Сильнее смерти

Сильнее смерти
Фото: Сергей Ломов

Екатерина Каликинская - дипломант конкурса «Новая библиотека» в номинации «Печатные издания» (премия имени С.Т. Аксакова) 2020 года


– Главное, не попасть в одиннадцатую роту, остаться в восьмой, – внушал Кочету Басманчик, – РОЭ дохнут, как мухи сейчас. Так что от работы не отказывайся, а если надумал у кого пайку стырить – не попадайся...

– В восьмой леопарды и отпетая шпана, а мы с тобой? – уныло возразил Кочет. – Скоро сил уже не будет на работу...

– Симулируй! Мы их не хуже, хоть и попали сюда по дури, – продолжал настаивать Басманчик. – Потом, когда отмотаешь срок, еще хвалиться будешь перед московской шпаной: на Соловках сидел!

Кочет слышал его как через толщу воды. Давно уже пропала у него всякая воровская гордость, да и другая тоже. В тюрьму и лагерь они с Басманчиком угодили не за свои воровские дела, а в самом деле по дури: за фокстрот! Красивой жизни им захотелось, и затесались они в чистую компанию в один из московских особняков, где бывшие нэпманы фокстрот со своими дамочками отплясывали. А тут наряд милиции! Так и попали два друга в лагерь ни за что ни про что...

Это было особенно обидно! Басманчик, правда, постоянно рассказывал всем об их воровских подвигах, не теряя надежды пролезть в блатные. Смог сам пролезть и Кочета устроить в восьмую роту, где были не самые худшие условия. Кочет был нужен ему, чтобы подтверждать их славное прошлое, чтобы за враля не приняли.

Здесь порой удавалось и в карты выиграть, и место на нарах выменять у окна. Басманчик считал, что главное – не вылететь из восьмой.

Кочет же ни о чем таком уже не думал. В последнее время от недоедания он еле волочил ноги, и на работах старался притворяться, что ворочает бревна, прятался за чужие спины. Силы утекали из него, как вода в слив раковины. Да откуда было им взяться? Холод, ледяная сырость, ноющие от стужи ноги, вечно простуженный зудящий нос... Триста грамм липкого серого хлеба, мутная горячая жижа, называвшаяся пшенным супом, из которого охранники предварительно вылавливали все пшено.

Несколько дней назад Кочет присмотрел старичка каэра и примерялся, удастся ли стянуть у него пайку. Заключенные разбирали переполненную уборную, отдирали прогнившие доски, вычерпывали бадейками зловонную жижу. Когда им выдали обед, все набросились на миски с мутным хлебовом, даже не обтирая рук. Старичок же отошел в сторону, присел, поставил миску между ног, а сам обвалял руки в песке, очистил пучком влажной, жесткой осенней травы. И только потом поднес миску к серым губам, жадно потянул уже остывшую на ветру жидкость.

Наверное, у него еще были силы жить, раз он разводил такие церемонии! Ничего с ним не получится... Свою пайку, Кочет заметил, этот каэр, прежде чем впиться в нее зубами, быстро, словно машинально, крестил мелкими крестами. Не всегда. Порой забывал. Но потом вспоминал снова.  

Смотреть в лицо старика с впалыми щеками и нервно вздернутыми бровями было Кочету трудно. Хотя старичок по лагерной классификации был совсем барахло – каэр, доходяга. Жалеть его было глупо, все равно одна ему дорога...

А сегодня он услышал, как другой доходяга зовет старичка:

– Евгений Михайлович!

Как током ударило вдруг Кочета. Почему по имени-отчеству, когда давно уже всех по кликухам и по номерам? И каким именем... Он понял, что не сможет ничего сделать с этим жалким заключенным, придется искать другого. С этим –   не сможет.

ххх

Евгения, Елизавета...Две сестры жили в их доме на Новой Басманной на втором этаже, там, где высокие окна окружала лепнина по фасаду. Любимым занятием мальчика было подсматривать за ними из полуподвала, где ютилась семья его отца-дворника. Сначала раздавалась частая дробь каблучков – словно какой-то невидимый барабанщик, спрятавшийся под лестницей, ударял в игрушечный барабан, подготавливая их выход. Потом легким перебором мелькали ноги, летели складки тонких подолов, и Кочет старался выскочить следом во двор, чтобы поймать взглядом две изящные, одного роста фигуры сестер в маленьких шляпках с вуалетками или в меховых капорах. На лестнице после них оставался нежный, чуть горьковатый аромат духов, напоминающий о пасхальных гиацинтах. Они ходили рука об руку, иногда обнявшись, говорили похожими ручьистыми голосами. И звали их сходно: Евгения Михайловна и Елизавета Михайловна. Казалось, между сестрами всегда царят деликатность и согласие. Мальчику, выросшему среди тычков, тяжелых обязанностей, нужды и ругательств, их жизнь казалась каким-то заоблачным царством.

Иногда Евгения и Елизавета пели, сидя у открытого окна. Два женских голоса, словно две невидимые, но прекрасные птицы парили в сумеречном воздухе над домом – то обнимая друг друга, то слегка касаясь, то разлетаясь в разные стороны...

Даже когда старшая из них, Евгения, вышла замуж, ничего не изменилось. Елизавета жила с молодыми супругами в той же квартире, сестры по-прежнему вместе появлялись во дворе. Началась война, а потом разруха, в парадном начали отключать электричество, исчезли дрова, стало не хватать продуктов, – на сестер, это казалось, не имело никакого влияния. Хотя стоптались каблуки их туфель, вытерлись шляпки, а платья пообтрепались, обе были так же красивы и предупредительны друг к другу.  

Только вот отец Кочета, вернувшийся с фронта после контузии, стал говорить о них с легким презрением. Отец возмущался, что к сестрам через парадное ходит столько народу: и рабочие, и студенты, и солдаты, и барышни, и моряки, и монахи, и вообще какая-то голота. Разношерстные эти посетители, правда, не хулиганили и не мусорили специально, но грязь после дождика или в оттепель, конечно, оставляли. Кочет однажды видел, как Евгения Михайловна сама протирала ступеньки тряпкой, а отец смотрел на нее с усмешкой. Мать, когда это увидела, выскочила на лестницу и стала помогать, уговаривала, что сама все сделает.

Евгения Михайловна отказалась. Они домыли лестницу вместе, а потом мать пригласили в ту квартиру на чай. Вернувшись, она дала Кочету ореховую конфету в блестящей бумажке и, радостно улыбаясь, стала рассказывать, что встретила мужа Евгении Михайловны и не узнала его, вот ведь как бывает!

– А чего тебе его знать? – буркнул отец. – Они господа, а мы – простой народ... Ну ничего, будет и на нашей улице праздник! Все так говорят!

– Чего ты несешь? – одернула его мать с непривычной для нее смелостью. – Мало ли чего твои дружки по пьянке языками метут! Арсений Константинович, муж ее – сын батюшки Константина Зверева из Вешняков. Вся наша семья к нему на исповедь ходила. Сеня такой был маленький и худенький, я его среди других и не запомнила. Теперь-то видный мужчина стал! В Обществе помощи слепым работает. Вася, старший сын отца Константина, пошел по духовной линии, а среднего, Кассиана, убили на войне...

– Небось попадьей мечтала быть? – язвительно поддел отец.

Мать легко, как-то по-девичьи рассмеялась:

– Куда уж мне! Дури молодой было много. Все смотрела, с кем по улице под ручку краше пройти, чтобы все завидовали... Вот и выбрала тебя, окаянный!

– А что? Я хоть куда был! – выпятил грудь отец. – Кудри какие! Хошь на кулачки драться, хошь самогонку пить...

– Ну и куда все это делось? Все самогонка-то и съела, пшик один вышел!

– Поговори у меня! Должна в ножки кланяться, что я тебя взял, сироту безродную...

Мать махнула рукой и ушла к себе за перегородку. Там у нее перед киотом в бумажных цветах всегда горела лампадка. А вечером, когда отец с друзьями отправился в кабак, позвала к себе Кочета и показала ему мутную фотографическую карточку, на которой едва просматривались фигуры двух юношей в картузах и косоворотках и двух девушек в ситцевых платьях. За ними виднелась скромная церковь в пене цветущих вишневых деревьев.

– Это мне подарила Анюта, невестка отца Константина, я с ней на клиросе пела, – глубоким, полновесным от счастья голосом произнесла мать. – Это наши Вешняки, сынок! Когда еще мои родители были живы, отец на железной дороге работал смотрителем.

