Церковнославянский язык

Автор: Миронова Татьяна Все новинки

Поп из Керети

Поп из Керети
Фото: Сергей Ломов
Наталья Иртенина - лауреат конкурса «Новая библиотека» в номинации «Рукописи» 2020 года

Рассказ о преподобном Варлааме Керетском, в миру иерее Василии, жившем на Студеном море в XVI веке, и о морском «черве»-древоточце, некогда обитавшем у Святого Носа, а ныне там неведомом

— С Богом, Михайлушко! — прокричал старый дядька Онисим. — Выметываем!

Ревущее море жадно заглотило якорь и потянуло вслед цепь. Десяток пар глаз с мольбой следили, как разматывает ее, грохоча, якорный барабан. Лодью рвануло и затрясло, дядьку Онисима и еще двоих повалило с ног. Натянутая до предела цепь держала поморский коч у плоской скалы, а вокруг бесновалась вода.

— Кажись, держит, — недоверчиво глядел на цепь Михайла. — Зацепилися, слава те Господи!

Лица промысловых мужиков озарились скупой радостью. Дядька Онисим громогласно вознес хвалу Николе Угоднику и преподобным отцам соловецким, Зосиме с Савватием.

— Куда ж это нас вынесло, а, Онисим? — спросил кормщика Васюк Палицын, служилец при наместничьем дворе в Колмогорах. Корабельный вож, приставя ладонь к глазам от ветра и водяной пыли, осматривал окоем. На закатной стороне проглядывала сквозь мглистую морось высокая гряда земли.

— Да будто бы Мурманской берег тут уже пошел. Вишь, скалы-то ровнехонько стоят. А ближе к ним подойти — на полсотни сажен к небу вздынутся…

— Дядько Онисим! Дядько Онисим! — Под ноги им сверзился орущий отрок, залезавший на мачту для гляденья. — Человек в море погибат!

— Ох ти! Где, Федорко? — Кормщик пошел вдоль борта, вглядываясь в дальние накаты волн между безымянной скалой и мурманскими кручами.

— Вон он! — голосил мальчишка, тыча рукой. — Ай нет, опять пропал… Да вон же карбас! Снова показалси! В акиян его утягиват, дядько! Как и мы бедовальщик!..

Поморы взволнованно следили, как в морских бороздах меж валами появляется и исчезает лодчонка, с расстояния казавшаяся игрушкой.

— Впрямь душа живая гибнет, — охал старый кормщик. — Да как же мы ему… Не подойти ведь нам…

Мужики молча размашисто крестились.

— Зовет он вроде? — Васюк напрягал слух, уловив сквозь свист ветра далекий человечий голос. — Или поет?!

Поразившись услышанному, он посмотрел на Онисима и вовсе опешил, увидев, как стал спокоен и опять невозмутим корабельный вож.

— Дядька Онисим, он это? — как будто даже торжественно криком вопросил Михайла.

— Он, ребятушки. Слышьте, псалом поет? Путь себе правит…

— Да кто? — чуть не накинулся на кормщика Васюк, один из всех ничего не понявший.

— Неприкаянный поп. Ну, так у нас его зовут-величают. Имени-то никто не знат. Третий год с Корельского берегу на Мурманский ходит, туда да обратно. Бают, будто море к нему немилостиво… ветром противным всегда бьет, туманом кроет. А иначе глянуть — так и милость ему велика от моря-то. Через сколько бурь да сквозь льды прошел невережён…

— Зачем?! — остолбенел Васюк.

— А кто знат. Умом тронулси с горя. По жене сгубленной затосковал да рассудком-то и съехал. Жену в гроб, а гроб в карбас, и сам туда ж. В море пошел беду бедовать, так доныне и ходит.

— Его же остановить надо! — загорячился Васюк. — Вынуть из моря да на руки кому отдать, женку по-христиански схоронить. Она ж тлеет!.. Пошто соловецкий игумен либо прочие духовные не озаботятся?

