Мы продолжаем знакомить вас с творчеством лауреатов и номинантов Патриаршей литературной премии имени святых Кирилла и Мефодия. Сегодня мы публикуем отрывок из книги Бориса Спорова «Дети войны».
От автора
Однажды моим соседом по больничной койке оказался седовласый мужчина, примерно одного со мной возраста. При знакомстве сосед представился священником, отцом Сергием. Был он непритязателен в быту и общителен. С добрым юмором, в подробностях батюшка вспоминал свое военное и послевоенное детство. Он даже утверждал, что с особой любовью вспоминает беды и трудности тех горьких, горестных лет, потому что тем самым Господь вразумлял и вел заблудших к вере.
— А иначе до нас, грешных, и не достучишься! — не раз добродушно восклицал он. — Через страдания Господь и ведет нас к вере…
Потребовалось время, чтобы я с горечью задумался о детях войны. До сих пор о нашем малорослом поколении очень мало сказано. А ведь судьба его, может быть, наиболее тяжелая и по-человечески героическая. О голоде в оккупации, о рабском труде в плену мы что-то знаем. А вот многое ли известно о подростках войны в родном отечестве? Обозначена ли судьба поколения? Увы, нет. Об этом помалкивали и помалкиваем: нельзя же омрачать военную победу! А ведь подростки с тринадцати-четырнадцати лет работали на заводах в две смены воистину за дополнительные двести-триста граммов хлеба. Кто помнит, что из подростковой зарплаты, подлинно копеечной, вычитали налоги подоходный, бездетный, взимали за облигации займов? До совершеннолетия дети войны становились взрослыми, нередко инвалидами труда — и в то же время мастерами своего дела на десятилетия вперед. Послевоенная разруха легла и на их плечи. Пройдя через РУ и ФЗО, через ученичество на практике, восстанавливали заводы, строили гидростанции, отправлялись на комсомольские стройки, на «безумную» целину — и даже первыми полетели в космос.
И, конечно же, многие сломались: отравились махоркой и водкой, в детдомах пережили сиротство, прошли через тюремные лагеря, раньше срока уходя в мир иной.
И все-таки во многом прав протоиерей Сергий: те горькие дни — действительно испытание. А из отчаяния Господь выводил нас и вывел к вере. Но вера была запрещена, и в роковые годы ее нередко подменяла нравственность. Нельзя сказать, что вот, мол, все стали высоконравственные — лишь малое стадо. Но взаимовыручка была, друг другу помогали, принимали в семьи сирот, сострадали друг другу и терпели — через все это люди и шли к вере, в конце концов, разумея, как жить.
Первая встреча
Родился я и жил до десяти лет в городе без церквей. Родители и родня — атеисты, жесткие, непримиримые. Казалось, и весь город жил без Бога. Лишь соседка по дому, Моторнова, вдова с тремя сыновьями, была верующей. Но уже дети ее не признавали Бога. Поначалу я водился с младшим из братьев. В их доме и состоялась моя первая «встреча с Богом». Дошкольником, лет пяти-шести, однажды пришел я к приятелю в гости — посмотреть картинки; ни матери, ни братьев в доме не было. В комнатах держался устоявшийся, непроходящий запах — теперь-то я знаю! — запах лампадного масла и ладана… Пасмурная осень. Сумрачно. В углу перед иконами, казалось, ярко горела лампадка. Приятель снимал с этажерки книги, тяжелые, энциклопедические, и мы, устроившись на полу, смотрели картинки — единственное, чем можно было заняться. Никаких игр ни у него, ни у меня не было.
И вот в какой-то момент я поднял взгляд на иконы — и напрягся. Произошло что-то и до сих пор непонятное мне: иконы темные, разглядеть их подробно — никак, но на меня кто-то смотрел. И охватил страх до боли во лбу. Вскоре мне уже трудно было дышать, во рту пересохло. Через всю жизнь не пронести подробные ощущения, но и теперь я чувствую тот неземной страх перед иконами: укор, выговор — зачем я пришел и глазею на них? Бремя необъяснимого, животного страха, бремя стыда — осознание отчужденности и смятения — вот что и до сего дня живет во мне при воспоминании давних событий. Тогда появилось желание поскорее уйти, скрыться с глаз долой, но и уйти почему-то не мог. И я заплакал…
Рябушка
Где-то гибли наши отцы, громыхала вой на, долетая до нас голодным эхом, гарью забивая неокрепшие детские бронхи. А нам казалось, что это пыль и песок, гонимые ветрами. Когда отцветали апрельские подснежники и подсыхали солончаки, тогда ветры поднимали барханный истертый песок и несли его в город. И город, еще не озеленившийся и не облитый дождями, жмурился и теснился в укрытия.