– А почему ты с Анютой рассталась? – спросил Кочет.

– Однажды Вешняки проезжал сам Государь Александр, посетил и храм и церковную школу. И так ему понравился наш порядок, что он отца Константина велел перевести в церковь во дворец. У самого генерал-губернатора батюшка служил, у Великой княгини Елизаветы Федоровны стал любимцем. Куда ж нам, простым! Он и отпевал потом Сергея Александровича, когда его убили. Ну, ты этого не помнишь...

Кочет, сколько ни смотрел, не мог признать в пухлощекой девушке с туго заплетенными косами свою истаявшую, обычно молчаливую и запуганную мать. Карточка почти истерлась, видно, ее часто держали в руках.

– Надо же было встретиться теперь с сыном батюшки! – оживленно продолжала мать. –Арсений Константинович, иначе и не обратишься, а когда-то вместе кораблики на пруду пускали. Отец Константин уже четыре года как умер, а старший брат, Вася, монахом стал, архимандритом, в армии служит... Это к нему, оказывается, паства ходит через наш подъезд, когда он у брата останавливается.

Кочет вспомнил, что часто слышал от приходящих на второй этаж слова «пастырь», «паства», а еще «благословение», «кафизмы», «канон». Кочет знал, что эти слова – церковные. Он припоминал, что давно, когда еще он был маленьким, его возили к дедушке в село на Волгу, и там такие слова тоже были в ходу. Но отец и мать его в храме почти не бывали, хотя недалеко от их дома была старинная церковь Петра и Павла, в которой и крестили Кочета по указанию того же деда. Крестили Петром, а привязалось на всю жизнь прозвище – Кочет, уж очень горластый был в детстве.

Мать теперь часто наведывалась к Евгении Михайловне и взяла на себя уборку парадного. Они стали совсем как подружки. Несколько раз вместе ходили на службу в храм Петра и Павла. Однажды мать вернулась оттуда с сияющими глазами, с улыбкой, которая так и рвалась на ее лицо, как только она забывала посмотреть на отца, на кастрюли и ухваты, на замоченное в чане грязное белье...

– Я сегодня на архиерейской службе была, в нашем храме владыка Петр служил! – шепнула она Кочету. – Сыночек старший отца Константина. Вот радость-то! Узнал меня, Господи! Не думала, что он вспомнит...

Отец подозрительно посматривал на нее. Видя, что мать стала какой-то другой, он придирался к ней по пустякам. А как-то вечером, вернувшись от дружков, пытался ее избить. Кочет еле развел их. Ночью мальчик просыпался и слышал, как мать рыдала в подушку, а отец храпел и мутно матерился во сне. На следующий день мать ходила к Евгении Михайловне, у которой на несколько дней остановился владыка Петр. Как понял Кочет, о чем-то советовалась. Вернулась она тихая и успокоенная.

– Архиепископ сказал, исповедоваться тебе надо, Кузьма, – сказала она отцу после обеда. – Завтра владыка Петр уезжает, так что сегодня, может, сходишь на исповедь? Сто лет ведь не был!

– Кто это может мне указывать?! – вскипел отец, давно, видимо, ждавший момента, чтобы излить свою желчь. – Я теперь рабочий класс, самый передовой и сознательный! А попов твоих советская власть объявила дармоедами...Экс...эксплататоры, вот кто они!

– Замолчи! – мать испуганно зажала ему рот ладонью, но он схватил ее за запястье и отшвырнул от себя. Мать не удержалась на ногах, упала, ударившись плечом о лавку, с жалобным стоном поднялась и выскочила за дверь, увернувшись от пущенной ей вслед миски. Отец нагло захохотал. Кочет, насупившись, вышел из дому и увидел, что мать побежала на соседнюю улицу.

Он шатался по двору и думал, что такое рабочий класс и где его искать. Его отец в замызганной рубахе, топорщившейся на животе, вечно ругающийся на всех гнусавым голосом, собирающий рубли и трешки по каким-то мелким поручениям жильцов, был мало похож на рабочий класс. И его приятели с ремонтных мастерских Курского вокзала, пьющие горькую, тоже не подходили на эту роль. Кочет знал, какими они должны быть, настоящие рабочие: словно из твердого дерева вырубленные, ловкие и крепкие, с выставленными вперед волевыми подбородками. Такие всюду появились на плакатах, когда было объявлено, что царя больше нет, а настала власть рабочих и крестьянских советов.

Но в жизни такие рабочие Кочету не встречались. Ему бы очень хотелось увидеть и послушать их, понять, что же они знают такое, чего не известно другим людям   – и тем, кого называли теперь «бывшими», и такой зеленой молодежи, как он сам.

И вдруг он, словно в ответ на свои мысли, увидел настоящего рабочего, такого, которого можно было назвать без стеснения – «рабочий класс». Во двор вошел невысокий, коренастый, в полотняной рубахе, ладно заправленной под тяжелый ремень, с загорелым лицом, с широкими, лопаточками, ногтями на ухватистых, слегка промасленных руках.

Человек оглянулся, достал из кармана бумажку и стал изучать написанное на ней.

– Новая Басманная, дом номер шесть... Эй, малой, у вас тут живут Зверевы? – спросил он Кочета. – Проводишь?

Кочет кивнул и повел мужчину к сестрам. По дороге он узнал, что рабочий этот, которого звали Василий Егорович, самый настоящий, с Сормовских заводов, знаменитых на всю Россию. Работает в чугунолитейном цехе.

– Владыка Петр раньше у нас в Нижегородской епархии служил, там мы с ним и познакомились, – рассказывал он мальчику, поднимаясь по лестнице. – Я, честно сказать, никогда такого архиерея не видел! Не только сам на службе читает Псалтырь и поет, но и, когда требуется, берет лопату или топор. На Страстной расчищал снег в монастыре, чтобы народу было удобнее крестным ходом идти на Пасху... А уж какие службы у нас в при нем были, какие проповеди он говорил – народ плакал, на колени становился, каялся. Когда его арестовали, мы бастовали три дня!

– За что арестовали? – обомлел Кочет.

– За веру, сынок! Он ведь и раскольников обличал, и обновленцев – это начальству, видать, было не по душе... А как народ за ним шел! Тетка моя Анфиса Севостьяновна, она из старообрядцев, когда побывала на его службе, расплакалась – красота здесь, говорит, истинная, а мы что? И перешла в нашу веру... Да, такой архиерей! Ты-то давно с ним знаком?

Кочет растерялся, смущенно выдавил:

– Вовсе не знаком...

– Да как же так? – ахнул Василий Егорович, надавливая кнопку звонка. – Пошли, пусть благословит тебя владыка!

Открыла дверь Елизавета Михайловна, сухо пригласила войти. Василий Егорович подмигнул мальчику и подтолкнул его вперед. Кочет заробел, искоса оглядывая прихожую с высокими лепными потолками, лакированный столик перед зеркалом в резной раме, на нем какие-то непонятные предметы – блестящие, затейливые. Среди них ему знакомы были только крестики – их целая охапка со снурками лежала на медной тарелочке. Из ближайшей белой двери вышла Евгения Михайловна. В отличие от сестры, лицо ее светилось каким-то теплым, изнутри идущим огнем, глаза сияли.

– Василий Егорович, наконец-то! – воскликнула она, приоткрыла дверь, приглашая гостя в комнату. Ласково взглянула на супившегося Кочета.

– Ты ведь сын Лукерьи Петровны? – спросила она приветливо. Кочет кивнул.

– Мальчик, оказывается, не знаком с владыкой, – объяснил Василий Егорович. – Благословиться хочет...

– Конечно-конечно!

Евгения Михайловна потрепала Кочета по голове, бережно подхватила всю охапку крестиков и, пропустив гостей в комнату, вошла следом.

Кочет увидел, что у окна этой большой и красивой господской комнаты стоит кто-то высокий, прямой, со светлыми волосами до плеч и мягкой бородой, в длинном священническом платье. От растерянности мальчик уперся глазами в пол, и только когда подтолкнул его Василий Егорович, приблизился и неловко сложил ковшиком руки. Не спеша опустилась на его голову легкая рука и сильный, струистый, как будто пропитанный светом голос произнес:

– Господи, благослови отрока! Как тебя зовут?

– Петька... Петр, – сглотнув, пробормотал Кочет.

