«Воцерковление – путь во всю жизнь»

«Воцерковление – путь во всю жизнь»

Василию Дворцову, русскому прозаику, поэту и публицисту, номинанту Патриаршей литературной премии, 15 февраля исполняется 60 лет.  

Писатель, генеральный директор Союза писателей России, а также иконописец и реставратор – он успевает вести работу и с молодыми авторами, принимать участие в многочисленных семинарах и форумах. Вот он широким шагом поднимается на сцену, вдохновенно рассуждает про литературу. Или в автобусе, который идет уже вторые сутки (бывало и такое) сыпет шутками, делится печальными и забавными историями из жизни. Хватило бы и на третий день, если что.  

В интервью мы приоткрываем для читателей «Православной беседы» тайную дверь в писательскую мастерскую. Василий Владимирович размышляет об основах русской литературы, живой связи творчества и нравственности, о значении церковнославянского языка… Также вы узнаете, на каком языке разговаривают деревья и киты, и почему писать роман – опасное дело


– Василий Владимирович, слышала, что вы происходите из казачьего рода. Правда ли это? И были ли у вас семейные традиции?

– Я русского рода – даже совершенно русского: мои деды и бабушки из четырёх украин нашего Отечества: с Днепра и Амура, из-под Великого Новгорода и с Кубани. А я появился на свет в географическом центре Империи, в Томске. Потому и по воспитанию – вырос в таёжном селе на берегу Оби, и по самоопределению – тридцать лет прожил в Новосибирске – я сибиряк. А казачество? Оно во мне как бы открылось протестом на развал страны, оно нарастающей тоской как бы призвало к тому, что Вы назвали «семейными традициями». То есть, это появившееся в каком-то возрасте всеохватное желание обрести свой род явилось реакцией на потерю народа.

Но желание это имело опорную ось, центр, вокруг которого свивались, сублимировались и чувства, и знания – мой дед, Илья Васильевич. Дед был истинным казаком: воин, крещёный свинцом под Хасаном, прошедший всю Отечественную от Ленинграда, через Сталинград, до Кёнигсберга, получивший последнее ранение на Большом Хингане – два ордена Красного Знамени, два Красной Звезды, медали украшали китель подполковника, в его комнатке над кроватью скрещённые немецкая и японская сабли, на столе вычитанные до последней строчки годовые подборки «Красной звезды», «Известий» и «Правды». И казак-хозяин-труженик: демобилизованный до возраста, собственным огородом и скотиной вырастил и выучил пятерых детей. А ещё Илья Васильевич остался в семейной памяти примером совершенной, самовыжигающей мужской любви. И жартуном-шутником: ну и зачем первого внука от первого сына нужно было в Забайкалье учить кубанской балачке? Да так, что осенью в томском детсаду никто из воспитателей и нянечек меня не понимал? Живое казачество прежде познаётся сердцем, ум отстаёт. Отсюда, из сердца, само собой, без просчитанной конструкции родилось зачало моей поэмы «Правый мир»:

Бáтько, твои ладони –

Черпень для Океана,

Землю который качает

Под каганцами Стожар.

Бáтько, твоими плечами

Мир заграждён от невзгоды,

А лысина с белым шрамом –

Адамовая гора.

Ноги твои – ворота,

Шея – платан за гайтаном,

Свистнешь – у турок буря,

Зыкнешь – Кавказ затрусит.

Сибиряк и казак – внутренние, нутряные, душой воспринятые и духом утверждённые каноны поведения русского человека, прежде всего каноны меры Родины тысячами вёрст и в тысячи лет, не позволяющие сибиряку и казаку делать многого из дозволяемого местнику-областнику-почвеннику. Ого! Это же мы начинаем разговор о Ермаке-Василии Тимофеевиче, а тема сия в тысячи вёрст и сотни лет, и требует добросовестного дознания. Величайший герой. И насколько же его житие искажено, оболгано в четырёхсотлетних стараниях подкопать, завалить, обрушить духовные столпы восточноазиатской истории Российского государства. Как-нибудь поговорим, и многим смогу Вас удивить. Но и порадовать.

– Очень важная тема, но для отдельной статьи!.. А пока не терпится узнать про легенды, загадочные и удивительные истории вашей семьи… Такие, наверное, есть?

