Материнские рассказы

Материнские рассказы

Звезда полей, звезда над отчим домом.

И матери моей печальная рука…


ВОЛОГОДСКАЯ СТАРУХА

Со старухой в поезде ехала. Да не как-нибудь — в плацкартном вагоне. В общий-то сейчас не больно народ загонишь.

Старуха эта вологодская, я вятская. Земля одинаковая, и жизни сходятся. Я чего вспомню, она поддерживает: эдак, эдак! Чего, говорит, дочери везу, так не поверишь, засмеешь. «А что такое?» И смех и горе, говорит, в гости со своей ложкой еду. Раскрывает чемодан — полный ложек-писанок. Дочь ее просила привезти: нынче, написала, ложки деревянные за редкость считают. Еще заказывала старинную икону, но икону мать не повезла: уж это-то не ложка.

Тут и я в свою сумку полезла. Смеюсь: «Погли-ко, а я-то чего сыну везу — дымковскую вятскую игрушку».

Не дивно ли, игрушки, а не продовольствие везем? Вспомнили, как по три мешка картошки таранили, на муку меняли…

Вот сказала, что со старухой ехала. Только мы и в том сошлись, что не старухи мы, хоть и бабушки. Хоть пословица и есть: старый старится, молодой растет, да на самом деле старый живет, а молодой все жить думает. Старые к месту определились, а молодые мечутся.

Первая внучка родилась, ну, говорю своему мужику: здравствуй, дедушка! Нет, отвечает, мать, не буду дедушкой зваться, пока сама внучка не назовет. Не заждался, году не прошло, заговорила. Я его поддразниваю: бороду отпускай, сказки рассказывай. Так-то бы он много чего порассказывал, много наизусть знает, старая закалка, да внучку увезли. Тут телеграмма от сына: вторая внучка, потом у среднего внук, да так до семи и догнали. Не при нас живут, все наездами. Или мы к ним. Хорошо принимают, не пообидишься, но поживешь, и домой тянет. Дом есть дом.

Сейчас дежурной в гостинице работаю, на командировочных насмотрелась. Номера у нас теплые, телевизор стоит, поломытье каждый день, а редчайший случай, чтоб кто-то домой не торопился…

РАЗБИТОЕ ОКНО

Плохо без постоянного места жительства. Вот взять, к примеру, хоть голубей. В гостинице на чердаке много голубей живет. А по одно время хотели выселить: чердак загрязнили, да и кричат, клиентов беспокоят.

Утром их выгнали, вставили окно. Они весь день летали, беспокоились, а обратно попасть не могут.

И вечером, как им садиться, тоже кричали. Я занялась с приезжими: вечером много прибывает, всех разместила. Раскладушки пришлось ставить: не на улице же людям ночевать.

Ночью вспомнила голубей — молчат. Ну, думаю, нашли другое место.

А утром заведующая входит, спрашивает, чего это на чердаке окно выбито. Камнем, что ли, кто выбил? «Не знаю, не видела». Полезли на чердак, а там голуби.

Окно разбито, и у окна один мертвый лежит. Видно, тот, который стекло пробил.

Так уж мы их больше не выгоняли. А того закопали.

НАШ ДОМ

Старею, конечно. Совсем дырявой голова становится. На работу иду — то очки забуду, то еще что. Это уж, парень, не от нас зависит, кому какое время. Но что интересно: детство помнится, свои старики, — пришло время и их помянуть. Живы были, мы все больше не о них, о себе думали. Уж, видно, не нами заведено, не нами кончится. И нас внуки в свою старость вспомнят.

Первое, что помню, когда еще большой семьей жили. Восемнадцать человек семья была. Стали делиться. Мой отец выбрал место повыше, песок, чтобы двор сухой. Я, говорит, и так на работе с водой барабаюсь (он сплотчиком и плотогоном был, лоцман), так дом пусть будет на суше. Трава на дворе. Дядя Гриша, тятин брат, все завидовал. «Семен, — кричит, — приеду с сохой, перепашу весь двор!» Ну это он в шутку, конечно.

И вот, помню, меня увели на старый двор, а обратно одну отпустили. Я заблудилась.

Стою на мосту через Мелетку и плачу: где наш дом, где наш дом?

Дядя Гриша вывел меня. Все потом дразнил: «Где наш дом, где наш дом…» Совсем я стала взрослой, приехала тятю хоронить, дядя Гриша седой-седой, а не забыл, поддразнил.

Да и я помню: свой дом потеряла, чего уж страшнее?