– Тезка ваш, владыка! – обрадовался Василий Егорович. Высокий человек молчал, чуть улыбаясь. Кочет вдруг остро ощутил неуместность рядом с ним своих замызганных рук с цыпками, высовывающихся из неровно подшитых брюк долговязых ног...Мальчик уже остро жалел, что согласился зайти в квартиру с Василием Егоровичем. Но вдруг его внутреннюю сумятицу мягко накрыло ощущение тишины и какой-то мощной, спокойной радости. Приподняв голову, мальчик увидел губы, тронутые улыбкой. И скорее ощутил, чем поймал светлый, лучистый, необъяснимый какой-то взгляд. Владыка Петр протянул ему крестик из тех, что принесла Евгения Михайловна, и сказал негромко:

– Еще увидимся, Петр. Благослови тебя Господь!

Кочет почувствовал, что ему трудно дышать. Он бочком вытеснился из комнаты, где начался у владыки с Василием Егоровичем быстрый, горячий, непонятный разговор.

Голова шла кругом. Мальчик кубарем скатился по лестнице и во дворе еще постоял очумело.

Трое незнакомых людей решительно направились к подъезду, спросили про Зверевых, стали подниматься по лестнице. Потом еще один молча прошел туда же. Кочет вышел из двора и вот тут, на улице, встретил этих двух барышень.

Две тоненькие, беленькие лицом, в бархатных жакетиках и маленьких шляпках, поднимались по Новой Басманной. Уже не девчонки, а девушки, барышни, хотя и очень юные. Они по-девичьи грациозно оглядывались по сторонам, заправляли локоны под шляпки, цокали каблучками. Почему-то, взглянув на одну из них, мальчик почувствовал горячий толчок в сердце. Она, именно она показалась ему очень хрупкой и беззащитной. Глядя на нежные вдавлинки у нее на висках и вздрагивающий хохолок темных пушистых волос над высокой шеей, на детскую ямочку на пухлой щеке, Кочет ощутил себя сильным, взрослым, бывалым. Ему вдруг захотелось прыгнуть высоко, закричать по-молодецки. Он сразу забыл и свое нелепое поведение у владыки, и ссору отца с матерью... Решил во что бы то ни стало познакомиться с барышнями. Они спросили его, где дом номер шесть на Новой Басманной, и он начал врать, что это за Гороховым полем. И куда-то повел их по полого спускавшейся вниз улице, удивляясь, отчего из-за всех заборов так сильно и нежно пахнет весенними почками, отчего закатное солнце вызолотило всю улицу, а в меркнущем небе так радостно, победно кричат галки, оголтелыми стаями проносясь мимо, наматывая круги вокруг знакомых низеньких домиков с садами, покрытыми зеленой дымкой...

У нее были такие удивленные брови     – словно крылья маленькой птицы, готовой вспорхнуть. Казалось, она поверит любым небылицам, которые он тут наплетет. И от этого чувство лихости и минутного могущества становилось таким сильным, что ему хотелось кричать во весь голос.

Покружил, покружил Кочет по переулкам Басманного района, да и привел подружек обратно в тот же двор, только с другой стороны. По дороге узнал, что зовут ее Соня, а подружку ее   – Таня. Они так ничего и не поняли, ведь таблички с названиями улиц посбивали во время уличных беспорядков.

Шли они в ту же квартиру, к владыке Петру. Когда девушки стали подниматься по лестнице, Соня оглянулась и благодарно улыбнулась ему. Но тут же улыбка ее стала растерянной, как будто она просто забыла ее на губах. Девушка устремилась наверх, закинув вверх лицо, словно подставив его под солнце. У него глухо заныло в сердце. Никогда ее больше ему не увидеть, решил Кочет. Сейчас узнают барышни об обмане и не захотят с ним иметь никакого дела...

Он весь вечер просидел под лестницей, сторожа девушек, пока не погасли все окна в доме. Барышни, похоже, остановились на ночь у Зверевых. А наутро упорхнули раньше, чем он проснулся, измученный бессонной, светлой, яростной ночью.

Кочет все думал и думал: зачем сюда приходила эта Соня? Куда направится потом? Как ему снова ее встретить, что сказать или сделать, чтобы хоть чуточку заинтересовать ее...

Владыка Петр тоже на следующий день уехал, и Кочет больше не видел его. Он думал расспросить о Соне у Евгении Михайловны, или у матери    – вдруг она что-то знает? Но потом решил этого не делать. Он ни с кем не хотел ею делиться.

Постепенно Кочет смирился с тем, что девушка исчезла, растворилась в пространстве, как летнее облачко в горячем небе. Только проходя Бригадирским или Аптекарским переулком, которыми кружил барышень, он иногда замечал краем глаза ее легкий прозрачный силуэт – то у забора с цветущими яблонями, то под старинным фонарем.

А потом закрутила жизнь по-взрослому – круто, давяще. Ушел к молодке из Лефортова, разругавшись с матерью, отец. Кочет пришел вечером домой. У двери на гвоздике криво висел материн жакет. Подкладка его, под которой мать прятала на черный день деньги, была вспорота и висела лохмотьями.

Но самое главное   – отец забрал с собой все продовольственные карточки, по которым выдавали теперь продукты на семью. Мать с расширившимися от ужаса глазами сидела на полу и тихо выла, раскачиваясь из стороны в сторону.

– Без карточек, как же мы без карточек? – повторяла она бессмысленно. Кочет стоял над нею, сжимая кулаки и челюсти, чувствуя силу отчаяния, подступавшего к горлу. В последний год он вытянулся и набрал силу, не боялся вступать в драки в соседнем дворе. Но перед ним было что-то, с чем он не знал, как справиться.

Увидев открытую дверь и услышав стоны, заглянула Евгения Михайловна. Она увела мать, пытаясь утешить. Позвала с собой и Кочета, напоила чаем с сухарями. Он со странным чувством оглядывал их квартиру, которая теперь казалась нежилой и холодной, потому что вся мебель была сдвинута в одну комнату    – ту, где останавливался владыка Петр. Там у окна притулилась железная печурка, которую сестры топили, похоже, так же, как и они свою каморку    – остатками деревянных заборов и щитов, закрывающих теперь многие окна и двери московских домов. Евгения Михайловна говорила, что ее муж устроился бухгалтером при железной дороге, что они могут поделиться продуктами, что пока еще остались вещи, которые можно выменять на черном рынке... А еще хорошо бы матери уехать в Воронеж к родителям ее подруги: там свое хозяйство, огород и скотина. Подруга инвалид и ей самой справляться трудно.

Мать вспомнила, что в Вешняках у них была корова и козы, что на огороде она работать привычна, и немного успокоилась. На следующий день объявила Кочету свое решение: собираться в Воронеж! Ей хотелось уехать подальше от Москвы, забыть об отце и не бояться встретить его на улице или на рынке.

Но у Кочета к тому времени уже появились другие интересы. Компания парней с соседних переулков, его сверстников, повадилась шарить по стоящим в тупиках товарным вагонам. Там, правда, расхаживал сторож с ружьем, но их заводилы точно выследили, когда старик уходил в сторожку согреться чаем. В это время, поставив Кочета на стреме, удальцы успевали разжиться то рулоном сукна, то ящиком консервов, то бочонком солярки, которые потом делили и сбывали на рынке. Дело было лихое, завлекательное, кружившее голову. Кочету, правда, как самому младшему и неопытному, доставались при дележе крохи. Но он твердо надеялся со временем продвинуться в число заводил. Пару раз приносил матери продукты, обмененные на свою часть добычи, но признаться, откуда они взялись, не решался. А чаще всего деньги пропивали или проедали в складчину.

   – Никуда я не поеду, нечего мне там делать! – отрезал он в ответ на предложение ехать в Воронеж.

– Да как же ты тут один будешь, Петенька?

– Разберусь, не маленький! Меня Мирошка в своему отцу подручным в мастерские берет! – соврал Кочет. – Рабочих все уважают, не пропаду, заработаю... Да и за квартирой пригляжу, а то ее займут живо, коли хозяев не будет!

Мать задумалась. Последнее предположение было очень верным. Сейчас по всей Москве в квартиры, брошенные арестованными или двинувшимися в другие края хозяевами, заселялись новые жильцы. Да и отец мог заявиться с новой зазнобой в их полуподвальную комнатку недалеко от центра – хоть и неказистую, но обжитую и теплую.

Мать попереживала и согласилась. Уехала одна, строго наказав Кочету отца не пускать, друзей не водить, гулянки не устраивать, следить за печкой, чтобы пожара, не дай Бог, не случилось. Вскоре прислала письмо из Воронежа с новым адресом. Очень хвалила зеленый и раздольный город со множеством старинных церквей, жирную землю на огородах и новых знакомых, принявших ее как родную.