– Конечно, есть. Это и столыпинское переселение семьи Воробьёвых с гибелью в зимней минусинской пурге родителей бабушки по матери, так что пять сестёр разбросало от Бийска до Хабаровска. И, чтобы младшая из сирот, Мария, не сбежала из-под венца, определённого ей доброхотами, под её окнами бродил спущенный с цепи медведь. Сбежала!.. Да сама фамилия моя придумана прадедом Марченком, когда он уходил от расказачивания. Представьте: три гонимых переменным роком белоказака оказались в Петрограде, где чудом смогли купить себе документы. И вот, ошеломлённые величием Дворцовой площади с Александрийским по центру столбом, три – не родственника, не одностаничника даже, стали по паспортам братьями Дворцовыми. Хотя по тем временам и их обстоятельствам осмотрительнее было б им назваться Хижиновыми.

– Вот настоящее чудо! Писатель Василий Хижинов, уверена, писал бы несколько по-иному, чем Дворцов. Кстати, а чудеса в вашей жизни бывали?

– Ох, и вопрос! Я же духовное чадо два года назад ушедшего от нас архимандрита Иоанна Луговских. Для сибиряков, да и для многих иных, кого судьба выводила на Могочинский Свято-Никольский монастырь, более уже ничего объяснять не нужно: величайший мистик современности. Рядом с ним чудеса были обыденностью. В каждом из моих рассказов, во всех моих повестях и романах найдёте два-три свидетельства тому, что видел или пережил. Хоть меня иногда и критикуют за непомпезность описаний чудесных случаев, но я намеренно не повышаю голос, не вибрирую, и надеюсь, что так мне удаётся передать внутрицерковное понимание чуда как благодатного урока. Как указания на высший смысл нужности некоего события в это конкретное время, в этих конкретных обстоятельствах, с этими конкретными людьми. Ну, это как бы рука Учителя – или незаметно подправляет, или резко исправляет напорченное учеником. Конечно, когда впервые свидетельствуешь «нарушение законов физики» – да, такое впечатляет до восторженного ужаса. Это хороший удар по неверию. А потом зрение перестраивается и к чудесам привыкаешь, даже обижаешься, если благодатная помощь задерживается. Всё данное нам в восприятие и разумение, весь мир – чудо, чудо – человек. Чудо – вера у человека. Чудо – пресуществление хлеба и вина в Тело и Кровь Христову…. Ответил? Или же Вы про визионерство, типа контактов с астральными сущностями спрашивали? Промолчу. Хотя ладно: два раза в крохотном сельском храме на Пасхальной седмице слышал под куполом пение ангелов. И сейчас морщусь, зажимаюсь, когда соборный хор то басово, то руладно выводит барокканскими виньетками «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный». Не так они – там – поют. Проще и радостней.

– Создается ощущение, что вы давно крестились и воцерковились. В детские годы. Угадала?

– Крестили меня четырёх лет, специально привезли из Томска в Новосибирск, чтобы на работу маме не сообщили. Что-то запомнилось – деревянный тогда Троицкий собор, басовитый пышнобородый священник, задымлённый угольным каждением алтарь, куда вводили и вносили только мальчиков. А воцерковляться начал уже на двадцать втором году жизни. Я тогда работал художником-постановщиком в Челябинском кукольном театре. Единственный на весь город действующий храм был рядом с автовокзалом. На площади всегда гремела музыка, газовали машины, толпился-мутился народ. Поэтому перед службой храмовый двор запирали. И вот однажды прохожу мимо как раз в тот момент, когда сторож ворота закрывает. Что меня толкнуло? Я нырнул под его руку и оказался во дворе. Робко вошёл в храм. Сплошь старушки. Поют где-то в полутьме, ладаном пахнет. Я оглядываюсь, на меня косятся. Ни слова не понимаю. Только тут вдруг меня до дрожи пробило: домой попал. Это же я домой вернулся! К своим, к родным. Стою, как могу, не перетаптываюсь, всё так же непонятно ничего, но отчего-то хорошо в сердце, так-то свободно, широко. До слёз. Выходим – а двор засыпал, покрыл тоненько белый снежок. Старики разом заулыбались: «Вот он, Покров».