— Дак пробовали вынуть, — отчего-то усмехнулся Михайла. — Море не отдает…

***

Он всегда останавливался у островка Гагачья луда. Бросал весла, пересаживался с кормы к бочке, наполнял кружку водой и медленно тянул глоток за глотком. Блуждал взглядом по береговым скалам, по отвесной горе, высившейся ровно против луды и увенчанной на краю большим поморским крестом. Вспоминал самое начало, от которого дорожка покатилась через годы, через горе, через морское чистилище.

Несколько гагок сидели на луде рядком и под сеющим дождем напыженно посматривали на болтающийся в волнах карбас. Пара моржей, возлежавших там же, при виде человека стекли с островного камня в воду и казали оттуда довольные усатые морды. Ветер-противень, неизменный спутник, тоже зацепился за луду, прилег передохнуть.

Он поднялся в рост и поклонился кресту на верхушке горы. Теперь он мог сказать себе, что не жалеет о той беспечной самонадеянности, с какой десяток лет назад поднимался на эту идольскую скалу и раздирал в клочья колдовскую сеть, раскинутую здесь древней бесовской силой. Теперь он знал, что так и должно было быть, и должно ему было принять тот путь, которым он шел последние три года. Иначе не позволил бы ему Господь даже приблизиться к скале, на которой в обличье лопарского идола-сейда обитал злющий бес.

Кто первым из поморских мужиков, ходивших Кольской губой на промысел, от беспутного ветра в своей голове придумал ублажать беса на горе малыми жертвами, поп Василий так и не дознался тогда. Да и вообще узнал обо всем не сразу, лишь через два лета, как был поставлен служить в Благовещенской церкви, окормлять немногочисленный здешний люд — поморов и едва крещеных лопарей. За те два года слишком часто ему пришлось отправлять заупокойное пение по утонувшим в Кольской губе рыбакам. И погибали-то странно, непонятно. Почти всегда — окрест Гагачьей луды, близ сейдовой скалы. Промысловые лодьи и карбасы опрокидывало внезапной волной или затягивало невесть откуда взявшимся водоворотом, било о луду, опрокидывало от сильного удара снизу. Кое-кто из выживших рассказывал о ките-убийце, который всплывал из глуби и толкал своей тушей в днище. Другие говорили о неведомом многолапом морском чудище. Поморами завладел страх. Один за другим кормщики стали перед выходом в море наведываться к лопскому сейду. Оставляли у камня сушеную рыбу, муку, жир или горшок с кашей. Выпрашивали у идола свободный путь в море. И получали просимое.

Попу Василию поведали об этом непотребстве лопари из паствы. Он собрал промысловых мужиков, всю крещеную кольскую лопь, вдохновенно отчитал тех и других за тайное идолослуженье, призвал к покаянию за умственный блуд с бесами. И с иконами, с молебным пением повел всех на карбасах к сейдовой горе. На вершине ее он отслужил водосвятие и возгласил молитвы, повелев демону скрыться в места пустынные и безлюдные. После кропления идола накинули на него веревочные петли и опрокинули наземь. Никто не ожидал, что каменная туша с великим грохотом расколется на куски. А пока лопари и поморы озадаченно взирали на обломки, гора под ногами затряслась и кольский поп услышал одному ему предназначенные слова, сказанные из воздуха шипящим гнусным голосом: «Ты еще поплатишься за это, Васька!»

С тех пор путь в Кольской губе стал чист. Через два года в Колу вернулся с Руси старец Феодорит с намереньем поставить на острову в устье реки монастырь и стал служить кольским попом. Василия отправили на приход в родную Кереть, на Корельский берег. Перед отъездом из Колы он исповедался старцу. Рассказал о бесе, залегавшем морской путь, и о победе над ним. Феодорит долго качал седой головой. «Не следовало тебе, сыне, самому сокрушать эту нечисть. Это дело монашье, а не для приходского попа. Опасаюсь теперь за тебя. Не победил ты его, а лишь отогнал. Он же будет искать, за что ухватить тебя. Помни: если случится что, немедля езжай ко мне или к соловецким отцам. Один ты не выстоишь против этого врага».

Он тогда не поверил старцу, внутренне отмахнулся от предостережений. Слишком легко далось ему попрание бесовской власти. И даже мелькнула срамная мысль, будто Феодорит позавидовал этой легкости победы.