После ее отъезда началась у Кочета разгульная жизнь. Воровская компания переместилась с железной дороги на брошенные дома в округе. Дело было совсем легкое, потому что набитые добром квартиры часто отделяли от улицы только стекла. К тому времени швейцаров и дворников уже не осталось. Соседи прятались, слыша звуки разбоя, городовых давно отменили, а милиционеры были редки.

Вольно и красиво зажил тогда Кочет, ставший одним из двух заводил в шайке. Не только ел досыта и пил допьяна, но и справил себе хорошие яловые сапоги, шелковую косоворотку, новенький картуз и ушанку с блестящим мехом.

В Москве стали открываться новые магазины, рестораны, снова появились пролетки. В витринах можно было увидеть не только забытые лакомства, но и цветы, кружева, украшения. Среди оборванных, истощенных, запуганных граждан прохаживались хорошо одетые, сытые мужчины с надушенными дамочками, сорящие деньгами в ресторанах. Их теперь называли по-новому – нэпманами, а иногда и по-старому – буржуями.

Кочет с Басманчиком ходили в такие места, таращились на танцы и оркестр, и от неловкости, как себя вести среди господ, напивались до чертиков в глазах. Басманчик часто толковал о том, что надо бы сменить профессию, учиться настоящему воровству.

– Вот бы ту шубку в проулке сдернуть и загнать на Хитровке! Только не одни мы такие умные, Кочет, тут профессионалы работают, как бы на них не налететь. Надо с ними сначала договориться, а может, и поучиться у них сперва...

В пьяных мечтах Басманчик заносился и до того, что планировал примкнуть к остаткам какой-нибудь уцелевшей банды, например, Паши Деревенского, Бондаря или Сабана. Главарей милиция к тому времени уже ликвидировала, но заместители-то их наверняка остались?

– Да ты что?! – одергивал его Кочет. – Это же бандиты, они людей резали семьями...

– Ну, а мы кто? – расслабленно улыбался раскрасневшийся Басманчик. – Мы просто воруем, верно...

Кочет посреди таких разговоров иногда очухивался и задавал себе мучительный вопрос: как же так? Куда он попал? Отец его, хоть и негодяй последний, и руки-крюки, а как мог вертелся, хлеб свой зарабатывал честно... Мать – вообще святая, думал Кочет. А он сам? Ухало сердце, словно в пропасть заглянул. Но потом снова овладевала им упрямая, едкая, цепкая злость   – на отца, на жизнь, на людей... И он словно мстил кому-то, катясь все дальше по наклонной плоскости. Вино, гулянки, приятное дурманящее чувство риска, бойкие и ловкие подружки помогали отмахнуться от этих вопросов.

Матери он несколько раз посылал с оказией денег и продукты. Врал, что хорошо зарабатывает. Сестрам Евгении и Елизавете тоже подкидывал то мешок картошки, то кусок сала с рынка, то сумку с сушеным горохом. Говорил, выдают на службе, не вдаваясь в подробности. Сестры горячо благодарили его и особенно к нему не приглядывались. Похоже, верили на слово...

А вот сами они изменились. Однажды Кочет с удивлением услышал, как они ссорятся.

Возвращаясь домой, еще во дворе услышал плеск их голосов в гулком парадном. Он в недоумении подкрался к дверям. Елизавета Михайловна, выбежав на верхнюю лестничную площадку, громким взволнованным голосом говорила старшей сестре:

– Неужели ты не понимаешь, что ты и мужа своего, и меня, и родных подвергаешь опасности? За всеми, кто носит политическим передачи в тюрьму, наблюдают!

Евгения Михайловна, слегка горбясь, стояла на лестнице в вылезшем бархатном полушубке, который она последнее время не снимала, с объемистой кошелкой, прислоненной к ступеньке. Не отвечала ни слова. Елизавета Михайловна, стуча каблуками, сбежала вниз, но остановилась на полпути, продолжая с верхних ступенек:

– Он ведь тебе не сын, не муж... Ради чего? Как ты не боишься?

– Он брат моего мужа, но это не главное, – устало произнесла Евгения Михайловна. – Если все будут бояться делать передачи сидящим в тюрьме, то что с ними станет? Они ведь исповедники, Лиза...Господь с нас спросит за них!

– Он тебе говорил прошлый раз, Женни, что их кормят, что ему ничего не нужно! А ты опять несешь передачу на пятерых...

– Это низко, неблагородно, Лиза! Он не просто заключенный. Он пастырь, архипастырь! Его паства должна заботиться о нем. Пусть все видят, что паства своего пастыря не оставляет. А если он поделится со своими сокамерниками, то какая это для него будет радость!

Младшая зарыдала и побежала наверх, в квартиру. Старшая подхватила со ступеньки кошелку и пошла к двери. Увидев Кочета, просветлела лицом, поздоровалась.

– Куда Вы? – проговорил Кочет. – Вам помочь?

Евгения Михайловна, оглянувшись, словно кто-то мог их услышать, проговорила:

– Владыка Петр арестован, сидит в Бутырках. Несу ему передачу. Лиза ругается. Ей не понять...Она все еще цепляется за театры, за концерты, за наряды. Жаль ее! Да, если бы ты помог мне, Петя, было бы неплохо. Что-то с утра голова кружится, – она потерла лоб и потом, резко отдернув руку, словно смахнув воду, виновато улыбнулась.

– Ее жалко? – растерянно спросил Кочет, забирая кошелку. – Владыке вот не повезло...

– Владыка бодр и силен духом! Он говорит, что надо радоваться за него, а не скорбеть, ведь пострадать за Христа – его прямая обязанность... В камере у него собралось изысканнейшее интеллектуальное общество, двенадцать архиепископов. Они службы там проводят, обсуждают богословские вопросы. А ты не боишься со мной идти, Петя? – она вдруг остановилась и прямо взглянула ему в лицо. Кочет нахмурился, выпятил грудь, мастерски сплюнул себе под ноги:

– Кто, я? Кого мне бояться? Легавых? Не дождутся!

Евгения Михайловна не стала больше ничего спрашивать. Когда они подошли к Бутырской тюрьме, там во дворе собралась огромная толпа народу. Кочет с удивлением рассматривал баб с корзинками и кошелками, дам и барышень в износившихся туалетах со свертками и ридикюлями, старых и молодых монахинь, фабричных девушек с сумками провизии. Мужчин в этой толпе почти не было. Но казалось – вся женская Москва стояла у мрачных кирпичных стен. Та Москва, которой Кочет никогда не замечал...

Евгения Михайловна быстро нашла какую-то женщину в облезшем боа, обвязанном поверху старым пуховым платком, поздоровалась с ней и стала в очередь.

– Теперь можешь идти, Петя, спаси тебя Бог, – сказала она, с трудом переводя дыхание. Кочет уже было развернулся, чтобы покинуть толпу, которая вызвала у него сосущее, тяжкое чувство вины, как вдруг Евгения Михайловна вскрикнула:

– Соня! Какими судьбами...

Как будто из далекого, давно забытого, сказочного майского вечера окликнули Кочета этим коротким и звонким именем, похожим на вскрик маленькой птички... Он обернулся и увидел ее – все такую же тоненькую и хрупкую, с удивленными бровями и дрожащим над шеей хохолком темных волос. Она протискивалась сквозь толпу к Евгении Михайловне. Соня совсем не изменилась. Лицо ее сияло, как тогда, когда она взбегала по лестнице их парадного. Кочет замер на месте, стараясь справиться с потоком нахлынувших чувств.

– Евгения Михайловна, здравствуйте! Слава Богу, сразу Вас встретила...Я только что приехала и хотела попасть на свидание к владыке. Ведь его скоро осудят и сошлют, это правда? – заговорила Соня. Евгения Михайловна обняла девушку, припала к ее плечу поседевшей головой:

– Да, все верно! Но Сонечка, тебя ведь не пустят без пропуска! А пропуск дают только родным... Поезжай лучше пока к нам. Вот Петя, наш сосед, тебя проводит, одной сейчас опасно. А там что-нибудь придумаем...

Кочет застыл истуканом, готовым на все. Казалось, скажи ему сейчас Евгения Михайловна – падай на землю, и Соня по тебе пройдет – он бы радостно согласился и бухнулся вниз. Он уже понял, что девушка, конечно, не узнала того нахала, который кружил ее с подругой по Басманным переулкам.