Почти сорок лет прошло, воцерковлён ли я сейчас? Ну, фарисейское неофитство, от которого столько перепадает ближним и любящим, позади. Позади и периоды подводящих к отчаянью охлаждений-сомнений. Что теперь и что далее? Цель неизменна, возможности испытаны. Наверное, самооценка перед исповедью честна лишь в некоем сие-минутном состоянии ума и сердца, ведь воцерковление – путь во всю жизнь, путь изменения сознания, изменения чувств, который заканчивается смертью. Прекрасно – если смертью физической, ужасно – духовной. При продолжающем рефлексию, едящем, пьющем, говорящем, стяжающем и плодящем теле.

– Вот вы впервые вошли в храм – и ничего не понятно. Полумрак, запах ладана, древние слова… Сегодня особенно активно обсуждается тема о возможности перевода богослужения с церковнославянского языка на русский. Как вы относитесь к этому?

– Обсуждается эта тема у нас со времён Александра Первого. Точнее, двести лет навязывается её обсуждение. И цель «обсудителей» совершенно нескрываема: русские, отказавшись от языка прошлого, теряют смыслы будущего. Можно, я процитирую себя? – «Нация формируется языком. Кровь и почва в этом процессе вторичны. Язык созидает народ, через язык в нацию входят и вживаются и новые этносы, и новые пространства. И сам народ меняется языком. … Литературный процесс – это процесс национального самосознания. Через и в ходе литературного процесса нация себя видит, себя чувствует, осознаёт и – запоминает. Именно художественная литература является основой, истоком и первопричиной любой цивилизации. … Русская цивилизация самобытна, уникальна, отлична от всех иных тем, что в основе её бытия лежат сразу два языка – бытовой и священный. В той же Византии греческий язык, как и латынь для Римской империи, был не сакральным, а общекультурным». То есть, если человек мыслит словами, то русский человек совершенно оригинален в своей русской возможности мыслить двумя родными языками – мыслить языком бытовым и языком бытийным. Кажется, я достаточно аргументировал свою позицию в статье «Возвращение церковнославянского языка в бытие нации». И прикрылся Ломоносовым: его самоидентификацией нации в пространстве: «Народ российский, по великому пространству обитающий, невзирая на дальнее расстояние, говорит повсюду вразумительным друг другу языком в городах и в селах. Напротив того, в некоторых других государствах, например, в Германии, баварский крестьянин мало разумеет макленбургского или бранденбургский швабского, хотя все того ж немецкого народа». И во времени: «… видим, что российский язык от владения Владимирова до нынешнего веку, больше семисот лет, не столько отменился, чтобы старого разуметь не можно было: не так, как многие народы, не учась, не разумеют языка, которым предки их за четыреста лет писали, ради великой его перемены, случившейся через то время».

Да, что там народы, мы же с вами лично, интимно знаем эту разницу между мышлением молитвенным и житейским – насколько меняется масштабность мировосприятия у самого простого, самого обыденного человека, умно произносящего, казалось бы, для лингвистов близко смысловые: «господин» и «Господь». Об этом молитвенном опыте и просветитель Японии равноапостольный Николай Касаткин: «Я полагаю, что не перевод Евангелия и богослужения должен спускаться до уровня народной массы, а, наоборот, верующие должны возвышаться до понимания евангельских и богослужебных текстов».

– Ваша первая книга называется начальными строками церковнославянской азбуки «Аз буки ведал…». Вспоминается история ее появления. Долгое время вы работали как иконописец, но вот в новогоднюю ночь начинающегося ХХI тысячелетия в Могочинском Свято-Никольском монастыре сгорел храм, который вы сначала строили, а потом пять лет расписывали. Страшная катастрофа! Пару лет после этого вы не могли взять в руки кисточку… И обратились уже к литературному творчеству, стали работать над первым романом. А как сейчас – пишите ли иконы или картины?

– Всё меньше и меньше. Оглянусь, самому не верится: каждый месяц по большому полотну, плюс выезды на росписи, плюс иконы под заказ. Но всё правильно. Последние двадцать лет литература всё жёстче выбирает все психические силы, опустошает сердце. Она очень ревнива. И потому с тревогой смотрю на священников, увлекаемых написанием толстых книг. Ладно – стишки и статьи, ладно рассказики. Но драмы, повести и романы… Психология героев, философия сюжетов, полифония идей... Из-за чар эпики приходы сиротеют без должной заботы пастыря, служба охладевает до небрежения… Творчество, как высшая страсть, сильнее человека, оно подчиняет тиранично, так что ты, войдя в профессию, став мастером, уже не мыслишь, не воспринимаешь и не формируешь мир иначе, чем речевыми оборотами, связками аккордов, красочными пятнами. Потому мне вновь близка реставрация, ибо в ней больше технических, чисто головных задач, чувственному накоплению сил не мешающих.