Да и вся жизнь казалась иерею Василию легкой, точно праздничной, вовсе не тяжким крестоношеньем, как иным многим белым попам на Руси. Легко далось решение жить равноангельным образом с женою, сочетавшись с ней духом, но не соединяясь плотью. И поповское служенье на краю света в убогом малолюдном приходе было в радость. И приходским людям в Керети он со своей матушкой полюбился скоро.

А как страшился прежде принять на себя священническую тягость! Оказалось же впору ему нести Господне бремя легкое и иго благое. И был поп Василий из Керети по-земному счастлив. Да это же счастье незаметно отяготило его дух, сотворило душу дебелой, приросшей к земному покою, неумелой на приятие беды. И когда почернело небо над их домом и разразилась буря, дух попа Василия пришел в смятение, исполнился страха, мятежа и гнева. И совершилось непоправимое…

Весла привычно легли в заскорузлые ладони. Потянуло в спину ветром. Тридцать пятый ход вокруг мурманской земли близился к завершению.

* * *

Война нечисти против человеков никогда не кончится, покуда не положит ей предел меч Господень. Вот и Агафья пала жертвой этой войны.

Он долго не замечал — или не хотел замечать, — как менялась она, становясь чужой, незнакомой, совсем другой. За какую слабину ухватил ее враг, подчинив волю и разум, сделав орудием против него? Теперь не узнать. Чуждая сила, поселившаяся в жене, исподволь управляла ею. Агафья сделалась распустехой в доме, но себя начала прибирать излишне усердно — белилась, румянилась, чернила углем брови. Хохотала над его бородой, пропахшей ладаном, а дыры в подряснике зашивать не спешила. Под благословенье шла с неохотой, втягивала голову и жмурилась. Ночами стала приходить к нему со своей постели. Ластилась. Потом пускалась в жалобы. Обиженно бранила его. Однажды, еще спать не ложились, предстала перед ним в бесстыжем виде. Ошалевши, он схватил ее за косу, швырнул на пол и убежал из избы в хлев, там молился всю ночь под меканье козы. Наутро Агафья томно пригрозила, что найдет себе полюбовника. Он нудил ее к исповеди, надеясь, что причастие выгонит из нее внезапную похоть, образумит, смирит, и все станет как прежде. Она, будто назло ему, отказывалась.

В тот день он, пробудившись, не нашел жену в избе. Печь была не топлена, тесто не ставлено. Искать было некогда — пономарь скоро забил в колокол, сзывая на праздничную службу. Отец Василий заспешил в храм. Обедню отслужил исправно, чинно, однако с неспокойным сердцем. Средь жен-прихожанок Агафья так и не показалась. Бабы сразу подметили отсутствие попадьи и, казалось ему, бросали на него жалостливые взоры, от которых его окатывало внезапным стыдом. Чудилось, будто поморские женки все знают, даже то, что ему невдомек, и уж языки удерживать за зубами не станут, располощут на всю Кереть и дальше.

После службы он снимал с себя ризу в алтаре после обедни, когда в храм вернулись бегом два отрока, крича отца Василья. Расходившийся из церкви народ узрел попадью в непотребном виде возле иерейского дома — простоволосую и босоногую, в исподней рубахе. «А дурака-то моего не видали? Скоро ль домой пожалует? Я уж ему подарочек на праздничек сготовила». Однако при виде мужа, выбежавшего на зов из храма, забилась в крике. Ругалась опять на его бороду и подрясник, на епитрахиль, которую не успел снять. «Уйди, постылый! Пропади пропадом, окаянный! Зачем сожрал свой хлеб с вином, теперь от тебя огнем разит!..» Тогда-то ему и стало все ясно. Тогда-то прозрел наконец от своей слепоты — и испугался.