Соня, сдвинув пушистые брови, сказала:

– Нет, я все-таки подожду с Вами! Владыка ведь молится обо мне, он знает, что я приехала...Вдруг получится?

Потом Кочет стоял за ее спиной, смотрел на ее затылок и думал о том, как они пойдут к дому – Садовым кольцом, улочками, переулками... И как он наконец сможет сказать ей что-нибудь умное, решительное, показать, что и он не лыком шит. Но посреди этих робких мечтаний его как кипятком ошпарило воспоминание о том, какой стала его жизнь после отъезда матери. Он вдруг понял, что ему нечего сказать этой чистой и необыкновенной девушке, которая в тюремный двор пришла, как на счастливую встречу...

К воротам вышел охранник, стал выстраивать очередь и проверять пропуска. Те, у кого они были, просачивались во внутренний двор. Те, кто пришел без официального разрешения, или уходили уныло, или начинали голосить. Перед тюрьмой повис тихий, ноющий стон. Соня подошла среди последних. Охранник, не глядя на нее, хриплым, усталым голосом пробубнил:

– К кому? Пропуск!

– У меня нет пропуска. Я к Звереву.

– Без пропуска нельзя! Следующий.

Соня отошла в сторону, но на молчаливо следующего за ней Кочета взглянула рассеянно, мельком, словно не понимая, зачем он здесь. Осталась у ограды, обхватив прутья тоненькими пальцами в дырявых перчатках, одна из которых была испачкана мазутом. Котомку, с которой пришла, поставила у ног. Лицо ее немного померкло, но смотрела она куда-то вверх, на редкие лоскуты осенней лазури между грязно-серых туч.

Ничего-ничего, подумал Кочет, сейчас ворота закроют, все разойдутся, он возьмет ее котомку, закинет ее на плечо и они наконец-то пойдут вдвоем...  

Все разошлись. Пространство перед тюремными воротами опустело. Небо затягивало все гуще серым. Начал нашептывать мелкий дождь. Было видно, как по внутреннему двору снуют какие-то служащие в прорезиненных плащах.

Вдруг один из них приблизился к воротам и спросил Соню:

– Вы к кому пришли?

– К Звереву.

– Пропуск есть?

– Нет.

Человек обернулся к одному из охранников, ходивших по двору, и крикнул:

– К Звереву пропустите без пропуска!

Соня встрепенулась, и, забыв обо всем, ринулась в раствор ворот, со звоном открывшихся по сигналу незнакомца. Кочет провожал ее взглядом, прижав к груди забытую Соней котомку...

Вечером он сидел дома, прислушиваясь к шагам в парадном. Наконец дождался, когда Елизавета Михайловна с Соней прошли на второй этаж, в квартиру Зверевых и отнес к ним Сонины вещи. Прихватил из своих запасов еще пачку чаю и коробку с мармеладом. Его поблагодарили, пригласили за стол. Елизаветы Михайловны дома не было. Он осторожно опустился на стул, еще не веря, что находится с Соней в одной комнате и вот так запросто сидит рядом.

– Это ничего, что театры, – говорила Соня хозяйке, продолжая какой-то начатый разговор. – Моя мама тоже училась в студии Станиславского, а когда она умерла, я нашла у нее письма владыки Петра и узнала, что она была его духовной дочерью...

– Да, Господь отовсюду взыщет... – непонятно ответила Евгения Михайловна.

Вскоре Соня ушла мыть голову, а они остались вдвоем.

– Как владыка Петр? – осторожно спросил Кочет у хозяйки.

– Он держится, конечно, сила духа его просто поразительна. Когда он вошел, даже охранник встал и снял фуражку. Но представь себе, Петя, у них отнимают продуктовые передачи! Такого не было в царское время...У владыки от истощения лицо покрылось какими-то фурункулами, – в глазах Евгении Михайловны блеснули слезы. – Что же творится, Господи!

– За что его арестовали?

– За проповедь, за служение церкви, как за что? Это настоящее мученичество, Петя...

Соня вошла розовая и оживленная, с головой, обмотанной полотенцем, и показалась еще милее, чем всегда – такая домашняя, нежная. Она наконец обратила на Кочета свои удивленные карие глаза и спросила:

– Петя? Ты, наверное, крестник владыки Петра?

– Нет, я только один раз его видел... – неловко выдавил Кочет, злясь на себя. – Он мне крестик дал.

Никак не удавалось ему поразить чем-то эту девушку, показать ей свою удаль, свое мужество. В ее присутствии просыпалась в нем только щемящая жалость, робость и нежность.

Он вскоре ушел, лишь спросил, можно ли и ему передать что-нибудь владыке в тюрьму.

– Я все могу достать, что хотите – шоколад, сало, сухое молоко. А может, ему сапоги или полушубок нужны?

Соня взглянула на него благодарно-ласково, а Евгения Михайловна сказала:

– Владыка сладости и мясо не ест, он же монах, а вот сухое молоко пригодится...

– Он очень молоко любит! – воскликнула Соня и радостно засмеялась. – Помню, он все отдавал, что ему приносили прихожане на Пасху, а молоко всегда выпивал сам...

На следующий день Кочет бегал по рынку, купил два пакета сухого молока, отнес в квартиру на втором этаже. Но Соню не встретил. Видно, она уже уехала.

Казалось бы, мелькнула и исчезла, как растаявшее в синеве облачко. Ничто жизни ее больше не напоминало... Но почему-то расхотелось Кочету теперь гулять с дружками, бороться с Басманчиком за первенство в шайке, планировать новые налеты. Некоторое время он жил старыми запасами, шатался без цели по Москве. Даже оказался в длиннющей очереди на морозе ко гробу вождя мировой революции. Увидел из-за спин восковой, сжатый, как кулачок, лоб, жидковатые руки, сложенные на груди, и подумал, что мало чем этот покойник, вокруг которого устроили столько шума, отличается от всех других.

Одно время Кочет думал податься куда-нибудь в дальние теплые края, да не решился. Появилась у него одна краля – из тех, что в витринах обновленных московских магазинов в Столешниковом демонстрировали красивые дорогие вещи. Тайка, живая модель, с дерзко вздернутым носиком и ярко накрашенными губками, с точеными ногами и тонкой талией, собирала обычно кучу гогочущих мужиков возле своей витрины. А потом живые модели запретили, и Тайка оказалась на мели. Ненадолго прибилась она к Кочету, вызывая интерес и зависть дружков. Кочет одно время думал, что любовь у них настоящая – такая, о какой в книжках пишут. Но потом Тайка нашла себе приятеля побогаче, из воров в законе. И упорхнула. А он остался один, с обожженным самолюбием, с ненавистью в душе ко всем бабам – недалеким и продажным... И вовремя сообразил, что никакая это не любовь. Да и есть ли она на свете? – иногда думал он.

Один раз спросил об этом у Евгении Михайловны, когда зашел к сестрам перед Пасхой – отнести яиц и масла, которые выменял на женский салоп, украденный из одной богатой квартиры. Евгения Михайловна расспрашивала его о Тайке, которую встречала несколько раз в подъезде: не собирается ли он жениться? Вот бы порадовалась мать...  

– На таких не женятся! – отрезал Кочет.

– Почему же не жениться, Петя, если у вас любовь?

– Никакая это не любовь, она уж с другим гуляет, – нарочито грубо ответил он. – Да есть ли она, любовь-то? Где-нибудь?

– Что ты такое говоришь! – тихо ахнула Евгения Михайловна.

– Я думал, у отца с матерью любовь – оказалось, нет. И у дружков моих я никакой любви не видел. А на мою долю ее, видать, не досталось...

Евгения Михайловна стала говорить ему о любви Божией, о страданиях Христа, о том, что надо бы сходить в церковь, как раз идет Страстная...Но Кочет слушал ее вполуха. Все это было так далеко о него, как маленькая луна над ночными крышами, показавшаяся в окне. Он вежливо поблагодарил и поспешил распрощаться. Узнал только от Евгении Михайловны, что владыке Петру, как и многим священникам, дали амнистию после смерти Ленина.

Но Евгения Михайловна, видно, своих мыслей не оставила. Однажды в начале лета она предложила ему поехать в Воронеж, навестить наконец мать. Кочет задумался: с матерью он давно не виделся, письма писал редко. Она беспокоилась, в каждом письме звала приехать.

– Там владыка Петр теперь служит, – радостно сообщила Евгения Михайловна. – Его кандидатуру выдвинули верующие рабочие епархии, и он назначен архиепископом

Воронежским. Поезжай, Петя! Вот как раз и именины владыки, они ведь и твои именины, встретишь там с мамой.