– В одном из интервью вы говорите, что оцениваете мастеровитость – «конечно, без языка писателя не существует, но одним из главнейших критериев лидерства является действенная нравственность». Сложно ли в наше время быть нравственным человеком? Есть ли искушения нового типа, не ведомые человеку, скажем, девятнадцатого века.

– Сложно запредельно. Стояние в нравственности всегда было подвижничеством, подвигом. Но никогда, пожалуй, человек, как сегодня, не вставал против зла в таком трагедийном одиночестве. Нет «новых» искушений, они из века в век одни и те же: и Джордано Бруно в своём магическом трактате «Великий манипулятор» предлагал власть имущим овладение массовым сознанием через галлюцигенные сексуальные наслаждения, каковые сегодня предлагают посредством цифровой виртуальности. Но, повторюсь, сегодня человек в нравственном подвижничестве одинок – либерализмом разрушена, а теперь даже запрещена, законом преследуема общественная мораль, материализмом замыто, замутнённо, оболгано понятие страха Божия. Всё противление апостасийной безнравственности теперь строится на человечьей совести, но, сколько на ней можно продержаться? Рано или поздно… «…поклонились зверю, говоря: кто подобен зверю сему? и кто может сразиться с ним?..». Я про невоцерколённых говорю, про неправославных. У нас своих проблем всегда с избытком, но против нагрянувшего апокалиптического Вавилона страх Божий навсегда есть «необоримая истина и крепкое заступление». А нынешний обезверенный человек даже не понимает, чем совесть отлична от морали, тем более от того, что такое «начало премудрости страх Господень». Ведь для него, современного человека, страх праведного Иова и бесстрашие проклятого Каина где-то вне повседневных потребности, вне перечня забот для выживания. Только что оно, зачем оно – выживание без жизни? Жизни в нашем с Вами кондово ортодоксальном понимании. Как меня в своё время поразили Амвросия Медиоланского: «Если кто боится Бога, тот уклоняется от заблуждений и направляет стези свои на путь добродетели. Если же кто не боится Бога, то не может отказаться от греха». Слышите, какое горе? – «Не может отказаться…».

– У вас есть романтическая повесть «Ангел Ангелина». Какую линию русской литературы продолжает это произведение? Есть ли существенные отличия русского романтизма от немецкого? И что вообще такое за явление – «русская романтическая повесть».

– Да, как-то в самом конце ХХ века собрались в редакции «Сибирских огней» несколько молодых сочинителей и клятвенно пообещали друг другу написать по небольшой повести или же по большому рассказу, ну, скажем … о странных случаях в своей жизни. Так получилось, что написал тогда только я. Но, не это важно. Важно: почему мы тогда говорили о возрождении в постсоветской литературе именно нашей русской романтики. Спросив, что это за «явление»? Вы затронули серьёзнейшую проблему определения возраста собственно русской литературы, времени выделения её из общемировой для исполнения промысла о себе. Ох, как бы меня сейчас разнёс Палиевский! Но я убеждён в этом промысле, убеждён в особых её, русской литературы, задачах и особых возможностях. Другим недоступных.

О природе романтизма. Понятно, что ответ не исчерпывается самой по себе мистичностью произведений Гёте, Шиллера, Шамиссо и Гофмана, перерождённой научно-техническим мировоззрением в фантастику. Ведь куда больший мистицизм был, есть и пребудет в культуре Индии или Латинской Америки. Но что нам до него? Вы точно указали на главную русскую проблему эпохи антитеизмового глобализма – задачу восстановления традиции романтики Жуковского, Пушкина, Марлинского, Гоголя. И в чём проблема? Да в том, что восстановление прерванной некогда культурной традиции возможно только на основе непрерываемости культа, то есть, в нашем случае – на возвращении писателя в традиционное православное мышление. И всё на поверхности: если мистицизм Гёте и Гофмана принципиально антихристианский, масонский, то о православных душевных переживаниях Пушкина и Гоголя сложился целый континент исследований. Потому, как только вернётся, войдёт в свою полноту русская романтическая повесть, так и исчезнут дымом, истают воском от лица огня, отойдут в невостребованность мутящие и калечащие детское и юношеское сознание антирелигиозная фантастика, масонские фентези, сатанинский хоррор.