Трое мужиков насели на Агафью, рычащую не своим голосом, и едва могли удержать, пока он бегал за святой водой и кропилом. «Ой, жжется! сгорю!.. Больно мне, проклятый поп!» Вода присмирила ее на время. Он сорвал с шеи епитрахиль и накрепко стянул ею руки Агафьи. Несчастную понесли в церковь. Пропустив в притвор нескольких мужиков с дьяконом, державших ее, он захлопнул двери перед толпой ошеломленных керетчан, ринувшихся было следом, запер на крюк. Не глядя на жену, ушел в алтарь. Там опустился на скамью и застыл в отчаянном смятении. Вспомнил предостереженье Феодорита и строгий наказ — если что, бежать немедля к старцу либо на Соловки. Но как везти Агафью и вот это… то, что сидит в ней, говорит ее устами, бьет ее припадком, так что и троих дюжих мужиков мало. Сколько же дней в пути смотреть на это, мучиться от страха за жену и бессилия помочь ей, терпеть вражий глум над собою. Кто такое выдержит!.. Нет, надо действовать теперь же. Главное, верить, что Господь поможет и все получится.

Он решительно встал, надел запасную епитрахиль из ризницы. В старом, закапанном воском требнике отыскал чин изгнания нечистого духа. Испросил помощи перед иконой Георгия Победоносца, во имя которого была священа церковь. Всадник на коне пронзал змия копьем, словно подавал пример, укрепляя отца Василия в его намереньи. На жертвеннике лежало другое копие — которым он совсем недавно резал и раздроблял священный хлеб для причастия. Он взял его для совершения чина.

Крики и вопли заполняли храм. Он открыл врата и вышел на солею. Агафья извивалась на полу, сбрасывая с себя мужиков, обливавшихся потом. Дьякон дрожащим голосом читал над ней покаянный псалом. «Поставьте ее на ноги!» Волосы свисали ей на лицо, рубаха разодралась. Она смотрела на него с ненавистью.

«Раба Божья Агафья, я обращаюсь к тебе. Слышишь ли меня?»

«Не слышит», — с гримасой злобы выплюнула она.

Затем черты ее стали искажаться — плавились, словно глаза у него заволокло влагой, отливались в нечто иное, нечеловечье. И вместо лица жены, хотя бы изуродованного беснованием, он увидел морду. Бесовское рыло открыло пасть и, язвя его дьявольской усмешкой, проговорило: «Что, Васька, вот и встретились с тобою».

Он не услышал собственного крика ярости и гнева. А когда опомнился, Агафья с вонзенным в горло копием оседала на пол.

И когда он ошеломленно клонился над ее холодеющим телом, над ухом у него раздалось торжествующе-глумливое: «Какой ты теперь поп, Васька? Ты разбойник и душегуб!»…

Отслужив сороковины по жене, он запер храм и отправился на Мурман, в Колу. Там старец Феодорит принял под свою епитрахиль кающегося убийцу, который и сам стал как мертвый. «Грех твой, сыне, страшен, ибо жена есть одно целое с мужем. Ты не ее только смертью поразил, но и себя». Старец опустился на колени рядом. «Положи-ко руки мне на шею… Грех твой на себя принимаю. Вместе отмаливать будем. А ты — бери жену и ступай с ней в море. Пока тело не истлеет…».

* * *

Колмогорская лодья, посланная в море за неприкаянным попом, тихо колыхалась на причале у острова, пережидая вечернюю приливную волну. Служилец, сидевший впритык о борт, потолкал лежащего рядом на дерюге Аброську.

— Слышь, паря. А чего попу этому ветер-то всегда противный и непогодь?

— Знать, надо так, — сонно сказал Аброська и сел. — Дело то Божье. А море — оно душу чистит. Ветрами да непогодью нас скребет, отмыват. Кто в нем тонул хоть един раз, тот знат. Трудами великими Богу работам. — Подкормщик осенил себя крестом. — У нас от Димитрия Солуньского до Николы весеннего все суденки на приколе стоят. А поп тот, слышь-ко, и средь льдов карбас свой ведет. Море-то оно целиком не замерзат — как вздохнет, так лед и ломится. А он, вишь, пути в разводьях находит, когда и солнце над землей лика не кажет. Страх, одно слово, — заключил Аброська и снова повалился на дерюгу.