ЛЕГКАЯ ЖИЗНЬ

Все работы в одно место не соберешь, люди и разъезжаются. И мы выросли, тоже разъехались. Свои дети пошли. Только-только обзавелись кое-чем, оба молодые, только бы жить, — война. Мужа взяли, и вся моя радость в заботу да в работу перешла. Война прокачала — детей надо учить…

Да что я жалуюсь! Дети б хорошо жили, вот мне и радость. И то сказать, что мы хоть и в нелегкости росли, а радость была. Косим, бывало, еще в девчонках, устанем, пЛтом изойдем, да вдруг дождь! Косынку сдернешь, голову запрокинешь — пусть хлещет! Платье на груди распахнешь, и грудь под дождь!

Нет, не жалуюсь. Нашим отцам было трудно — нас вырастили, нам было полегче — детей выучили, внучатам еще легче. Думали ли раньше, чтоб пять-десять километров ехать. Все пешком. Сейчас пятьсот метров кажется много. Хитрей народ, умней. Полощешь раньше — руки леденеют, до утра ломит, а сейчас в хирургических перчатках придумали, не так руки зябнут. Да и полоскать сами перестают, машины стиральные покупают.

Кругом машины. Чего только техника ни вытворяет! Вот намечут скирды соломы, с них слезать — две березки связывают. А зимой подходит трактор и цепляет целый омет. Один трактор не берет, другой подходит. Нет — третий. И все равно стащат с места и припрут на ферму.

Эх, не дожил до этого отец мой. Он бы порадовался технике. Он на сеялки не мог насмотреться: всю жизнь из лукошка сеял. Неделю до электричества не дожил. Уж все село проводами опутали.

Стиральной машине мама бы подивилась. По три корыта белья в субботу настирывала. Со своей семьей и я ничуть не меньше. Поясницу так наломаешь, что всю ночь стонешь, да негромко, чтоб детей не разбудить. А утром рано вставать печь топить, корову доить, завтрак варить. Но не встань-ко сразу, так и совсем не поднимешься. Потихоньку разломаешься.

Но что я заметила в прачечной, это то, что руками лучше, не в пример машине, простирываешь. Сейчас и рада бы постирать, да не на кого.

Разъехались, разлетелись мои деточки. Не обижаюсь, живите. Бог здоровья даст да войны не будет, и я поживу.

КУПЕЛЬ

Я детей крестила. Сказать — не поверят: враз троих. Как вышло: война, муж в армии, дети маленькие. Его-то мать и моя вместе собрались, заставляют. Как не согласиться: если, говорят, окрестишь, мужа Бог побережет, живой вернется.

Старший уже большеньким был. Привезли. Поп обахался. Сорок лет, говорит, служу, первый раз у одной матери троих враз крещу.

Старшего в купель не окунали, а так, лицо и голову помочили, а меньших окунали. Потом их понесли кругом купели, а он сам шел. И тут стыда голове, стыда голове! Давал батюшка причастие. Старший первый принял и просит: «Дайте еще, дедушка!» Так голову с меня и снял. Но батюшка ничего, засмеялся, дал. Сладкого-то мало дети видели. Потом старший ходил, выхвалялся: «Маленьких крестили, а я сам крестился!»

СУП С КРАПИВОЙ

В прошлом году ездила, церкви той уже нет. А встретила, кого не хотела, как бес подсунул! Излестьева. Бухгалтером всю войну. Американские подарки приходили — он делил. Уж разве чего самое такое сунет многодетным, остальное все себе да знакомым.

Диву даюсь, как я войну пережила с такой-то кучей детей. Всяко исхитрялась. Корова — главное дело, и люди помогали. Как не вспомнить Лиду Новоселову и Андрея Карнаухова. Она в хлебном магазине работала.

Когда по карточкам давали, то, бывало, заказывает — приходи: вдруг останется. Вот я выстригу свои, суну детям по куску, обратно бегу. Стану в сторонке, жду. Она, если надежда есть, мигнет — мол, жди.

А если уж нет, тоже даст понять. И, бывало, приносила.

А Андрей Карнаухов — вдовец. Жалел ребятишек. Нет-нет да и принесет хлебушка. Говорил, мол, из деревни посылают, а потом узнала, на себе экономил. Я даже как-то мешочек насушила. Нет хлеба — тарелочку сухарей из чулана несу.

Дети приедут, сухари вспоминают. Забавно: как конфетку сосали. А уж крапиву и лебеду, наверное, забыли.