– Давно я уже забыл про всякие именины, – пробурчал Кочет.

– Это не страшно! Вернуться в церковь никогда не поздно. Исповедуешься у него, причастишься, попросишь благословения. Владыка с Господом всегда рядом, он может хороший совет дать. Столько духовных чад нашли у него помощь в трудное время! Вот и моя сестра сейчас под его влиянием переменилась и стала в храм ходить. А Соня...

– Она туда приедет на его именины? – вдруг выпалил, сам от себя не ожидая, Кочет. Евгения Михайловна улыбнулась, неопределенно пожала плечами.

Он все-таки собрался в Воронеж.

Мать встретила его с радостью. Накормив сына, вскоре стала собираться в храм на вечерню. Позвала и Кочета с собой, но он отговорился, что устал.

Но потом отправился следом – в расположенный неподалеку Покровский монастырь, где служил в этот день владыка Петр.

Стоя у ограды за кустами сирени, Кочет наблюдал, как ручейками стекался во двор монастыря народ – мужчины в фуражках и женщины в белых платочках, старухи в салопах, с клюками, группа девиц, по которой его взгляд скользнул равнодушно, потому что там не было Сони... Потом прошел согнутый, почти уткнувшись в землю лицом, старенький монах с широким добрым лицом, которого тут же окружила толпа ребятишек. Монах им что-то степенно внушал и потом указал детям на двери собора, куда они устремились, как стайка рыбешек.

Наконец показался и владыка, спускавшийся по соседней улице. Его сопровождало несколько человек, в основном крепкие мужчины в одежде рабочих, двое монахов, одна старица, которую вела под руку девушка. И это тоже была не Соня...

Мерно, торжественно ударил на колокольне большой колокол, за ним вступил средний, потом зачастили малые, и воздух затрепетал от мощных звуков. Когда владыка подошел к храму и стал подниматься по ступеням, люди выбежали навстречу и стали бросать к его ногам цветы. Он остановился на мгновение, благословил их и, наклонившись, бережно отодвинул несколько цветков в сторону, чтобы не наступить ногой.

Началась служба. Двор опустел. Кочет, стоя в сирени, чувствовал, как что-то важное, большое, слаженное совершается за каменными стенами – словно там жил своей жизнью пчелиный улей. Он осторожно приблизился к открытым дверям, услышал возгласы и стройное пение, в котором выделялся сильный, чистый, словно светом пронизанный голос владыки Петра. У самой двери стояли молящиеся, плечом к плечу. Было видно, как внутри, нагретый множеством свечей, дрожит и струится воздух.

Кочет пожалел, что постеснялся спросить у матери насчет Сони. Если она приехала, найти ее в огромном храме невозможно. Он спустился по ступенькам и снова занял свою позицию в кустах.

      – А отвечать не придется? – вдруг донесся до него чей-то голос.

– Ты что, директиву Ленина не читал? Чем больше мы уничтожим священников и верующих, тем лучше... Того гляди, и орден дадут!

Сбоку от входа в храм стояли двое неказистых мужичков, один вертел в руках банку с вареньем.

– Вот сюда, на этот столик, ему ставят все, что жертвуют для бедных. Он, говорят, почти все раздает, только молоко выпивает, когда поста нет, конечно.

– Может, лучше в молоко?

– Не, ему из рук в руки передают. А абрикосовое варенье я, слышал, он особенно любит. Соблазнится, попробует авось!

Кочет рассмотрел теперь у входа столик, на котором были сложены мешочки с крупой, яблоки, связки баранок, яйца в кошелке.

– А если кто другой съест?

– А пущай! Сказано же: "как можно больше священников и верующих..." Я стекла толченого туда как следует натолкал, всем хватит!

Банка перекочевала на стол, и мужички словно растворились в воздухе. Некоторое время Кочет остолбенело смотрел на столик. Он понял только одно: Соне может грозить опасность! Если она в храме и владыка угостит ее вареньем...Он стал выбираться из кустов. Но раньше него на крыльце появилась крепкая пожилая женщина с корзинкой, которая собрала дары и ушла в храм.

Кочет снова оказался перед дверью. Но тетки с корзинкой не увидел. Какая-то бабка обернулась и строго шепнула ему:

– Что встал на пороге? Проходи! Чего тебе?

– Мне бы владыку Петра...

– И-и-и, милый, он теперь служит! Когда исповедь начнет принимать, тогда и подойдешь.

– Когда это?

– Часов через пять...

– Мне сейчас нужно кому-нибудь передать для него, это очень важно, – заторопился Кочет, но бабка окинула его презрительным взглядом:

– На службе тебе некогда стоять, а вот сейчас подай владыку? Иди-ка ты подобру -поздорову, не мешай людям...

Кочет отступил от порога. Снова оказался во дворе. Что делать? Написать записку и передать? Затеряется. Закричать, остановить службу? Вышвырнут вон...

Мысли мельтешили, как мошкара над болотом. Но постепенно он сообразил: сейчас, во время службы, да и исповеди, никто варенье открывать не будет. Значит, надо дождаться конца всенощной и тогда подойти к архиепископу. Ему владыка Петр поверит!

И Соня там, скорее всего, рядом. От этой мысли потеплело на сердце. Кочет вдруг понял, что он может сделать для нее: оберегать, стеречь ее покой, не подпускать к ней злого. К ней и к владыке Петру, которого она так любит. Хотя что это за любовь, он не понимал. Но догадывался, что бывает всякая: как цветы – есть розы и астры, а есть и одуванчики, и сирень. И даже крапива цветет по весне белыми лопушистыми цветами, которые быстро исчезают. Он сам себе вдруг показался такой крапивой. Но и эта трава ведь зачем-то нужна    – закрывает лысины пустырей и язвы пожарищ, не пускает к дому чужих. А свои знают, как ее обойти.

Спокойно вдруг стало на душе у Кочета. Он вернулся к хозяевам и прилег, планируя к концу службы снова оказаться у храма.

Проснулся он в маленькой комнатке на веранде от громкого хора цикад. За горшками с алоэ поднимался острый серп месяца. Мать на кухне гремела посудой. Отчаяние пружиной выбросило его из постели: опоздал! Неужели опоздал?!

– Мамаша, что? – крикнул он, босиком подбегая к двери кухни. – Служба закончилась?

– Закончилась давно, ты все проспал, сынок, – спокойно ответила мать. – Жаль, не пошел со мной, такая всенощная была! Ну ничего, завтра сходишь на исповедь.

– К владыке Петру? – пробормотал Кочет. – Как он? Надо скорее...

– Он тут, в Воронеже, такой любовью окружен! – продолжала мать. – Власти против него воюют, все время доносы на него пишут, а народ весь – за владыку своего горой! Из дома и в дом с охраной провожают, чтобы чего не вышло...

– Как пройти к его дому? – Кочет торопливо одевался.

– Тут недалеко, но неудобно беспокоить, Петя. Да он и расстроен, наверное. Сегодня принесли банку абрикосового варенья – с толченым стеклом! Хорошо, что наша Марья Васильевна заметила осколок...

– Выбросили банку? – выдохнул Кочет.

– Конечно! Да это не в первый раз – и камни на него скидывали, когда он по улице проходил, и доносчиков подсылали... Так что рабочие теперь спят у него в прихожей или на крыльце. Несколько человек охраняют.

– Мне бы с ним поговорить...

– Поговоришь, конечно, сынок! Время еще есть. Ты отдыхай, а я пойду к Зайцевым возьму молочка для тебя.

– А кто это, Зайцевы? – спросил Кочет, зевая.

– Александр Иванович, преподаватель духовной академии, регент, и Валерия Николаевна, его жена. Они сами из дворян, воспитания деликатного, а как времена настали трудные – корову завели и владыке молочко носят, – с гордостью, как будто это были ее родные, сообщила мать и добавила: – Дочка их, Маргарита, духовное чадо владыки Петра.

Тут подала голос из другой комнаты хозяйка:

– Лукерья, ты к Зайцевым-то сегодня не ходи! К Маргарите подружка какая-то, я слышала, вечером приехала на именины владыки, не тревожь их...

– Какая подружка? – мигом встрепенулся Кочет.

– А, духовная дочь владыки, Соня Булгакова. Славная девушка, – сказала мать.

Соню он увидел на следующий день в храме. Она узнала своего московского знакомого и приветливо отнеслась к нему, разрешила проводить до дому.

