Сборнику рассказов Марины Захарчук "На пышных поповских хлебах" присуждено первое место в номинации "Первая авторская книга" Открытого конкурса изданий "Просвещение через книгу" 2015 года
Из «Записок матушки»
Мы продолжаем публикацию глав из воспоминаний матушки Марины Захарчук. Матушка Марина живет в селе Новенькое Ивнянского района Белгородской области, где служит в Михаило-Архангельском храме ее супруг, священник Лука, они воспитывают пятерых детей. А еще матушка сотрудничает с «Белгородскими епархиальными ведомостями» и пишет глубокие и поэтичные рассказы, воспоминания…
Отец Валерий Лапковский, мой первый духовник, не был лишен литературного дара. Свои проповеди он готовил тщательно: писал их на бумаге, потом начитывал на магнитофон, иные печатал на машинке, переплетал и присылал мне. В одной из таких гомилетических миниатюр в рассуждении о том, что приводит молодых людей к служению Богу, меня поразило передаваемое о. Валерием заключение обывателя — мол, нет для семинаристов в Церкви более привлекательного, чем «пышные поповские хлеба».
И вот теперь, когда мой муж стал священником, а я — матушкой, мне и самой предстояло отведать этих хлебов.
В момент назначения мужа на сельский приход я находилась в Питере — уехала из Курска на другой день после его рукоположения в священники: я ведь еще оставалась студенткой, и полагалось иногда учиться. Первый вопрос, который задали мне посвященные в мою тайну сокурсники, буквально сбил меня с ног. Позже я слышала его много раз, и всё никак не могла понять, откуда берутся подобные домыслы. «А правда, что все попы — коммунисты?» — спросили меня друзья. Тогда мне казалось это дикой шуткой. И только много лет спустя, уже после перестройки, когда стали известны неприглядные факты вынужденного сосуществования Церкви и государства, я убедилась в справедливости поговорки: в каждой шутке есть доля правды. А доля эта была в том, что коммунистическое правление стремилось развалить Церковь изнутри. Иногда — получалось. Поступающим в семинарии чинились различные препоны: не выдавали вовремя аттестаты об образовании, тянули с увольнением с работы, часто практиковался повторный призыв в армию на так называемые военные сборы. Практически каждому священнику советского времени пришлось пережить беседу с уполномоченным по делам религий или с представителем КГБ с предложением о сотрудничестве, с обещанием при этом каких-то благ и льгот, либо, напротив, с угрозами в отношении личного и семейного благополучия. Мы знаем о тысячах новомучениках — священниках и мирянах, расстрелянных, умученных, отбывших лагерные сроки за веру в Бога во времена ленинско-сталинского правления. В эпоху Хрущева и Брежнева явно страдали и гибли лишь самые активные борцы за права человека и свободу совести. Прочих притесняли тихо, негласно. Я не верю, чтобы священники, пришедшие в Церковь по настоящей вере в Бога и зову сердца, могли бы легко отречься от своих убеждений: они были готовы к испытаниям. Но ведь были и иуды, вроде публично отрекшегося от сана и от Бога священника Осипова? Были. И я уверена сегодня: это именно те «попы-коммунисты», что внедрились в Церковь по заданию своей партии, чтобы разлагать Церковь изнутри. Но каждый иуда рано или поздно находит свою осину…
Что же касается жёстких притеснений Церкви и, в первую очередь, священства со стороны государства — они были абсолютно открытыми и в большинстве случаев проводились в соответствии с действующим законодательством. Всюду декларировалось право атеистов на атеистическую пропаганду, а верующим разрешалось лишь лично верить в Бога. За проповедь религии вне стен храма священников, да и мирян, наказывали очень жёстко. Даже собрать какие-то деньги или вещи в помощь, скажем, погорельцу прихожане не имели права. Такую гуманитарную помощь можно было осуществить только лично, не от имени Церкви. Не существовало и охраны прав верующих — вернее, не было самих этих прав. Напротив! Кроме неофициальной слежки в храмах и вокруг них в дни больших церковных праздников для выявления фактов посещения храма коммунистами, комсомольцами и просто молодежью, в каждом храме находились официальные книги учетных записей крещений, венчаний, отпеваний. В них заносились паспортные данные крещающихся, венчающихся, погребаемых, а также родителей и восприемников при крещении и венчании. Не менее раза в месяц представители гражданской власти снимали копии с этих записей — и далее следовали санкции по месту работы и учебы.