Васюк Палицын, слушавший их разговор сквозь полудрему, напротив, расхотел спать. Опершись о борт, он смотрел на Терский берег, видневшийся темной полосой. Внезапная греза унесла Васюка далеко, к Корельскому берегу, к Керетскому погосту, где он никогда не бывал. Будто наяву он увидел, как исхудавший, с почерневшим лицом человек в поповской рясе тянет на волокуше гроб, выкопанный из земли. В одиночку, напрягая жилы, переваливает его через борт карбаса. Поодаль стоят толпой мужики и бабы с детьми, в страхе наблюдают безумие своего бывшего попа, ставшего убийцей. Кто из них разбирал — волею или неволею зарезал он бесноватую жену? Какие чувства владели им в тот миг — лютый гнев, боль, сострадание? Они видели только мертвое тело и попа-женоубийцу. И его кажущееся безумие, может быть, сочли страшной карающей справедливостью.

Не глядя на них, он на веслах отошел от берега. Вздел парус и сел к кормилу. Но парус, надувшийся было поветерьем, скоро обвис и потянул совсем другой ветер, холодный, резкий, противный, принесший с собой дождь и мглу, поволокший карбас обратно к берегу. Жестокая догадка озарила лицо попа мрачным светом. Он сдернул парус, ослабил снасти и вывернул из паза мачту. Бросил ее за борт и снова сел в носу карбаса на весла. Отныне зыбкое море будет ему твердью, непогодливое небо — кровом, а карбас… нет, не домом. Гробом, который очень скоро ляжет в свою морскую могилу — и кончатся мучения живого мертвеца.

Но море никак не хотело становиться ему могилой…

Васюка пробрало дрожью. Рассудок не мог вместить нечеловечью муку, которую кольский игумен Феодорит назначил невольному убийце в покаяние — возить с собой мертвое тело убитой жены.

В сотне саженей от острова проплыла огромная льдина, отколовшаяся где-то далеко в океане. На ней темнели туши то ли нерп, то ли морских зайцев. Васюк вспомнил леденящие кровь рассказы поморов, как на оторванных льдинах уносило в океан людей, ходивших вёснами бить тюленя. А зимами на море сущий ад — теснятся во тьме, скрежещут торосы, ледяные горы с громом напирают на берега, так что летом рыбаки находят иногда свои становые избы размолотыми в труху. Как же здесь плавать зимой?!

* * *

К ночи пал мороз. Пар изо рта оседал на бороде, превратив ее в волокнистый лед и приморозив к меховой свитке. Ладони в тонких рукавицах давно не чувствовали весельного дерева, их попросту свело судорогой и разжать без страшного усилия было нельзя.

Потемни озарялись бледно-красными сполохами на севере, алые отсветы ложились по сторонам кровавыми розливами. Весла все трудней пробивали мерзлое месиво, звонкий шорох колышущихся на воде льдинок становился все глуше. Лед вставал, грозя запереть в смертельной ловушке карбас. К утру его могло раздавить в щепы. Но к утру в нем не осталось бы и живого человека. В зимнем море можно выжить только ворочая без продыху весла, согреваясь непосильной работой, никак иначе.

Поп Василий со стоном толкнул карбас веслами в последний, как он думал, раз и ослабил напряжение рук. Замер без движения, низко опустив голову. «Вот и все, Агафья. Кончено… Дадут ли мне увидеть тебя там?..»

Ему помстилось, будто прямо над кормой лодки взыграл сполох, не красный, как те дальние, а молочно-белый. Он медленно поднял голову. Но сил изумляться не было. Закрывая собой гроб, в карбасе стояла Агафья. Светлая, спокойная, родная. «Еще не кончено, Вася. Я помогу тебе».

Она подошла и, перехватив весло, оторвала от деревяшки его застылую длань, уселась рядом. Они стали грести в четыре руки, и спаянный лед с хрустом поддавался их двойному усилию. Карбас снова пошел вперед. «От тебя идет тепло», — все же удивился он. «А как иначе. Я ведь живая, Васенька».