* * *
Ветер с песком шелестел по стенам домов, дребезжаще позвенькивая стеклами; песок поскрипывал на зубах и забивался в уголки рта. Но и в такую погоду мы с двою родной сестрой мужественно отправлялись с ведром по задворкам собирать в шлаке неперегоревший уголь, кости, щепочки — все, что могло гореть под плитой в топке.
Сестре к тому времени исполнилось пять лет, а мне шесть. Однако мы считали себя незаменимыми помощниками — что бы и делали без нас! Матери на работе, дедушка тоже на работе, а бабушка весь день стучит на своей старой швейной ножной машинке, что-то перешивая-перелицовывая, и в то же время готовит на плите «голодный обед».
Мы постояли на низком крылечке, поморщили носы, запрокидывая головы в небо, где за взметанной пылью не было видно голубизны, и наконец отправились на поиски. Все заборы давно были сожжены, и только дом Юшей возвышался, как за крепостной стеной. К этой стене, к куче шлака, мы обычно прежде всего и шли. Но на этот раз только мы повернули за наш дом, как увидали прижавшуюся к завалине рябенькую курицу. Перья ее так и дыбились от ветра.
— Курочка, — как будто пропела за моей спиной сестра. — Рябушка. Заблудилась. — И сестра крадучись пошла к приблудной курице. Но Рябушка и не думала убегать. Стояла, нахохлившись и закрыв глаза, так что можно было подумать, что она спит. Вздергивая острые плечики, сестра дотронулась до пеструшки, но и тогда она не шелохнулась, только коготочки скребнули землю.
— Она, наверно, больная, — сказал я, — ее надо лечить. — В то время я всех пытался лечить.
Сестра осмелела, присела перед курочкой и стала ее гладить.
— Больнушка, больнушка наша бедненькая… А как лечить?
— Я не знаю как. Надо у Юша спросить, у него отец лошадей лечит.
— Не надо Юша. Бабушка все знает. — Рябушка тем временем переступила с лапки на лапку, как будто напоминая, что живая. Но глаза она так и не открывала.
— Давай возьмем ее и понесем к бабушке.
— Ага, курица-то чужая.
— Ну так что — чужая? Она больная, у нее горлышко болит, и она есть не может.
— Как хочешь, — сказал я и взялся за ведро.
Сестра обхватила курицу руками и выпрямилась.
— Одна я не понесу, понесем вместе.
— Что ли, тяжелая?
— Не-а, легонькая, как перышко.
— Ну так и пошли…
И мы понесли больную курицу к бабушке.
Бабушка нажимала ногой на педаль, машинка стучала-шила, а сама швея с опущенными на конец носа очками направляла шов и заунывно пела:
Помню, помню, помню я,
Как меня мать любила.
И не раз, и не два
Она мне говорила:
«Не ходи ты, мой сынок,
Не водись с ворами:
В Сибирь-каторгу сошлют,
Скуют кандалами…»
С курицей в руках мы и предстали на пороге. Бабушка шила в трех шагах. Она повернулась на стуле в нашу сторону, посмотрела поверх очков и спросила:
— Где вы ее взяли?
— Около нашей завалинки…
— Она больная. Как ее лечить?..
— Подойди сюда. — Бабушка запустила скрученные работой цепкие пальцы в пеструшкины перья и сказала: — Она не больная, а с голоду подыхает. Чья это курица?.. Видел вас кто-нибудь?..
Через некоторое время бабушка велела нам с сестрой спуститься в мелкое подполье: подала мне курицу, сестре — зажженную керосиновую лампу. Сама спустилась в подполье с большими ножницами в руках. Сначала мы не понимали, что она решила. И только когда бабушка велела мне:
— Держи ее за лапы, — мы всё поняли.
— Не буду, — пробубнил я в ответ и отстранил курицу.
— Баран упрямый, — проворчала бабушка и, прижав курицу к земле, взялась за ножницы…
Я видел, как трясется в руках сестры керосиновая лампа, как дрожат ее губы, а из глаз текут слезы. Бабушка — маленькая, сгорбленная полувековой работой за швейной машинкой, седая и очень исхудавшая (она, как черепаха из панциря, выглядывала из своей грубой вязаной кофты, которая до войны была ей в обтяжку) — взяла ножницы и еще раз глянула на меня поверх очков:
— В отца уродился — баран…
И щелкнули тяжелые ножницы, но даже кровью не обагрился металл. Курица так и не открыла глаза… И раскачивались тени над нашими головами от тепла, выходящего из стеклянного пузыря на лампе…
Голод взял свое: мы с сестрой умылись и сели ждать уже варившуюся курицу. Мы курицу никогда не ели, только знали, что ее едят. Бабушка поднимала крышку, и мы, как по команде, заглядывали в кастрюлю, где кувыркалось в кипящей воде сучковатое подобие курицы.