– И ещё про особенности русской литературы. Вы говорили: «Лиризм – уникальное свойство русской культуры. Это не сентиментальность германцев, не сплин англичан, не испанская романтика. Русская лиричность непереводима ни на какой язык, не воспринимаема полноценно ни в какой иной цивилизации и культуре. Она непередаваемо тонка, она только наше и только для нас. Лиричность выше смысла, выше тона, она – наша русская душевность». Можно ли сказать, что в таком случае, лиризм проявляется в интонации?

– Лиризм не есть чисто материальный феномен культуры, природа лиризма более тонка, эфирна, она на пограничье с иным, невидимым миром. В ощущениях лиризм есть тихий восторг присутствия благодати – потому русский лиризм не печален и, тем более, не тосклив, как сентиментальность и сплин. Но всё же лиризм явление мира этого, и мы улавливаем его через обнажённость души: это над-интеллектуальное и над-чувственное, и, как не обидно для самомнения писателей, внеречевое, прямое соприкосновение, соитие душевной «ангельской» природы в человеках. Вот литургийная соборность Церкви: когда она случается, действительно случается, когда все молящиеся в храме с «единым сердцем», то именно ощущаемый на антифонах, на «Воскресение Христово видевше» и «Царице моя Преблагая» пронизывающий в этот миг всех лиризм сигнализирует, что – да! – души сошлись, соприкоснулись и неслиянно соединились общей благодатной любовью. Лиризм – свойство, определяющее любовь-агапэ, любовь высшего, духовного плана, поэтому русский лиризм антиэротичен. Здесь принципиальная несхожесть с испанской или итальянской душещипательной романтикой: рома – рым. Поэтому природа лиризма не объяснима, не переводима за пределы Православия, и называться русским писатель-художник-композитор может лишь тогда, когда он умеет – ему дано! – описать лирическую сцену, выразить лирическое состояние героя.

Дьявол – обезьяна Бога. За пределами Православия наша соборность пародируется, карикатурится в дионисийских оргиях-карнавалах. Где «жизнь наизнанку, мир наоборот». Помните карикатурную «смеховую культуру» Бахтина, столь натужно и, слава Богу, столь же безуспешно до сих пор искомую его последователями в России? И какая же это для нас, сопричастных лирике, «культура»? Назовите честно: глумливость и кощунство, вызывающие у христианина брезгливость. Это как после пережитой в Светлановском зале Шестой симфонии Чайковского поехать прыгать-дрыгаться в ночной клуб под «техно».

– Кто сегодня для вас герой нашего времени?

– Иеромонах.

– Чего не хватает современной литературе?

– Мужественности. Саможертвенной, самоотверженной, неколебимой и не торгуемой устремлённости к своей вечной цели – художественной материализации вечного идеала, описания личности, в которой истина-добро-красота нераздельны. В которой сила правды есть сила добра, и сила правды есть сила красоты. А красота есть добро. Современная русская литература критично общемировая. Оглянитесь: материализм не состоялся, некогда задорно воевавшие друг с другом научные теории появления и существования вселенной дружно впали в общий пессимизм. И впереди у них разрастающиеся мрачные парадоксы, пожирающие останки аксиом. Отсюда и прикладные тупики в экономике, политике, культуре. Сегодня воля глобальной цивилизации лишь в выборе способа эвтаназии, все торговавшие и царствовавшие с вавилонской блудницей согласны лечь перед зверем. Где ныне концентрируются вся промышленность, все деньги и средства производства, где множатся трудовые резервы нового богоборчества? Нет, уже давно не в Америке, уже в Азиатско-Тихоокеанском регионе. И этим объясняется, что большинство нерелигиозного населения Земли проживает сегодня там.

Немужественность – тоска вавилонская. Но то пусть они там ноют или карнавалят, они, а причём мы? Нам-то какое уныние? Это они обречённо, согласно ждут антихриста, а нам, православным, предписано встречать Второе пришествие. «Аще Бог с нами, никто же на ны».