Она пробыла с ним до тех пор, пока карбас не вышел из ледового плена на открытую воду. И сразу ушла, не простясь. Но зачем было прощаться, если теперь он знал — Агафья всегда здесь, с ним…

Зимнее воспоминанье улетело, оставив ощущение тепла и света. Поп Василий огляделся, отыскивая путеводные приметы. Мурманские скалы по правую руку гомонили на тысячу ладов птичьими голосами.

Что-то было необычное. Куда-то подевался привычный свист ветра в ушах. Дали были ясны, прозрачны. И небо — когда он в последний раз видел такое небо? — поливало морские воды лазоревым сиянием и в ответ ловило свое синее отражение. Солнце… Оно просто было. После трех лет скрытного, где-то там, существования.

Он вдохнул полной грудью воздух, донесший от земли теплый запах цветущих тундр. Откуда-то родилось знание и чувствование, что его морское скитанье подходит к концу.

Поп Василий оставил весла и нашарил под скамьей клещи. Один за другим выдернул четыре гвоздя, державшие верх гроба. Подождав и успокоив сердце, отодвинул крышку.

Агафьины мощи уже не издавали мертвый запах. Плоть ссохлась и затвердела на костях, просолившись морской солью. Черты лица можно было узнать. Наклонясь, он поцеловал ее в когда-то белый, а теперь посеревший плат на лбу.

Опустился возле гроба на скамью.

— Вот и прошли мы с тобой наше испытанье, Агафьюшка. Воистину теперь мы с тобой двое в плоть едину стали. Ты во мне — кость моя, ребра мои, остов мой. Я — мышца твоя, сила и воля твоя… — Он задумался. — Знаешь, отчего мне прежде жизнь легка казалась? Душа была как дерево просохшее, гладкое, просмоленное, влагу в себя не берущее. Ни занозы, ни царапины, чтоб воде внутрь проникнуть. Теперь смолу содрало, занозы торчком встали. Разрыхлилась моя древесина, живительной водой набухла, слезами земными пропиталась. А ведь не тяжельше ничуть стала. Обратно тому — кажется, так легка теперь, что вот сейчас встал бы да и по волнам пошел бы, аки посуху… Однако плыть нам с тобой дальше надо. В Кандалакшу, думаю. Там искать старца Феодорита.

И ветер задул попутный, подгоняя карбас в корму.

* * *

Долгий Святоносский мыс, отделявший Мурманское море от Белого, поморы издавна одолевали волоком в самом узком месте. Огибать его кругом смельчаков не сыскивалось. Там, где сходились два моря, человеку делать было нечего, ибо несхожие ветры и течения рождали в том месте встречные и поперечные волны, боровшие друг дружку, а страшные водовороты прибылой воды могли легко проглотить самую большую лодью.

Однако и здешний волок имел дурную славу губителя кораблей.

Васюк Палицын наравне с мужиками и служильцами толкал лодью по волоковым бревнам.

— Жили туто когда-тось лопари, — рассказывал кормщик Мартьян. — Отчего, думашь, Василь Иваныч, Нос-то Святым прозывается? Требище у их было, болваны-от каменны стояли. Святое, значит, для их место. От того и пошло. По-ихнему Сейднярк, Святой Мыс... А я так думаю — испоганили они губу-то. От ихнего колдовства завелся в воде червь грызущий, неусыпающий. Або нигде боле такой твари у нас на море нету, окроме тут.

— Что за червь неусыпающий? — изумился Васюк. — Такой только в преисподней водится, по Писанию.

— А сам увидишь. Тока надо нам губу эту наскоро миновать, чтоб потом в море-то на досточки не развалиться от проклятого червя.

Накатанный за много десятков лет волок упирался в небольшой залив-губу, стиснутый с боков низкими зелеными горками. Лодью с ухающими криками сбросили по наклонному берегу в воду. На поднятой волне закачался груженый длинным сундуком карбас, причаленный поблизости. Его хозяин стоял на берегу и явственно никуда не торопился.

Мартьян с тремя подручными и служильцы взобрались по веревочным сходням на лодью. Васюк отчего-то медлил, рассматривая седобородого помора в ветхих обносках. Просоленное морем лицо старика было расчерчено жесткими складками, спина горбатилась, пригибая его к земле, но плечи были могучие.

