Письма в Небеса Обетованные

Автор: Солоницын Алексей Все новинки

Развязывание гордиева узла

Развязывание гордиева узла
Фото: Сергей Ломов

Из Полонского навскидку вспоминается не так много строк. «Мой костёр» («Песня цыганки») – достаточное основание для того, чтобы отдать себе отчёт в том, отчего его имя почти непременно «упоминается в списках» наряду с Тютчевым, Майковым и Аполлоном Григорьевым.

Бросится, конечно же, в глаза некая «служебность» стихотворений: широкая душа делает всё для того, чтобы оказаться в проклятом «втором разряде». Успевал с урочной писаниной к датам, праздникам, юбилеям и годовщинам? Взывал к друзьям чаще обычного? Думал о словесности в словесности? Получай вторую категорию и сиди не отсвечивай.

Полонскому удалось куда большее: он придал строке безбрежную широту, и пусть с неистовым скрипом, но продолжил пушкинскую традицию любви к жизни. Действительно, жизнелюб:

Я еду – мрак меня гнетёт –

И в ночь гляжу я; огонёк

Навстречу мне то вдруг мелькнёт,

То вдруг, как будто ветерок

Его задует, пропадёт... –

Уж там не станция ли ждёт

Меня в свой тесный уголок?..

Ну что ж!.. Я знаю наперёд –

Возница слезет с облучка,

И кляч усталых отпряжёт,

И, при мерцаньи ночника,

В сырой покой меня сведёт

И скажет: ляг, родной мой, вот

Дощатый одр – засни пока...

- речь, естественно, не о почтовой станции, а о небытии. О гробе! И тема выходит сквозной, в негодовании отшатывающейся от ожидающей где-то и когда-то домовины:

И представлялось мне два гроба:

Один был твой - он был уютно-мал,

И я его с тупым, бессмысленным вниманьем

В сырую землю опускал;

Другой был мой - он был просторен,

Лазурью, зеленью вокруг меня пестрел,

И солнца диск, к нему прилаженный, как бляха

Роскошно золоченая, горел.

Когда твой гроб исчез, забросанный землею,

Увы! мой - все еще насмешливо сиял

- такое сознание в пустоте не произрастает. Вселенная как большой, пусть не деревянный, но ящик – не снилась даже символистам, они предпочли восторгаться и ужасаться знакам, но не ограниченности человеческой космогонии в целом. Полонский здесь действует как истый сын века, усомнившегося и во Христе, и в науке, и в начальных постановках самого бытия.

Кто держит вожжи – кто возница?

Чье око видит с высоты,

Куда несется колесница?

Какие кони впряжены?

Порой мы как рябь экрана, ещё не мёртвого, но сжатого своими же рамками, каковое чувство привело в 1990-е к концепции «Матрицы».

Улыбнись природе!

Верь знаменованью!

Нет конца стремленью –

Есть конец страданью!

Ожидание конца разлито в человеке именно таким, каким Полонский показывает его в деталях:

Мечтать и дрогнуть не хочу я;

Но – каждый путь ведет к концу.

И скоро, скоро подкачу я

К гостеприимному крыльцу.

Уже само удвоение «скоро, скоро» подсказывает, о чём речь. Позапрошлый век довёл своими туманами поэтов до открытой оскоминной горечи некрасовского помола:

И в праздности горе, и горе в труде...

Откликнитесь, где вы, счастливые, где?

Довольные, бодрые, где вы?

Кто любит без боли, кто мыслит без страха?

Кого не тревожит упрек или плач?

Суда и позора боится палач —

Свободе мерещится плаха...

Широта человека не просто «трагична», она – эсхатологична, и ядерный апокалипсис явился спустя столетие нам отнюдь не просто так:

Как не легко в моем громадно-пышном гробе – (снова Вселенная предстает именно гробом! – С.А.)

Забыться - умереть настолько, чтоб забыть

Любви утраченное счастье,

Свое ничтожество и - жажду вечно жить.

И порывался я очнуться - встрепенуться -

Подняться - вечную мою гробницу изломать -

Как саван сбросить это небо,

На солнце наступить и звезды разметать -

И ринуться по этому кладбищу,

Покрытому обломками светил,

Раб, вечно оскорблённый раб, эдемский изгнанник не дремлет в человеке, и не смолкает. Учреждение своего и только своего порядка поверх Божьего – неисцелимо. Вспомнятся здесь и испанские-тире-португальские конквистадоры, сладострастно ринувшиеся на поиски Эльдорадо, и французские грёзы о равенстве и братстве, и тевтоны, которым вечно неймётся, и русские национальные забавы с классовой борьбой, и масса ещё иных воплощённых в действие и противодействие экспансионистских устремлений. Кстати, вплоть до прекрасного околоземного пока космоса, который уже сорок лет назад пытались оснастить смертоубийственными устройствами. Не сидится нам в домах, сознание рвётся прочь из Рая, и так понятно, во что мы готовы превратить покоряемые земли и их жителей, что уж лучше рассадить всех по убежищам и напялить каждому по тройной маске…

Выход из всей этой эсхатологии один – полное и безоговорочное признание тщеты:

Но жизнь и смерти призрак – миру

О чем–то вечном говорят,

И как ни громко пой ты, – лиру

Колокола перезвонят.

