русские национальные забавы с классовой борьбой, и масса ещё иных воплощённых в действие и противодействие экспансионистских устремлений. Кстати, вплоть до прекрасного околоземного пока космоса, который уже сорок лет назад пытались оснастить смертоубийственными устройствами. Не сидится нам в домах, сознание рвётся прочь из Рая, и так понятно, во что мы готовы превратить покоряемые земли и их жителей, что уж лучше рассадить всех по убежищам и напялить каждому по тройной маске…
Выход из всей этой эсхатологии один – полное и безоговорочное признание тщеты:
Но жизнь и смерти призрак – миру
О чем–то вечном говорят,
И как ни громко пой ты, – лиру
Колокола перезвонят.
Без них, быть может, даже гений
Людьми забудется, как сон, –
И будет мир иных явлений,
Иных торжеств и похорон.
- в этих предсказанных Полонским временах мы и имеем честь громоздить свою чепуху. «Колокола перезвонят» - камертон эпохи, ещё не расставшейся с Традицией, а мы… местами пробуем пересоздать её, сокрушённо видя, что то ли поздно, то ли бессмысленно…
***
Ещё о пророчествах Якова Петровича, описание горбачёвской перестройки - наглядно:
Время новое повеяло — смотри,
Время новое повеяло крылом:
У одних глаза вдруг вспыхнули огнем,
Словно луч в лицо ударил от зари,
У других глаза померкли и чело
Потемнело, словно облако нашло...
Чудо что такое. И вот какой вопрос язвительно будоражит сознание: а не проживает ли каждое поколение вездесущий повтор одного и того же, чтобы урок был усвоен, заучен намертво? Имперский сон, бунты окраин, возмущение столиц, сжатие и безвольное повисание цензурных рогаток – все эти иероглифы уже были, были, были, а мы всё никак не затвердим последовательность нехитрого алгоритма. Да что в нём неясного?
«Живи ещё хоть четверть века», Германия будет вечно ковать мечи, Турция – вечно претендовать на северные магометанские образования, Восток за ней – пылать от нищеты и возмущения ею, Россия – собирать себя для отпора извечным противникам… Когда же подлинный и неотвратимый конец? В чём состоит наш коллективный опыт, и нужен ли он вообще, если нас возят по обезумевшим каруселям одних и тех же угроз и «глобальных вызовов»?
***
Блажен озлобленный поэт,
Будь он хоть нравственный калека,
Ему венцы, ему привет
Детей озлобленного века.
Это XIX-то век озлобленный? Это вы, мэтр, положительно двадцатого не застали. Жизнелюбие из него просто хлестало. Впрочем, у каждого столетия своя злоба.
Кстати, как насчёт любви и бесклассовой и аполитичной пейзажной лирики? Ну как же, как же… Читаем:
Ах, как у нас хорошо на балконе, мой милый! Смотри –
- господский парк, лебедь клонит шею на пруду, а интонация – гомеровской Цирцеи, как предчувствие Серебряного века:
Белый там нежится лебедь, в объятьях стихии родной,
И не расстанется с ней, как и ты, друг мой милый,
со мной...
Сколько ты мне ни толкуй, что родная стихия твоя –
Мир, а не жаркое солнце, не грудь молодая моя!
Как минимум, зловеще, а как максимум – предел неги, плена, и того же – небытия.
***
Заметили ли литературоведы оборачиваемость стихотворных сюжетов, нам неизвестно. «Бэда–проповедник» Полонского и «Слепой» Алексея Константиновича Толстого – братья кровные и молочные, даже в размере, не то что в сюжете – пения для природы, то есть, по сути, молитвы – иных слушателей не случается:
Был вечер; в одежде, измятой ветрами,
Пустынной тропою шел Бэда слепой;
(Полонский)
Он щупает посохом корни дерев,
Плетётся один чрез дубраву
(Толстой)
Некрасовская «Железная дорога», коей нас пугали в развитые социалистические годы – «всё на костях!» - повторится у Полонского в «Миазме», где барыне, потерявшей сына, является призрак мужика, строившего Петербург:
К зиме-то пригнали новых на подмогу;
А я слег в шалаш;
К утру, под рогожей, отморозил ногу,
Умер и - шабаш!
Вот на этом самом месте и зарыли,-
Барыня, поверь,
В те поры тут ночью только волки выли -
То ли, что теперь!
***
Теперь, как принято говорить ещё Гоголем, «не то». Или то же самое?
Послание уже семидесятилетнего Полонского человеку как биологическому виду не патетично, но замечательно живо сквозь все марева и мороки:
Недавно ты из мрака вышел,
Недавно ты пошел назад,
И все ты видел, все ты слышал, -
И все ты понял невпопад...
Остановись! Ужель намедни,
Безумец, не заметил ты,
Что потушил огонь последний
И смял последние цветы!...
***
…На советских посиделках у женщин той поры особенно пронзительно, с торжествующе подступающим рыданием выходил именно этот куплет из «Моего костра, в тумане светящего»:
Кто–то мне судьбу предскажет?
Кто–то завтра, сокол мой,
На груди моей развяжет
Узел, стянутый тобой?
- про узел, стянутый, не развязываемый и не разрубливаемый, потому что – какая там любовь, о чём вы – чувство стиснутости не оставляло и помимо всяких там амуров, и не оставит нас, живущих в России от начала до конца. Вот почему когда-то так ценили у нас поэтов – за талант передавать эту стянутость напрямик, словно действительно развязывая и рубя.
Как только разучились, перестали передавать, исчезли как сословие… Или – не исчезли, не перестали, не разучились?
Материал подготовил Сергей Арутюнов