— Эй, дедко! — крикнули мужики с лодьи. — Не знашь, что ли? Опасно тут стоять-то. Бери посудину свою и ходу, а не то морски черви тебе в карбас впиявятся, дыры вертеть станут.

— Да я вот и смотрю, — надломленным и скрипучим голосом, как после долгого молчания, отозвался старик. — Нету червя-то. Был да ушел весь.

— Чего мелешь-то, отец? Как так ушел? Эта тварь спокон веку корабли туто сверлила! Ешо наши прадеды заповедывали червя святоносского беречься.

— Сами-ко погляньте. Нету. Чиста вода.

— Куды ж он делси, сверлило окаянное? — не верили карбаснику.

— А Христос его знает. Я молитву-то сотворил, червь и ушел без вести. В море далече, в бездну-окиян. Вредить тут боле не будет, верно говорю.

Мартьян с подкормщиками друг за дружкой бурно ссыпались из лодьи в воду. Согнутыми раскоряками стали бродить по мелководью, отыскивая червя. Вздымали со дна полусгнившие деревяшки, расталкивали сбитый у берега плавень, усердно осматривали.

Васюк тем временем приблизился к старику. Тот в ответ остро и внимательно смотрел на Палицына.

— Куда путь держишь, старче?

— Какой же я тебе старче, служивый? Ты годами-то постарше будешь.

— Как как? — оторопел Васюк.

Как можно было поверить, что этот сгорбленный, седой, с лицом и взглядом древнего патриарха — младше его?

— Да ежели и так… — Васюк отчего-то чувствовал робость. — Жизнь-то тебя будто телегой груженой переехала. Кто ж ты? Подрясник на тебе вроде поповский? Или чернец?

— Был поп, а теперь и сам не знаю кто. Плыву к отцу духовному, он скажет. Ну прощай, служилец. Тебе в свою сторону, мне — в свою.

Столкнув карбас с камней, поп вспрыгнул на борт. Васюк опомниться не успел, как он греб уже в десятке саженей от берега. Подошел Мартьян, озадаченно вертя в руках мокрый и трухлявый брус дерева. Сунул его под нос Палицыну. Подкормщики на мелководье удивленно перекликивались.

— Вишь, дыры-то пусты. Червь изнутря глубоко дерево сверлил, а наружу жгутки хвостовые торчали.

Васюк недоуменно глядел на изъеденный горбыль.

— И чего?

— Чего-чего. — Мартьян бросил деревяшку в море, отряхнул руки. — Правду дедко сказал. Ни хвостов нету, ни личинок в воде. А ране их тут видимо-невидимо было.

— Дядько Мартьян! — на рябой роже Аброськи был написан восторг. — Чего ж выходит-то? Молитовкой выгнало червя сверлильного? — Поднимая тучи брызг, он побежал вслед за карбасом. — Эй, старче! Дедушко! Погодь!.. Как звать-то тебя?..

Лодка была уже далеко — огибала мысок, поворачивая в полуночную сторону, к оконечности Святого Носа.

На растерянных, ошеломленных, радостных или удрученных лицах поморов, служильцев, да и самого Васюка выписывалось слово «чудо», однако никто не осмеливался вымолвить его первым.

— Куды ж это понесло-то его? — охнул Мартьян, опомнясь, когда карбас скрылся из виду.

— А ведь то неприкаянный поп был, Мартьян Трофимыч, — побелев, сказал подкормщик Михей.

Враз загомонили, зашумели, оглушив Васюка поздно пришедшим осознанием. Все сходилось: и гроб в карбасе, который отчего-то приняли за сундук, и поповская одежка, и путь вокруг Святого Носа, которым ходил, отдаваясь на волю Божью или ища верной гибели, один лишь неприкаянный поп. Не было только морской непогоди.

— Как же так, Мартьян? — не понимал Васюк.

— Божье дело, — шумно вздохнул Михей, перекрестясь.

— Знать, прощение ему доспело, — сказал кормщик и тоже торжественно осенился.