Для того чтобы начать священническое служение в храме, мало было принять Таинство рукоположения и получить указ о назначении на приход — требовалась еще регистрация у уполномоченного по делам религий. Которую уполномоченный мог и не дать, если священник отказывался от условий сотрудничества. А дав — отобрать в любой момент. Я помню, как в наш храм приезжал с проверкой уполномоченный и наставлял батюшку: «Вы здесь не имеете права ни во что вмешиваться. Вы можете лишь посоветовать церковной двадцатке, каким цветом покрасить стены, но решать всё равно им». И это было сущей правдой! Даже церковные деньги, собранные прихожанами на ремонт храма, потратить можно было лишь с официального разрешения райисполкома.
Выглядело это так. У храма есть расчетный счет в банке, там хранится — ну, скажем, пять тысяч рублей. Подошло время капитального ремонта. Батюшка со старостой храма едут в райисполком с просьбой разрешить им отремонтировать церковь. Представитель государственной власти осматривает храм и определяет сумму для ремонта (умышленно заниженную в несколько раз): «Три тысячи». Значит, с церковного счета разрешат снять только эту сумму. Но сначала предложат перечислить… ну, в тот же «фонд мира» или на иные нужды государства пару тысяч. А нанятая церковью бригада рабочих называет свою сумму: десять тысяч. Где взять недостающие семь? Для этих нужд в каждом храме была так называемая «черная касса» — неучтенные деньги, хранившиеся, как правило, у старосты. Эта касса пополнялась за счет тех треб (в основном, крещений), которые не записывали официально в церковную книгу. Так вынужденно церковнослужители обходили закон. И если о таких нарушениях узнавал уполномоченный — у священника тут же отбирали регистрацию. Из черной же кассы платилась дань уполномоченным, которые, благодаря щедрым подношениям, порой могли закрыть глаза на мелкие нарушения.
Вспоминая церковную жизнь 60-80-х годов, нужно особо сказать и о церковных старостах. Официальным органом управления храмом и приходом были так называемые церковные двадцатки. Для того чтобы храм был открыт и действовал, необходимо было прошение как минимум двадцати людей, которые регистрировались в государственных органах как церковный совет храма. Чаще всего они значились лишь на бумаге, на деле же церковными делами управляли староста и казначей. Священник же был лицом наемным, с ним церковный совет заключал договор: батюшка обязался совершать службы и требы, церковный совет — платить ему жалование. Там, где члены церковного совета — а главное, староста и казначей — были по-настоящему верующими людьми, живущими по Евангельским заповедям, они подчинялись священнику во всех вопросах, и приходская жизнь была спокойной и благолепной. Но часто бывало наоборот: староста воспринимал свою должность как абсолютную монархию, вынуждая священника исполнять букву гражданского закона. Священники на таких приходах часто менялись, не находя со старостой общего языка.