С тех пор Кочет сопровождал ее в храм или на рынок. Службы в храме были на редкость длинные, тяжелые для него. Служили по монастырскому уставу и передавали слова владыки Петра: кому это тяжело, может посещать в приходские храмы. Но Соня и Маргарита ходили только туда, где служил владыка Петр, и Кочет следовал за ними. Плелся, как теленок, покорный, молчаливый и притихший от радости.

Дни протекали в каком-то горячем чаду, душистом от летних трав и цветов, звонком от пения птиц, переклички колоколов, девичьего пения и разговоров. Мать заметила его состояние и все пыталась навести разговор на Соню, но Кочет таился и огрызался.

– Что ты волком на меня смотришь, разве не понимаю? – однажды сгоряча высказала мать. – По сердцу тебе Соня, так и посватайся! Самый возраст, самое время...

– Какое такое время? – угрюмо пробормотал Кочет. – Зачем я ей сдался, такой...

– Какой такой? – подхватила мать, радуясь, что сын решился на разговор. – Боишься, что она из образованных, из дворян? Ну и что! Сейчас многие дворянки за неровню пошли. Лишь бы человек был хороший и любил. Даже лучше, безопаснее, хоть как-то защитит рабочий класс!

– Какой я рабочий класс! – махнул рукой Кочет.

– Ну и стань им! Пойди в обучение к рабочим, к Семену Цыкову, например, он тоже чадо владыки Петра, – заторопилась мать. – Ради своего счастья, сынок, разве нельзя переменить всю жизнь?

Кочет задумался. Не мог он, конечно, рассказать ни матери, ни Соне, как он жил эти годы. Не смел себя поставить рядом с этой девушкой, словно сотканной из солнечных лучей, падающих из-под купола храма. Но если и в самом деле нужно ее защитить, такую хрупкую и не от мира сего? Владыку Петра, того гляди, арестуют скоро...Это только мать может думать, что доносы и провокации когда-нибудь кончатся. Кочет историй про аресты священников в Москве наслушался. Сколько ни было у него ума, а сообразил, что власть их в покое не оставит. Раз самого Патриарха Тихона в тюрьме держали и умер он там. А сколько еще архиереев пошли в ссылку! И храмы московские , прежде богатые, стоят теперь закрытые, а то и разоренные...

Мать еще горячее стала уговаривать:

– Ты, может, нагрешил чего, сынок, так пойди покайся! Господь-то даже на кресте разбойника простил, и тебя простит. И с владыкой посоветуйся, расскажи ему все. Прямо и попроси благословения венчаться с Соней! Владыка наш человек не простой, он даст правильный совет...

Кочету так и ударили по сердцу эти слова – "венчаться с Соней"! Запали в душу. На какое-то мгновение он представил невесту в храме: белые цветы, прозрачную фату на голове, золотые облачения, счастливые лица вокруг и стройный хор, словно высокий лес. Махнул головой, отгоняя видение, но оно возвращалось, подлетало слова, кружилось вокруг него, как ночная бабочка вокруг огонька свечи...

– Ладно, вхожу к владыке, – согласился он. – Хотя я ведь почитай лет десять порога храма не переступал, да и раньше не очень...

– Петенька, ты все ему скажи прямо, не утаивай, – заторопилась с советами мать. – Помни, что Господь даже апостола Петра, от него отрекшегося, простил за его покаяние и у ворот рая поставил. Все расскажи до крошечки! А то некоторые так исповедаются, что не говорят прямо, грехи общие называют, так владыка все равно их насквозь видит, сколько было примеров...

Кочет на эти слова сразу внимания не обратил. Но много позже, когда уже выложил на исповеди владыке Петру все свои подвиги и поник головой, готовясь провалиться сквозь землю, у него вдруг мелькнула мыслишка: а вот про Соню совсем и не обязательно говорить! Можно просто сказать, что хочет жениться и попросить благословения на брак.

Владыка, к его удивлению, не ужаснулся всему, что ему Кочет рассказал. Не прогнал его прочь, как было бы справедливо. Он только покачивал головой и тяжело вздыхал. Кочет заметил седые нити в его золотистых волосах и бороде и резкие морщины по углам рта.

Гора ужасных поступков, целая навозная куча нечистой, перековерканной жизни лежала перед архиепископом. Но почему-то не сам великий грешник, а владыка Петр согнул плечи и сокрушался, как будто это были грехи его родного брата или любимого близкого человека. А Кочету вдруг стало легче. Какая-то новая, младенческая радость распирала его. Владыка, еще раз вздохнув, спросил:

    – Ты каешься во всем?

– Каюсь, каюсь... – облегченно забормотал Кочет. Владыка накрыл его голову епитрахилью, и в наступившей темноте Кочет долго с замиранием сердца ждал, когда прозвучит разрешительная молитва. Никак не мог дождаться, как будто медлил владыка и не мог решиться произнести святые слова. А когда они наконец прозвучали и епитрахиль с его головы была снята, в лицо хлынул ясный свет июльского дня. И таким же сильным, пронизывающим светом были наполнены глаза архиепископа, когда он посмотрел на исповедника и спросил:

    – Готов ли ты оставить всю прежнюю жизнь и следовать за Христом?

Кочет молчал. Вопрос был слишком прямым, жестким, словно направленное в упор дуло пистолета. Не хватало воздуха, дыхания, сознания, чтобы ответить на него.

Владыка произнес мягче:

– Ты должен изменить свою жизнь, Петр. Только тогда покаяние будет настоящим. Хочешь ты жить иначе?

И тут в облегченной и светом омытой душе заворочалась, как птица перед рассветом, надежда. Кочет ответил:

– Да, я хотел бы! Девушка одна есть... Хочу жениться на ней. Я ее больше жизни люблю!

Опять какой-то бесенок стал подзуживать его, что не надо, не надо говорить о том, кто эта девушка... Владыка посмотрел на него внимательно и ничего не сказал. Да и другие исповедники напирали. Тогда Кочет сложил руки и бухнул:

– Благословите, владыко! Хочу обвенчаться с ней...

Архиепископ, осенив его крестом, дал ему маленькую иконку:

– Передай это своей избраннице. Пусть преподобный Серафим наставит ее и сохранит...

Прижимая иконку к груди, счастливый Кочет отошел, и людское море сомкнулось за ним. Уже на улице он посмотрел на иконку: батюшка Серафим молился на камушке, он с детства знал это образ. Мать же сказала, что непременно все будет хорошо, раз сам владыка благословил...

И Кочет в тот же день отправился к Зайцевым, чтобы поговорить с Соней. Он сам не понимал, откуда у него взялась такая смелость. Но сразу начались препятствия: к Зайцевым приехала подруга Сони из Нижнего, с которой он тогда ее увидел впервые –Татьяна Мельник. Девушки вместе с Маргаритой собрались на рынок, чтобы купить продуктов.

Кочет, счастливый и не чующий под собой ног, предложил свою помощь и двинулся вслед. Показалось ему, что Соня теперь смотрит на него как-то по-особенному. Или это было на самом деле? Но нет, на крутой горке она сама схватилась за его локоть, и когда он с робкой благодарностью взглянул на нее, ответила открытым и ласковым взглядом.

На рынке, не дойдя до молочных и мясных рядом, девушки задержались перед прилавками с шалями. Маргарита и Таня, как зачарованные, прикасались кончиками пальцев к полыхающим шелкам и кружевной кайме, наклонялись, рассматривая нежнейшие узоры пуховых платков. Соня держалась в стороне, лишь искоса поглядывала на подруг. Маргарита деловито переговаривалась с продающей всю эту роскошь крестьянкой:

– А эти почем? Какие красивые! Сколько же тут труда, фантазии...

Глядя сзади на затылок Сони, на пушистый хохолок волос над нежной шеей, Кочет вдруг вспомнил: мать говорила, что девушки в старину ходили непокрытые, а вот замужним обязательно полагалось носить платок на голове, невесте же дарили самый дорогой, самый лучший...

   – А вы примерьте, хотите? – предложил Кочет девушкам. Соня заколебалась, Маргарита и Таня рассмеялись и стали перебирать платки. Торговка тут же выхватила из груды на прилавке одну, другую, третью шаль, кинула на руки девушкам. Таня радостно накинула шаль на голову, Маргарита – тоже. Девушки порозовели, лукаво поглядывая вокруг. Соня задумчиво мяла в руках лиловую шаль и не решалась примерить.

– Хотите, все три куплю? – осмелел Кочет. Соня испуганно проговорила:

– Что ты, Петя! Они же такие дорогие...