Современной молодой литературе не хватает православной, христовой мужественности. И как частное составляющая нехватки мужественности в молодых: просто катастрофическое оскудение в новых произведениях аналитики. Сплошная, повальная рефлексия.

– У вас прозвучало интересное словосочетания: «связки аккордов». Музыка, получается, связана с литературой. А как именно? И есть ли у вас любимые композиторы?

– Мы уже говорили о лиризме. Значит, и о Римском-Корсакове, Бородине, Чайковском, Мусоргском, о Рахманинове, Свиридове. Аскольде Мурове, Вячеславе Овчинникове. Знаете, почему их произведения не могут полноценно воспроизводить западные дирижёры? В мажорной части всё хорошо, всё как у нас, но как только начинается лирика – оркестр просто играет медленнее и тише, а вот создание атмосферы, эфирной атмосферы, которую слышали внутренне Голованов, Мравинский, Светланов, им не дано.

С каким же наслаждением перечисляю фамилии наших гениев. Наших эпиков.

Ведь боле всего меня в литературе интересует композиция. Я роман могу назвать романом только тогда, когда некое новое эпическое произведение строится в ритуальной последовательности исполнения мифа, когда в нём минимум четыре темы – одна-две основные и две-три-четыре спутниковые. Это удивительно близко структуре симфонии, сложившейся в девятнадцатом веке! Правда, просто поразительно следить, как в построении композиции симфонии, как в композиции роман, работают совершенно те же принципы введения, развития и взаимовлияния доминантных и подголосочных тем, последовательности смен мелодических сцен.

Очевидно, что литература и музыка – лишь разные формы, разные спектральные участки единой речи, единого мышления, проявляемого разными способами звукоизвлечения и звуковоспроизведения. Есть теория, что музыка – это древнейшая, забытая после Потопа, форма речи. Предчеловеческая. И чистой музыкой до сих пор общаются только травы и деревья, а из животных, может быть, киты. Даже птицы попоют, попоют, да и сбиваются на сигналы, на полуслова. Насколько эта теория имеет право на жизнь? А вот как-то не нашёл для себя доказательного толкования, что такое библейская «губа», на которой говорили до «языка». И Авдеенко в своей версии не убедил.

Действительно, почему, даже когда уже сорок лет «цивилизованный мир» переведён с мелодического фона на ритмический – вся поп-музыка на электронных четвертных тамтамах, а национальные мелодии, романс, классическая музыка загнаны в эстетские резервации, мы так упорно и природно естественно интонируем свою речь? Или почему вот лично я совершенно реально, совершенно полноценно – логично (!) по эмоциям (!) переживаю 2-й фортепьянный концерт Рахманинова, точно так же, как переживаю, например, «Пиковую даму» Пушкина?

Эпики эпиками, но ведь сколько у нас и поразительных мастеров малой формы – композиторов-песенников. «На сопках Манчжурии», «Вечером в садочке», «Соловьи, соловьи не тревожьте солдат…»… «Оренбургский платок»… «Есть только миг…»… Здесь, в песенном союзе мелодии и текста, спектральные участки речи складываются в синергийном взрыве. А если авторская мелодия лишь интерпретация мелодии древне национальной, занимающей своё место в генетической памяти!..

А позвольте, чуть-чуть «поякаю»: в поэме «Ермак» я поставил перед собой задачу: в рамках конкретных национальных мелодий совместить словарные ряды из 16 и 21 веков. То есть, монологи героев поэмы – Давлет Гирая, Ивана Кольца, Строгонова, Карачи, Кучума, Югры – написаны на конкретные турецкие, северорусские, казахские, монгольские и хантыйские национальные мелодии, и они все поются. Так как многовековые мелодии переживают постоянные изменения в языках, то архаичные слова в поэме не должны были конфликтовать с современными. И, о, радость, получаю подтверждение от учёных лингвистов о том, что мой эксперимент удался. –

А вслушайтесь в монолог Хана Давлет I Герая, воспитанного в Истанбуле, и потому написанный на турецкую народную мелодию:

Батыры Орды слегли вдоль Пахры … Горы мёртвых вовек не убрать.

Кефе не видеть рабов-кафиров, рабынь-христианок Стамбулу не знать.

Над горькой полынью призыв на молитву, звучит одинокий азан.

