Чистосердечное

Чистосердечное
Екатерина Федорчук - лауреат конкурса «Новая библиотека» в номинации «Рукопись» 2019 года

Чистосердечное

Отец Михаил боялся смерти. А смерть сидела напротив, лениво и, кажется, брезгливо просматривала какие-то бумаги, делала пометки химическим карандашом, вовсе даже и не слушала, о чем там бормочет черносотенный поп. В коридоре своей очереди ждал десяток свидетелей, подозреваемых… «Вздор, какая смерть? За что? Нелепость…»

Этот комиссар был из новеньких. Молодой, не старше тридцати, глаза слегка навыкате. Странные глаза – на тебя не смотрят, а словно подглядывают. Черные курчавые волосы, нос с горбинкой. Новый хозяин жизни.

– Ужасно у нас ведется документация, – пожаловалась смерть в лице комиссара и как будто слегка заискивающе улыбнулась обвиняемому. – Все в кучу: и участие в недозволенном собрании, и издание литературы против советской власти, панихида какая-то… Но собрание было полгода назад, я ничего не путаю?

– Нет, в январе мы собирались.

– По поводу?

– Мы обсуждали декрет об отделении Церкви от государства.

Отец Михаил уже не в первый раз сидел в этом кабинете и по опыту знал: чем меньше информации дашь им, тем меньше у них будет против тебя аргументов. Пусть спрашивают и уточняют – это их работа.

– Но до суда это дело не дошло. Почему?

– Ошибки в ведении следствия, – подсказал священник.

– Понятно, следственный комитет напутал. – Молодой комиссар сокрушенно покачал головой и стал похож на сельского учителя четырехклассной школы, который увидел грубейшую ошибку у любимого ученика. – Мы это исправим, – заверил он отца Михаила с таким видом, будто тот должен обрадоваться этой перспективе.

Вы позволите, я закурю? – спросил затем следователь и, не дожидаясь согласия, достал из кармана папиросу, продул ее, прикурил. Но дымить в лицо допрашиваемому, как это делал его предшественник, Гринь, не стал – отошел к окну, слегка прихрамывая, и углубился в свои мысли. – Ваша церковь считает курение грехом? – неожиданно спросил он.

– Да, то есть я ведь уже все рассказал вам. И я не понимаю, в чем меня обвиняют на этот раз.

Отец Михаил видел, что его собеседник далеко не прост. Гринь, от которого всегда несло самогоном, кричал, требовал, угрожая расстрелом, чистосердечного признания. Да так и не смог довести дело до суда.

Этот же, присланный из центра, одетый с иголочки, говорил тихо, вежливо, сыпал парадоксами и кичился начитанностью. Отец Михаил угадывал в его глазах легкое презрение и какой-то незаданный вопрос.

– К обвинению мы перейдем позже, – вздохнул Хацкелеев и вернулся за письменный стол. – Итак, как вы полагаете по совести, может ли православный христианин защитить свою веру с оружием в руках? Это его право или обязанность? Грех или священный долг?

– Я не понимаю, почему вы спрашиваете? Разве это имеет отношение к делу?

– Вы просто ответьте на мой вопрос, – бросил Хацкелеев и опять погрузился в чтение.

– Конечно, защищать веру – это долг каждого христианина, но только мирным путем. Без оружия.

– А если я, скажем, войду в ваш храм… Серафимовский, да? Это возле базара, да? Ну, так вот, я войду в ваш храм и начну стрелять по иконам?

– Вас остановит охрана.

– Значит, ваша охрана инструктирована напасть на представителя советской власти с оружием в руках?

– Это какая-то странная гипотетическая ситуация. Я предпочитаю вернуться на почву реальных фактов.

– Давайте к фактам. Из кого состоит ваша охрана? Назовите их имена!

– У нас очередность.

– У вас есть оружие?

– Нет, конечно.

– У вас при обыске обнаружили винтовку. Как она к вам попала?

– Не помню, право… Она валялась на чердаке среди прочего хлама – у меня все не доходили руки разобрать. Может быть, от прежних жильцов осталась. Да и, вы понимаете, по канонам священник не может брать в руки оружие, иначе он извергается из сана.