На такой приход попали и мы. Староста и казначей сразу же указали молодому батюшке его место. Когда однажды, после службы в праздничный день, батюшка поинтересовался у старосты, которая была одновременно кассиром, о сумме дохода за службу, она ответила: «Вы сюда, к кассе, даже подходить не имеете права. Вам платят зарплату, а остальное вас не касается». Следующий конфликт произошел после того, как батюшка окрестил ребенка без записи в церковной книге. Такие случаи у каждого священника происходили довольно часто: люди, опасаясь преследований на работе, просили окрестить детей без записи. И, естественно, батюшки исполняли эти просьбы, ведь откажи они — и ребенок останется некрещеным, возможно, навсегда. Когда такие случаи становились известны гражданским властям, священника наказывали большим штрафом, лишением регистрации (запретом совершать служение) и далее — переводом на другой приход. Хотя в том, чтобы в церковной книге было мало записей о крещениях, были заинтересованы сами гражданские власти! Вышестоящее начальство требовало от них, чтобы как результат атеистической пропаганды — количество крещений с каждым годом уменьшалось. Этого, естественно, не происходило, и тогда райисполком обрушивался на священника, по вине которого большинство новорожденных были окрещены. Однако и крестить без записи воспрещалось. Такая вот палка о двух концах. «Ловили» священников просто: во время крещения, которое совершалось обычно после Литургии, появлялись представители гражданской власти и смотрели сегодняшнюю запись крещений. Если количество записей не совпадало с количеством крещаемых детей, следовали разборки. В жизни моего свёкра был такой случай: мать попросила окрестить ребенка тайно, а отец-коммунист написал жалобу на батюшку, который вообще не имел права совершать крещение в отсутствии отца (даже если родители были в разводе). Моего будущего свёкра лишили регистрации, а отец окрещенного им ребенка получил повышение по работе. Нас, слава Богу, эти грозы обходили стороной, хотя крестить без записи приходилось часто, в том числе и детей партийно-хозяйственного руководства. Но чтобы обязательной регистрации требовала сама староста храма — случай, думаю, уникальный! Отбиваясь от нападок старосты и ее помощника казначея, батюшка сказал: «Это были мои хорошие знакомые, они попросили не делать запись в книгу, и всю ответственность я беру на себя. Вот скоро у меня появится свой ребенок…» — «А вот появится, — оборвал батюшку казначей, — так принесете сюда, запишем в книгу, и тогда будете крестить!».
В дальнейшем такие и подобные конфликты происходили часто. Стало понятным, почему последние годы в Новеньком не задерживались священники. Но отец Лука был хоть и молод и неопытен, однако держался — видимо, сказалась выучка отца-священника. Конфликты происходили чаще всего вдали от людских глаз, батюшка не жаловался, хотя староста не раз говорила ему прямо: «Уезжайте, нам вас не надо!» Но словно знак Свыше, в самом начале приходской жизни попала нам в руки книга священника Александра Ельчанинова «Записи», в которой были такие слова: «…мое жизненное правило — менять место жительства только тогда, когда обстоятельства гонят, ничего в житейской области не предпринимать самому, а рыть шахту вглубь в том месте, куда привел Господь». Меня, к тому же, поддерживало обещание Владыки Хризостома в скором будущем перевести нас на городской приход.
К моему великому облегчению, корову мне заводить не пришлось. Долгие годы мы вообще обходились без домашнего хозяйства. Это теперь есть у нас козы, домашняя птица, кролики и огород, где растут лук, петрушка, помидоры и будущее сено для коз. Но и без коров и огородов мне, человеку абсолютно городскому, сельских забот хватало с лихвой. Топить продуваемый домик приходилось дважды в день. Муж почти всё время бывал на службах или требах в своем и близлежащих селах. В его отсутствие поддерживать тепло в доме приходилось мне. Рано утром я выгребала из печки остывшие угольки и золу, просеивала всё это во дворе через самодельное «сито-решето», накладывала в плиту дрова, поджигала их с помощью газет (вообще-то в селе для этих целей использовали солярку, но у нас был запас макулатуры: мы выписывали чуть ли не все центральные газеты и журналы Советского Союза), затем всыпала просеянный вчерашний уголь и добавляла свежий. Помню свой первый опыт. Подошло время вечерней топки, а муж спит, умаявшись на службе. Дрова я разожгла сама, засыпала остатки вчерашнего угля и стала будить мужа: что делать дальше? Спросонья он проговорил: «Всыпь свежий уголь». — «Сколько?» — «Да весь сыпь». Возле плиты стояло полведра легкого, так называемого пламенного угля. Но был еще и большой, ведра на два, таз с коксом — этот уголь горел долго и жарко, его добавляли в плиту понемногу в конце топки, чтоб сохранить тепло ночью. Кокс этот накануне пожертвовали нам прихожане. И вот я переложила почти всё содержимое таза в плиту. Осталось чуть-чуть. Я снова стала будить мужа: «Батюшка, не влезает». Он сел. «Что!?» — «Да уголь из таза!» Батюшка вскочил и стал выхватывать из плиты уже занявшиеся угли. Не сделай он этого, печку нашу могло бы разнести, ведь коксом топят доменные печи.