Без них, быть может, даже гений

Людьми забудется, как сон, –

И будет мир иных явлений,

Иных торжеств и похорон.

- в этих предсказанных Полонским временах мы и имеем честь громоздить свою чепуху. «Колокола перезвонят» - камертон эпохи, ещё не расставшейся с Традицией, а мы… местами пробуем пересоздать её, сокрушённо видя, что то ли поздно, то ли бессмысленно…

***

Ещё о пророчествах Якова Петровича, описание горбачёвской перестройки - наглядно:

Время новое повеяло — смотри,

Время новое повеяло крылом:

У одних глаза вдруг вспыхнули огнем,

Словно луч в лицо ударил от зари,

У других глаза померкли и чело

Потемнело, словно облако нашло...

Чудо что такое. И вот какой вопрос язвительно будоражит сознание: а не проживает ли каждое поколение вездесущий повтор одного и того же, чтобы урок был усвоен, заучен намертво? Имперский сон, бунты окраин, возмущение столиц, сжатие и безвольное повисание цензурных рогаток – все эти иероглифы уже были, были, были, а мы всё никак не затвердим последовательность нехитрого алгоритма. Да что в нём неясного?

«Живи ещё хоть четверть века», Германия будет вечно ковать мечи, Турция – вечно претендовать на северные магометанские образования, Восток за ней – пылать от нищеты и возмущения ею, Россия – собирать себя для отпора извечным противникам… Когда же подлинный и неотвратимый конец? В чём состоит наш коллективный опыт, и нужен ли он вообще, если нас возят по обезумевшим каруселям одних и тех же угроз и «глобальных вызовов»?

***

Блажен озлобленный поэт,

Будь он хоть нравственный калека,

Ему венцы, ему привет

Детей озлобленного века.

Это XIX-то век озлобленный? Это вы, мэтр, положительно двадцатого не застали. Жизнелюбие из него просто хлестало. Впрочем, у каждого столетия своя злоба.

Кстати, как насчёт любви и бесклассовой и аполитичной пейзажной лирики? Ну как же, как же… Читаем:

Ах, как у нас хорошо на балконе, мой милый! Смотри –

- господский парк, лебедь клонит шею на пруду, а интонация – гомеровской Цирцеи, как предчувствие Серебряного века:

Белый там нежится лебедь, в объятьях стихии родной,

И не расстанется с ней, как и ты, друг мой милый,

со мной...

Сколько ты мне ни толкуй, что родная стихия твоя –

Мир, а не жаркое солнце, не грудь молодая моя!

Как минимум, зловеще, а как максимум – предел неги, плена, и того же – небытия.

***

Заметили ли литературоведы оборачиваемость стихотворных сюжетов, нам неизвестно. «Бэда–проповедник» Полонского и «Слепой» Алексея Константиновича Толстого – братья кровные и молочные, даже в размере, не то что в сюжете – пения для природы, то есть, по сути, молитвы – иных слушателей не случается:

Был вечер; в одежде, измятой ветрами,

Пустынной тропою шел Бэда слепой;

(Полонский)

Он щупает посохом корни дерев,

Плетётся один чрез дубраву

(Толстой)

Некрасовская «Железная дорога», коей нас пугали в развитые социалистические годы – «всё на костях!» - повторится у Полонского в «Миазме», где барыне, потерявшей сына, является призрак мужика, строившего Петербург:

К зиме-то пригнали новых на подмогу;

А я слег в шалаш;

К утру, под рогожей, отморозил ногу,

Умер и - шабаш!

Вот на этом самом месте и зарыли,-

Барыня, поверь,

В те поры тут ночью только волки выли -

То ли, что теперь!

***

Теперь, как принято говорить ещё Гоголем, «не то». Или то же самое?

Послание уже семидесятилетнего Полонского человеку как биологическому виду не патетично, но замечательно живо сквозь все марева и мороки:

Недавно ты из мрака вышел,

Недавно ты пошел назад,

И все ты видел, все ты слышал, -

И все ты понял невпопад...

Остановись! Ужель намедни,

Безумец, не заметил ты,

Что потушил огонь последний

И смял последние цветы!...

***

…На советских посиделках у женщин той поры особенно пронзительно, с торжествующе подступающим рыданием выходил именно этот куплет из «Моего костра, в тумане светящего»:

Кто–то мне судьбу предскажет?

Кто–то завтра, сокол мой,

На груди моей развяжет

Узел, стянутый тобой?

- про узел, стянутый, не развязываемый и не разрубливаемый, потому что – какая там любовь, о чём вы – чувство стиснутости не оставляло и помимо всяких там амуров, и не оставит нас, живущих в России от начала до конца. Вот почему когда-то так ценили у нас поэтов – за талант передавать эту стянутость напрямик, словно действительно развязывая и рубя.

Как только разучились, перестали передавать, исчезли как сословие… Или – не исчезли, не перестали, не разучились?

Материал подготовил Сергей Арутюнов