– Простите?

– Ну, то есть перестает быть священником, теряет право совершать таинства…

– Но не обязательно же самому брать в руки оружие, – начал философствовать Хацкеле-ев, – иногда и словом можно убить вернее, чем наганом. Я вот, знаете, скверный стрелок. Но я сражался на Дону против белоказаков.

– Словом?

– В том числе. Вел разъяснительную работу среди сельской бедноты. А потом эти люди брали в руки винтовки и убивали врагов.

– В чем все-таки меня обвиняют?

– Сейчас… – Хацкелеев снова с головой погрузился в бумажный кавардак письменного стола, ничего не нашел и комично развел руками. – Следственный комитет завален жалобами. Работаем в две смены, рук не хватает. К концу рабочего дня у меня просто голова раскалывается. А, так вот же она, под стол упала… Так… «Гражданин Михаил Платанов обвиняется в контрреволюционной пропаганде». Товарищ Хазев составлял протокол задержания. Не густо. Так в чем заключалась пропаганда, святой отец?

– Не имею ни малейшего представления, о чем вы говорите.

Отец Михаил видел, что рассеянность комиссара наиграна и что тот хочет хитростью заставить его свидетельствовать против самого себя.

– Хорошо, – пожал плечами Хацкелеев, – я буду конкретен. Двадцать четвертого июля вы произнесли речь перед прихожанами, упомянув в ней о том, что советская власть убила Николая Романова.

– Ах вот вы о чем… Да, действительно, я прочел в вашей большевистской газете о расстреле Николая Романова. Это известие меня потрясло своей бессмысленной жестокостью.

– Вы считаете, что в этом действии не было смысла? – быстро перебил его Хацкелеев.

– Нет, определенный смысл, конечно, был – Николай Романов мог быть опасен для Советов как символ.

– То есть вы признаете целесообразность казни Романова?

– Ничего я не признаю.

Отец Михаил начал уставать от этого липкого любопытного взгляда и от какой-то странной нечеловеческой логики следователя. «Не люди – бесы», – вдруг подумал он и тряхнул головой, чтобы отогнать недостойные мысли. Нет, вовсе не бес, а человек сидел сейчас перед ним. Человек, сотворенный по образу и подобию Божию, любимое Его создание, ничуть не менее достойное спасения, чем все остальные.

– Вы сказали, что Николай опасен, – добросовестно напомнил ему Хацкелеев.

– Я попытался воспроизвести вашу логику, возможно, неудачно. Сам я ничего такого не думаю.

– Вы осудили власть Советов за это?

– Я ничего не сказал о власти Советов, – твердо, как только мог, ответил отец Михаил и понял, что сказал неправду. Не совсем правду.

К восстанию он не призывал, но разве он его не хотел? Если бы случилось это самое восстание, разве он не был бы этому рад? От лукавых и двоедушных мыслей отцу Михаилу стало нехорошо, и он заговорил быстро и сбивчиво:

– Я монархист, я считаю, что лучший строй для России – это монархия, но раз царя больше нет, раз он отрекся… Значит, я как христианин буду подчиняться той власти, которая придет ему на смену.

– Не очень-то вы нам подчиняетесь, – заметил Хацкелеев.

– Назовите закон, который я нарушил, и я с радостью понесу наказание!

– Агитация против власти – вам этого мало?

– Не было никакой агитации…

– Смотрите, какая штука получается, – заметил следователь неуверенно, как бы советуясь с обвиняемым, – поправьте меня, если я не прав. Высшей ценностью для христианина является… Вера, так?

– Так.

– А те, кто посягают на нее, – враги Церкви, так?

– Я не понимаю, что значит «посягают»… Ну, предположим…

– Веру надо же защищать?

– Да.

– Советская власть посягает на веру…

– Да, но…

– Спасибо, достаточно, товарищ. Вы сказали ключевое слово: «да».

– Ничего я не говорил, – заспорил было отец Михаил.

– Вы когда-нибудь сомневались в бытии Божием? – внезапно спросил Хацкелеев.

– Зачем вам?

– Да или нет?

– В бытии – нет, не сомневался, – со вздохом ответил священник.