Так я научилась топить. Хотя с непривычки у меня уходил на поддержание огня весь день. В промежутке между утренней и вечерней топкой надо было наколоть дров и угля (его большие куски приходилось разбивать тяжёлой кувалдой). Часто то чурка, то кусок угля летели в лицо и разбивали нос или щеку. Наколотые дрова нужно было занести в дом и сложить по краям плиты, чтоб подсыхали. Да еще успеть, пока горит плита, приготовить обед.
В доме, где мы поселились, мебели почти не было: большой тяжелый самодельный стол со снимающейся крышкой, покрашенный темной половой краской, и два таких же громоздких самодельных «дивана» — лавки со спинками. Эти «диваны» мы сдвинули сиденьями друг к другу и на них спали. В эту постель было очень неудобно залезать — через спинки или боковые ручки-подлокотники. На пол постелили газеты и разложили на них нашу одежду. А на толстых цепях привесили доску — это была книжная полка. Вскоре соседка отдала нам старую железную кровать, и я перебралась спать на нее. Под кроватью был «холодильник»: из-под пола так дуло, что под кроватью мы хранили кастрюли с борщом и кашей, творог, яйца. Это было очень удобно. Я приехала из Питера беременная и голодная. Просыпаясь ночью от холода, я тихонько доставала и ела творог со сметаной. Потом, когда зима разгулялась, температура под кроватью стала минусовой: творог превратился в сосульку, а яйца заледенели и полопались.
Но хуже всего приходилось с водой! Колодцы в селе ликвидировали, а колонок поставили мало. Новенькое рассыпалось по холмам. Чтобы принести воды, нам приходилось спуститься с горки, перейти дорогу, вновь подняться в гору, пройти по улице и там набрать воды. Был и другой путь: через огороды вверх, с полкилометра, до колхозной бани. Туда зимой тащили по замерзшему полю большие самодельные санки, на которых специально были устроены углубления для сорокалитровых молочных бидонов, и в эти бидоны набирали воды. Иногда, в дни больших стирок, мы брали такие санки и бидон напрокат у соседей и отправлялись за водой. Но сначала, под покровом темноты, пока никто не видит, сами катались на них с горок. Это было единственное наше развлечение. Летом воду привозил колхозный водовоз Коля — мужичок с ноготок, местный лилипут. У него была тихая лошадка и небольшая бочка на тележке. Обязанностью Коли было возить воду на колхозные поля и поить работников. В промежутках он возил воду тем, кто из селян заказывал ее. Таксой Коли был стакан самогона за бочку воды. Иногда, когда мы видели, что Коля был уже изрядно «подшофе», мы уговаривали его не пить больше, и он спокойно соглашался обойтись обедом. Пока Коля хлебал щи, мы наполняли водой выставленные во двор бидоны, кастрюли и миски. Рядом с нами жил ветеран войны, бывший в послевоенные годы председателем сельсовета. Жена его была предводительницей небольшой сектантской общины. Понятно, что оба относились к нам весьма недружелюбно. Завидев везущего нам воду Колю, хозяин дома топал ногами и кричал, что не потерпит, чтобы какой-то поп-тунеядец пользовался колхозной лошадью, и обещал написать жалобу «куда следует». Писать, однако, пришлось мне — по просьбе соседа и еще одного жившего на нашей улице ветерана войны, от их имени я написала письмо в «Белгородскую правду» с просьбой устроить на улице колонку. И вскоре приехали рабочие и в несколько дней протянули воду и поставили сразу 4 колонки. После этого случая сосед стал относиться к нам потише. Но его жена-сектантка без конца набрасывалась на нас.