Сейчас по радио и в газетах рекомендуют — суп щавельный, с кисленкой по-нашему. И с крапивой. Исследовали, что много витаминов. Слушаю и радуюсь, что дети много зелени ели. Тогда-то горе — детей травой кормлю, молоком забеливаю, слезами солю. Но крепкие все выросли. Сейчас свари мне суп с крапивой — духу не хочу! Наелась.

Варит, наверное, кто-то из интереса. Больше-то зачем? Конечно, зелень лучше, не химия какая-нибудь.

УГОЛОК

После войны карточки отменили. Это, с одной стороны, хорошо, а с другой стороны — по многодетным хлестнуло. В карточках на члена семьи, а тут на покупателя. Приведу ребят — бабы кричат: вот натащила!

А как не тащить — разве только большие есть хотят? Я какая-то несмелая, и обидно, а смолчу. Но одна баба, у нее еще больше моего, все рыжие, так-то на нее поднялись, — она в райком к секретарю. «Ты партийный?» — «Партийный». — «Клади билет, раз порядок не можешь навести».

Он тогда дал указание: семейным давать, сколь детей в магазин придет.

Полегче стало. А то и правда — маленькие растут, им есть надо. Их-то пуще всего жалко.

Но голодными спать не ложила. Всяко разнообразила. Картошку в мундире, то истолку с молоком, то котлеты из картошки, то запеканку из нее же. Едят мои дети!

А в очередь почему-то стеснялись ходить. Ладно, говорю, не стойте, так хоть придите, когда получать. Пойду с младшенькой, закажу старших. Раз запомнила: старший пришел. Бывало, на каждой буханке срежут уголок, а ему большую, целую свешали. Да на меня, да на дочку. Три-то нам хорошо хватило.

КОЛЬЦО

Питание, конечно, от урожаев зависело. За войну земля истощала, не навозили. Лошадей почти нет — в армии, их ведь, как солдат, на войну брали, а от коров какой навоз. И у коров настоящей еды не было. К весне на веревки подвешивали, а то упадет и примерзнет.

На второй год после войны все лето дожди да дожди. Уже по подстылому, в варежках жали. Снопы с поля на санях возили. А те, что в суслонах стояли, топором вырубали, делали разгрузовку, и в молотилку.

Лошадей мало. Им отдыха ни днем, ни ночью. Распрягут, не успеет голову к корму опустить — обратно в хомут.

Быков объезжали. Кольца в ноздри просовывали. Не хочет идти — потянешь за кольцо, станет ему больно — идет. Хомут лошадиный разрезали и сверху надевали. Или рога опиливали.

«ОВОД»

Свет был плохой, коптилка. Потом получше — лампа-семилинейка. Потом и совсем хорошо — десятилинейка со стеклом. А потом уж куда лучше — электро. Так вот, когда сидели с коптилками, готовят дети уроки, стол облепят, коптилку повыше поставят, гляжу, и сердце болит: глаза испортят.

Говорю: давайте я вам вслух почитаю. Они с радостью: давай, мама, давай! И спорят, что будем читать. Мне лишь бы что, мне-то зрение не беречь, уже не судьба была мне учиться, хоть, думаю, детям зрение сберегу.

Вот залезем на печку, на полати, сгрудимся у коптилки, я вслух читаю. И никогда не забыть — читали «Овод», с неделю читали, и дочитали до того места, как его расстреливают. Тут уж я не смогла, реву-заливаюсь. Ребята тоже ревут. Я сглотну, опять читаю, нет, не могу: слезы душат. И все тятя перед глазами — его в гражданскую расстреливали. Тятя лоцманом был, всю Вятку и Каму исходил. Ихний начальник говорит: «Поведешь караван!» Тятя отказался: ветер, куда? «Расстрелять!» Мама всех нас — и больших и грудных — притащила, пошвыряла, отца закрыла. «Всех стреляйте!» Ой да, Господи, не буду вспоминать, опять как бы не зареветь.

СМЕНЮ РАЗГОВОР

ЛаднЛ ли мне платье? Недорого обошлось: штапель. До чего дожила, платье на заказ шила. Могла бы и сама, недолгое дело, но не захотела: досыта нашилась за свою жизнь. Всю семью обшивала, со стороны заказы брала. Невелик, а доход. Из старых брюк мужниных пиджачки и курточки шила, из его же рубах рубашки. Из отцовой гимнастерки, еще с первой германской, кителек выкроила, как новенький. Долго его сыновья с плеч на плечи носили.