Не скоро родятся в аулах галибы, что б вновь полонять москвитян.

Орду вёл из Крыма – сто двадцать тысяч… Сто тысяч слегли без могил…

Сто тысяч ногаев, османов и крымцев Кейвану в урок заплатил.

А это побрякивает бубноми металлическими подвесками на девичей парке мансийка Югра, дочь Кантых-Кана Баяра:

Возьми меня в замужество, священное, законное,

И твой чувал не выгорит, кат-дом не обезлюдится.

Под мехом куньим с ласками постель зима не выстудит,

Кынь-Лунком не источатся священные амбарчики,

Медвежьи игры-праздники от нас не отойдут.

Я буду как черёмуха – плодами вся осыпана,

Я запою лягушкою – все травы мне откликнутся…

Ты будешь тилаг-месяцем, твои сыночки – звёздами,

Ты встанешь нулью-радугой, а облаками – доченьки…

Возьми меня в замужество! Невинную – возьми!

Ну и, под дребезжание бычьих струн монгольского марин-хуура, горловой, обертональный монолог Кучума Хана Шейбанида:

Я – ужас

и трепет,

кошмар и тоска

мужей Иртэша и Умара.

На мне и во мне

начертала судьба

заветы Ясы Чингис-хана.

На мне моя гордость

вселенских царей,

во мне моё бремя

священных кровей.

Я ужас торханов

и кара-халык,

я – тот, чьё лишь имя

кусает язык.

От плоти я плоть самого Шейбани,

я струйка монголов священной крови:

я – тот, кто продолжит

походы Ибака.

Сам – сын и родитель

смертельного страха,

Я – ужас и трепет…

Но мало, я – тот,

чей красный бунчук опять соберёт

Орду от Балкан до Байгала.

Ещё тонкость, о которой, похоже, мало знают даже профессиональные писатели: акцент на мелодику в построении алгоритма эпического произведения просто непереоценим при вычерчивании перцептивной ритмической сетки последовательности ритуала и очень помогает логике образных рядов.

И это не замыкается на поэзии – я, когда прописываю свою прозу на шестой-седьмой слой, пою её.

– Вот она! Теория творчества, самая настоящая! А практика? Василий Владимирович, над чем сейчас работаете? Поделитесь, пожалуйста, творческими планами…

– Третий год собираю по ниточке полотно – полновесный роман «Будет Мне сыном». На сегодня рукопись перевалила за пятнадцать авторских листов, так что дело приближается к середине задуманного-запланированного. Пишу, увы, с перерывами, с отвлечениями и на долги общественные, и на меньшие литературные формы – на рефлексию вызовам времени. Вот только что закончил историческую драму «С нами Бог. Сцены начала ХХ века». Это пьеса о Патриархе Тихоне. Точнее, о нравственных, ещё точнее, греховных причинах попущенного России огненного и кровавого очищения. То есть, сознав необходимость быстрой художественной реакции на признаки рецидива погружения нашего общества в тот же самый, что и сто лет назад, демонический революционный блуд, я использовал краткую литературную форму, в которой возможно сконцентрировать многие смыслы – драматургию.

Но, вернёмся к роману. Опять же, заказ времени: всякое художественное произведение родится из – остро до боли, до невозможности уклониться, спрятаться – из увиденного и прочувствованного художником-поэтом нравственного конфликта, который становится темой будущего произведения. Как бы внешне этот конфликт не оформлялся – как социальный, политический, классовый, профессиональный, межпоколенческий, это всегда конфликт нравственный и только нравственный: извечное противостояние добра и зла, видимое ли художником на уровне общественной морали, личной ли его совестливости или же открывающееся, для религиозного сознания, как грех.

Из точки нравственного конфликта расходятся жанровые линейки: по первому ряду – комедию, драму, трагедию определяет величина жертвы, необходимая для разрешения конфликта. И вторая жанровая линия рассказ-повесть-роман: там, где один конфликт, одна тема – будет рассказ, две темы – повесть, четыре и более – роман. То есть, вторая жанровая линия очень субъектна, удача и неудача на ней слишком зависит от личных качеств автора, от его таланта, способности оперировать сразу несколькими темами, то, что называют «врождённым эпическим дыханием».

Полная версия интервью опубликована в журнале «Православная беседа»