– А в чем сомневались? – с интересом спросил Хацкелеев. От него, как от опытного юриста, не укрылась легкая заминка отца Михаила.

– Будете склонять меня к атеизму?

– Упаси боже! – серьезно сказал Хацкеле-ев, и имя Божие в его устах прозвучало как издевательство. – Я к тому это, что вы с такой готовностью декларируете лояльность нашей власти, нисколько не сомневаясь как будто в ее законности… А я вот, большевик и коммунист… Сомневаюсь. Считаю, что сомнение есть неотъемлемое право мыслящего существа.

– Вы, стало быть, сомневаетесь в законности того дела, которому служите? – удивился отец Михаил.

– Был у меня такой случай, – ответил Хацкелеев невпопад. – Я только вернулся с фронта. Был ранен, воевать больше не мог, ну, да это не важно… Первое мое дело здесь – выездная сессия трибунала. Знаете, что это такое?

– Простите за прямоту – грабеж?

– Именно! – обрадовался Хацкелеев. – Я там для проформы был. Не при делах. Местные богатеи запрятали зерно. Ну, что вы усмехаетесь? Они его на самом деле спрятали от народа. И вот один комиссар ретивый велел ударить в колокол, чтобы собрать народ на сходку. А у попа дочка была – небесное создание тринадцати лет. Привыкла, видать, командовать паствой. Она и говорит, мол, дать приказ бить в колокол может только поп.

– Настоятель.

– Как?

– Ну, главный поп в церкви. Начальник церкви, по-вашему.

– Как вы в Серафимовском?

– Да.

– Ну, так вот, девочка сурово так одернула нашего товарища из ЧК. И он мне: «Давай, оформляй как к/р».

– Простите?

– Контрреволюционная пропаганда.

– Да как же можно судить ребенка? Это же…

– Незаконно?

– Я хотел сказать, что это бесчеловечно.

– Да, – кивнул Хацкелеев, – даже более, чем вы думаете. Рассказать, что сделали в ЧК с этой девочкой?

– Не надо!

– Будь я ее отцом, – продолжал рассуждать Хацкелеев, не обращая внимания на слова отца Михаила, – я бы поднял восстание. А вы?

– Что – я?

– Ну, если бы я ворвался в ваш дом, забрал вашу дочь, надругался над ней, неужели бы вы и тогда продолжали говорить, что, мол, власть от Бога?

– При чем тут вы и власть?

– Я представитель.

– Вы представитель власти, пока действуете в рамках закона. А когда вы выходите за эти рамки, вы просто бандит с большой дороги.

– Отлично сказано! – снова обрадовался Роман Давидович. – Значит, вы считаете, что советская власть – это бандиты с большой дороги? Я вас правильно понял?

– Нет, вы поняли меня неправильно…

– Хорошо, прочитайте и распишитесь, – холодно произнес Хацкелеев, протягивая отцу Михаилу протокол допроса.

– Мне очень жаль, – сказал тот.

– Чего же?

– Вы ведь не хотели, чтобы ту девочку постигла такая страшная судьба, и вам, наверное, совестно?

– Совесть – буржуазный предрассудок, – усмехнулся Хацкелеев.

– Вот возьмите, я подписал.

– У меня столько этих дел, – вдруг сказал следователь, как бы отвечая на свои собственные мысли, – если бы я вникал во все…

– Как же можно вершить судьбы людей, не вникая?

– А вы, когда принимаете исповедь, вникаете, да? Расспрашиваете, наверное, нутро пытаетесь человеку вывернуть?

– Вовсе нет, с чего вы взяли?

– Так и моя работа в чем-то сродни вашей. Сижу тут и слушаю: пьянство, взятки, пьянство, взятки, любовник сожительницу укокошил, вся душа, как на ладони. А на душе, кроме смрада и мерзости, разве есть что-нибудь? – Хацкелеев пригорюнился и стал похож на молодого священника, впервые вышедшего на исповедь.

– Наша вера учит, что мир лежит во зле, но мир не есть зло.

– А наша вера учит, – парировал следователь, – что мир есть продукт экономических отношений. Изменишь среду – изменится и человек.