Происходило это так: она становилась под нашими окнами и громко причитала, обвиняя нас во всех грехах. Вот, например, у нее пала гусыня. Виноваты, конечно, мы: «Это вы вылили мыльную воду в лужу!» — «Вы видели?» — спрашивала я. — «Нет. Но больше некому: только у вас на улице нет птицы, значит, вам и чужую не жалко». При этом она обязательно переходила на Православных и Православие: «А в церкву ходят! А деревяшкам и железкам (имелись в виду нательные кресты — М.З.) поклоняются!» Сегодня их уже нет в живых. Оба супруга скончались от онкологических заболеваний. К обоим в последние недели жизни я ходила колоть обезболивающее…
Кстати, умение делать уколы, да и вообще навыки, полученные на медицинской кафедре в годы учебы в университете, мне очень пригодились. Я до сих пор с благодарностью вспоминаю наших наставников — полковников медицинской службы из Военно-Медицинской академии, которые, призывая нас внимательно относиться к их науке, говорили: «Ваша журналистская специальность пригодится не всем вам, а вот медицина будет нужна всегда». На наше большое, разбросанное от центра по радиусам на 3 километра село был один фельдшерско-акушерский пункт, в котором работало два человека. Они едва успевали справляться с прививками и плановым осмотром детей, а на дом ходили в исключительных случаях, следуя жесткой инструкции: температура выше 38 — отправлять в больницу. Жители ближних к нам улиц часто шли ко мне с просьбой сделать укол или посмотреть заболевшего ребёнка. Иногда и фельдшер, на свой риск, оставляла заболевшего ребенка дома с условием, что я буду ходить к нему и делать уколы.
Вообще сельская медицина, вернее, почти полное ее отсутствие — были и остаются самым тяжелым для меня крестом сельской жизни. Способствовало этому и то, что я с детства не любила и боялась больниц. Тетка моя была детским врачом и лечила меня дома, мама тоже неплохо разбиралась в медицине. Но всё же в городе можно сходить в поликлинику или вызвать «скорую помощь». Здесь же — ни врачей, ни телефонов, ни больницы. В колхозном гараже ночами стояла дежурная машина, которая при необходимости везла заболевшего или роженицу в районную больницу. Но до этого гаража еще нужно было добежать! А после перестройки исчезли и машины, и гараж, и сам колхоз. Телефон, правда, появился, но зато теперь в райбольнице нет ни родильного, ни детского отделения, и больных приходится везти в областную больницу в Белгород. Иногда довезти не успевают. Вызвать «скорую» из райцентра очень сложно: там принимают телефонные вызовы только от местных медработников. Значит, до них нужно дойти, разбудить (а чаще всего беды случаются ночью), они придут, посмотрят больного, потом вызовут «скорую»… Поэтому чаще всего приходится полагаться на свои силы, хотя для областной больницы всё равно требуется направление из райцентра. Понять это способен лишь тот, кто живет в деревне и прошел эти круги сам. Я же — боялась быть втянутой в эту круговерть и лечила детей и мужа сама. В больницу я отправлялась только на время родов и уже на третий день выпрашивалась домой. Из-за зимних сквозняков и летнего нашествия мух дети мои болели часто. Всё их детство — а это большая часть моей жизни в Новеньком — я в буквальном смысле слова просидела у их кроваток на сумках с вещами, собранными для больницы. Но так ни разу и не решилась туда отправиться. Однажды мой второй, грудной в то время сынишка тяжело заболел гриппом. Был праздник Казанской иконы Божией Матери, батюшка служил, а я сидела «на сумках» около больного малыша. Зашла соседка баба Катя, взглянула на своего крестника и буднично сказала: «Да он помирает, вон уж белый треугольник у ротика. Ну, ничего, один у тебя еще есть, потом еще родишь, молодая…».
Я схватила Максима, который действительно почти уже не дышал, попросила соседку посидеть со старшим, двухгодовалым, и кинулась в храм, чтобы батюшка нашел машину и отправил нас в больницу. По дороге встретился батюшка: он уже закончил службу. Мы побежали в храм. «Сначала отслужим молебен Божией Матери», — сказал батюшка. Я стояла на молебне и пыталась определить, дышит ли ребенок. Вдруг он открыл глаза и громко закричал, словно родился заново. Лобик его был холодный и мокрый от пота. В больницу не поехали: ребенок выздоровел.
Заставка - ivnya-online.ru
Портал православной газеты "Благовест"