Наконец сели к столу, и нам с трудом было отрезано по части курятины. Но даже наши хищные зубки не одолели этого куриного подобия.
— Резина и кости, — хмуро проворчала бабушка, вываливая кости, обтянутые кожей, в кастрюлю…
* * *
А неделю спустя бабушка иглой уколола себе ладонь, пониже среднего пальца. Кололась она постоянно, но на этот раз ранка сначала загноилась, а потом начала нарывать. Бабушка что-то прикладывала к нарыву, завязывала ладонь, как куклу, носила ее на груди, охала и стонала от боли. Кончилось тем, что бабушку отвели в военный госпиталь, где врач разрезал ей ладонь и сделал чистку. Рана начала подживать, но средний палец на руке скрючило, и он уже никогда не разгибался. Мы жалели бабушку и изо всех сил старались помогать ей по хозяйству.
Тогда же я впервые увидел, а потом часто наблюдал из своего закутка, как играет в своей комнате моя сестра. Играла она на полу за шкафом. Игрушек у нас никаких не было, мы сами делали себе игрушки. На этот раз сестра сделала курочку Рябушку. Она взяла старый пестрый платок, перекрутила его, перевертела, завязала концы узлом, так что получились торчащие крылья и хвост, а головы не было. Сестра сажала Рябушку на отведенное ей место и начинала играть, разговаривать с курочкой, дружески и нравоучительно. «Ты моя курочка, ты моя Рябушка, голодненькая, ты есть хочешь, — обычно так начинала она, — вот я тебе хлебушка покрошу, а ты поклюй. — При этом сестра клала перед Рябушкой несколько щепоток хлеба и пока уговаривала ее поесть сама и съедала эти крохи. — Вот и поклевала, теперь ты сытая, моя Рябушка…»
Во время игры сестра все что-то делала: перекладывала свои тряпочки, переставляла коробочки — и говорила, говорила, меняя голос и тон. «А после еды почисти клювик… Ах, да у тебя головка не выросла! Тебе не больно было, правда не больно… и кровушки не было, правда не больно?.. А теперь, Рябушка, снеси яичко — не золотое, а простое. — И сестра начинала вынимать из коробочки белые круглые камешки, которые я ей и принес (на речке любые камешки можно было выбрать). — Вот, моя умница, сколько яичек снесла! А теперь садись на них и грей. И будут у нас цыплятки, пять штук. — Но цыплятки не получались, и сестра успокаивала: — Ничего, ничего, завтра погреешь лучше, и будут у нас маленькие желтые цыплятки. И будешь ты их водить, и станут они зернышки клевать и подрастать…»
Худенькая, глазастенькая, сестра много болела и вечно зябла. Даже летом в комнате она надевала широкую душегрейку, сшитую бабушкой, и тоже, как черепашка, высовывалась из нее. Склонит голову набок и тоненько запоет:
Баю, баю, курочка.
Баю, баю, Рябушка…
Выдумки случались самые неожиданные. Не раз сестра начинала учить Рябушку читать и писать, хотя и сама она этого не умела. А однажды они пошли гулять по городу, и сестра спасала Рябушку от машин и собак, переносила на руках через дорогу. И все прохожие спрашивали: чья это такая хорошая курочка? И сестра отвечала, что курочку ветром принесло, потому что была она голодненькая и глазки не открывала. А теперь стала красивая и умная, зовут ее — Рябушка…
Наблюдая со стороны, я тоже мысленно входил в эту игру, хотя и посмеивался над сестриными приговорками. Однажды, когда она ушла из комнаты, я решил восстановить справедливость: вытянул один из углов платка, завязал конец узлом — получилась куриная голова. И сестра ничуть не удивилась. Она даже сказала: «Вот у тебя головка и выросла, — и погладила Рябушку. — Скоро у тебя и цыплятки будут…»
Не знаю, чем завершились бы эти игры, но осенью, когда я уже учился в первом классе, сестра простудилась и тяжело заболела менингитом. И до конца Рябушка оставалась рядом с ней. И когда сестрица приходила в сознание, то гладила Рябушку и улыбалась.
* * *
Я никогда не играл в курочку. Иногда мне тоже хотелось поиграть, но я боялся умереть. Мне вовсе не хотелось умирать, и я старался забыть эту историю, но забыть — вот уже до старости! — так и не смог. И все чаще думаю, а какая радость сопровождала бы всю жизнь, если бы настоящая Рябушка осталась живой!