Нынче всего полно. Зайдешь в магазин, какой только расцветки нет. На любого. А в двадцатые годы было плохо с материей, мама моя все вспоминала ранешнее время: мол, наедут краснотоварцы, всего навезут. Поглядела бы сейчас.

Хуже других мои дети не ходили. Учителя все удивлялись, и как вы пятерых содержите?

Сейчас хорошо люди одеваются. Летом ребятишки бегают, все обуты. А мои все лето босиком. До десятого класса в телогрейках ходили. А уж вот младшей пальто покупали: все в пальто, ей тоже надо. Нынче дети дороже обходятся.

Шила, много шила. Основное детям, но и в люди для заработка. Ночью, чтоб детей не будить, делаю что потише — распарываю старое или сметываю. Днем стрекочу. А сейчас уж и нитку в иголку не вдеть: не те глаза. Зато все дети зрячие. Все пятеро институты закончили, все пятеро.

СТАРИКИ

У меня машинка «Зингер» была. А стало полегче с деньгами, купили электрическую. Рукой не крути, узоры можно вышивать. Пальто стала подрубать — заело. Не идет. Притащила из чулана старую. Вставила. И что ты скажешь, протаранила! Тогда я ее смазала, вроде как в благодарность. Нет, думаю, парень, рано стариков браковать!

Вот заметь, как старики ходят и как молодые. Хотят дорогу спрямить, на угол срезать. Обходить далеко, неохота. По следам заметно, много раз совались на прямушку. Это молодежь. Все быстрей хотят. Туда-сюда, вкривь-вкось.

А старик рассчитает, свернет с одного места — и пошагал. А те, кто раньше дергались, и устанут больше, и ведь все равно за стариками пойдут.

ПРЯМУШКА

Про прямушку-то сказала да и вспомнила. С лугов через поля ходили. Километров восемь. Раз я с лугов быстрее лошади пришла. В каком это? В сорок седьмом? Точно, точно, в сорок седьмом, — денежная реформа и младшей полгодика было.

Людей мало, мужиков почти нет, муж в командировке. Сенокос. Мне тогда помогли. Уж поздно дометывали. Роса упала, сено отдохнуло, вилы в него не лезут. Да еще — все одно к одному — дождь. Неладное дело, мокрое сено стоговать — сгорит. Хорошо, мешочек соли был, солью пласты пересыпала.

Так и сметали. Поехали. «Садись на телегу», — мне говорят. Нет, отвечаю, не сяду: больно тиха ваша лошадь. Лошадь — одни кости. С войны вернулась.

По лесу с ними шла, боялась одна, а как выехали в поле, на прямушку свернула. Тороплюсь: грудь подперло, не сцеживала целый день. Серд­це болит: грудная дочка дома.

Бегу — вдруг голоса. Ох, испугалась я. Тогда — болтали, наверное, больше, сама не видела, врать не хочу, — боялись дезертиров. Страшно. Присела, слышу — говорят шепотком и косы точат. А, думаю, вы сами больше моего боитесь. Разогнулась и вольно пошла.

Бегу — луна. Неяркая: тучи, но светло, — по ржи иду, рожь желтая, август.

Прибежала, в окне свет. Девочки сидят на столе. Остальные спят, не дождались. Куда старшая голову повернет, туда и грудная.

Постояла я, дыхание перевела. Потом, чтоб не испугать, не стала стучать, а тихо-тихо позвала: «Я зде-есь». Старшая вскочила, открыла. Грудная ревет: стосковалась. Я скорей-скорей, чтобы она остальных не разбудила, не стала сцеживать, груди только обмыла, ей дала.

Уложила ее, да к корове. Мычит, жалуется: вымя тяжелое. Подоила, молока парного дочери налила, остальное в холодную воду поставила.

Уже я и к завтраку все приготовила, и молоко в ведре остыло, только тогда на лошади приехали. Разве б я с ними усидела на телеге? Сердце бы изорвалось.

Боялась я только, что несцеженным напоила. За целый-то день оно, ясно, перегорело. Нет — хоть бы что, не нежные дети у меня.

Не нежные… Иду раз. Одного несу на руках, а другой рядом бежит. И все отстает. Я злюсь, подгоняю. «Нога, мама, болит». Посмотрела — матушки мои — на подошве нарыв, как глаз. Маленького на ножки, этого на руки, в больницу! Ничего, говорит, мама, не неси меня, я тяжелый, сам дойду.

Не нежные. Конечно, когда ребенок падает, — сам бы вперед него сунулся, но всю жизнь рядом не будешь.
Журнал "Подъём"