– Да мне для тебя, для вас – ничего не жалко! – Кочет почувствовал, как грудь его распирает от радости. – Только выберите, какие по душе. Деньги есть, не бойтесь!

Татьяна захлопала в ладоши и стала примерять шаль. Соня заколебалась. Маргарита, уговаривая, зашептала ей на ухо. Тут-то до них и долетел заполошный, сердитый крик.

Низенькая старушка в черном одеянии, туго повязанная платком, передвигалась по соседнему ряду, перебегая мелкими шажками. Она яростно выкрикивала какие-то слова и время от времени, вздев костыль, тыкала им перед собой. По ряду вслед бежали вслед мальчишки, удивляясь и указывая пальцами.

Торговка шалями быстро закрестилась, опустив голову, испуганно произнесла:

– Блаженная Феоктиста, старица Феоктиста...Господи, быть беде!

Кочет, вытянув шею, увидел: старуха направляла свой гнев на хорошенькую, щегольски одетую девушку, которая, не оглядываясь, торопливо уходила от нее по ряду.

– Ишь, сапожки-то себе справила, чтоб с пути праведного легче было сойти! – кричала блаженная. – Хвостом машет, чтобы с нечистыми в хороводе плясать!

Девушка, пунцовая от стыда, придерживала тонкими пальцами с накрашенными ногтями кружевной шарф, натягивая его на щеки, словно он мог укрыть ее от любопытных взглядов столпившихся вокруг людей.

– И платочком стыда не прикроешь, все твои кавалеры у тебя на лице написаны во-о-от такими буквами! – не успокаивалась страница. – Да было бы из-за чего душу губить, ласточка, они ведь натешатся да и бросят тебя, как скорлупку от яйца...

Девушка закрыла лицо руками. Шаг ее замедлился, она, видимо, уже выбилась из сил. Из толпы послышались сочувственные возгласы:

– За что она ее так? Леночка девушка хорошая...

Старица приближалась, размахивая клюкой и явно намеревалась дотянуться до плеча девушки. Но тут дорогу ей преградил кудрявый лотошник с добродушной улыбкой на веснушчатом лице:

     – Бабушка Феоктиста, а не хочешь ли свежего калачика? Или бублика? Уж больно хороши бублики у меня сегодня! Еще теплые.

Блаженная остановилась, остро взглянула на мужика, лицо ее смягчилось. Она как будто забыла про юркнувшую в толпу девушку. Ответила сурово:

– Мне лакомить себя нечего, милый. Мне надо владыке нашему хлебушка купить! Хлеба надо владыке побольше отнести, он скоро ему ох как понадобится...

– Матушка моя, недоброе она предсказывает! – тихо ахнула за спиной крестьянка. Кочет оглянулся на Соню. Она стояла, выпрямившись стрункой, глаза ее горели каким-то странным огнем. Шаль положила на прилавок. Девушка словно не видела ни Кочета, ни рынка, ни народа, который гудел осиным роем, на разные лады толкуя поведение старицы. Маргарита и Татьяна скинули свои шали и пошептавшись, куда-то пропали.

А Соня вскоре попросила отвести ее домой. Всю дорогу она молчала, погруженная в свои мысли. На Кочета все сильнее и безжалостнее, помимо его воли, зверем косматым наваливалась тоска. Он чувствовал, как что-то большое, яркое пролетело мимо него и исчезло, чтобы ... никогда не вернуться?

Но ведь самое время было бы поговорить о самом главном! Только все не клеился разговор. Кочет злился на себя, такого непутевого и нескладного. Все глубже руки засовывал в карманы и все медленнее греб ногами по мягкой пыли, стараясь удлинить дорогу к Зайцевым. И вдруг по ладони скользнула гладкая пластинка. Кочет вспомнил, что это, и вдруг решился:

– Соня! Я ведь хотел тебе сказать...

Девушка обернулась к нему и посмотрела так жалобно и жалеючи, что он вдруг понял: она обо всем знает, давно уже догадалась. И... не рада? Но он уже не мог остановиться – бухнул, словно в реку с разбега кинулся:

– Владыке Петру сегодня исповедовался и сказал, что жениться на тебе хочу! Он благословил... Вот, велел передать тебе эту икону.

Вложил в ее слабую легкую ручку иконку и стоял, опустив голову, не смея поднять глаз. Соня взглянула на образ, ахнула, прижала его к губам. У Кочета глухо, тяжело ударяло сердце, стучала кровь в ушах.

Сквозь удары пробился тихий Сонин голос:

– Петя, спасибо тебе! Но... не получится. Владыка мне велел передать иконку? А знаешь, почему?

– Нет, не знаю.

– Хотел напомнить, наверное, как к преподобному Серафиму пришли две девушки, одна собиралась замуж, а он ей сказал, что надо идти в монастырь. Вот и я...

Кочет ужаснулся от такой мысли. Он стал что-то горячо доказывать, говорить, как он ее любит, что Соня пропадет одна, что скоро все монастыри закроют, и куда ей тогда деваться... Но поникшая, печальная Соня твердила свое:

– Петя, прости... Да, любишь, я знаю... Но эта любовь когда-нибудь кончится, найдешь другую.

– Да я и искать не буду! – разъярился Кочет. – Только ты мне нужна!

– Всякая земная любовь когда-нибудь кончится... А я ищу такую, которая никогда не кончается.

– Да не бывает такой! Все мы умрем, и больше ничего! Ну ты бы хоть свою молодость пожалела...

– Все умрем когда-нибудь. А любовь не кончится... – Соня вдруг привстала на цыпочки и легко прикоснулась губами к его брови. Он сжал руки, пытаясь ее обхватить, но она выскользнула, помчалась по дороге к забору дома, хлопнула калиткой. В сумерках за темнеющими ветвями деревьев вспорхнуло:

– Прощай, Петя! Храни тебя Бог...

ххх

Кочет вспомнил еще, что лицо старичка кэра напоминает лицо учителя, который объяснял ему, как складывать дроби. Дальше этой премудрости Кочет не продвинулся, бросил школу. Зачем и кому были сейчас нужны эти дроби, далекие, как стаи полярных гусей, потянувшихся в сером небе над островом в неведомые страны?

Лежа на нарах, Кочет представлял себе дроби в виде гусиных стай. А потом как-то очень быстро вспомнил, что гуся готовила мать на Рождество, с яблоками и черносливом, и что можно, если поймать, съесть, пусть даже сырым, не только гуся, но и утку, и чирка, и чайку, и ворону... Мысли пошли по привычному кругу.

Тут он услышал с нижнего яруса нар голос новенького – бывшего моряка, который вчера прибыл в их восьмую роту и оказался весьма сведущ в карточных играх. Сегодня, не без некоторой ловкости рук со стороны вора Красненького, моряк оказался в большом проигрыше. Кипятясь, он требовал отыграться и поставил на кон серебряный крест, приговаривая:

– Крест это, ребята, архиерейский, он мне фарту подвалит!

– Брешешь небось! Звонишь складно, а внутри пусто, – зашумели игроки.

Моряк терзал на груди замызганную тельняшку:

– Кто, я?! Как есть архиерейский! Мне его владыка Петр подарил, когда мы с ним в одной камере на Таганке сидели и играли в бирюльки от нечего делать!

– Какой еще владыка? Здесь владыка один – Эйхманс! – послышались издевательские голоса. – Нешто попу в бирюльки поиграть захотелось?

– Захотелось – не захотелось, да делать было нечего, соломинками двигали, бирюльки из битого стекла, – упорствовал моряк. – Пока играли, он мне про божественное все говорил. А напоследок снял крест с себя и надел мне на шею. И поцеловал, как брата.

Кочет замер, скрючившись на нарах. Вдруг вспомнился ему в руке владыки Петра – его крестик, который он давно уже обменял на что-то съестное...

– На кой ты ему сдался, брат такой? – загоготали сокамерники.

– Архиепископ Петр? Это не наш ли, соловецкий? – послышался голос с верхних нар.

– Да ты что?! – матрос разинул рот. – Неужто он тут, с вами?

– А где ж ему быть-то? – ерничая, спросил Красненький и припрятал крест за пазуху, стал тасовать колоду. – Мы новой власти больше по нраву, чем опиумы! Правда, перед этим даже вохры шапки снимали...

– Где он? Где его увидеть можно?! – закричал матрос – привстал, словно бежать собрался. – Эх, а что ж я ему скажу-то...

– Духовенство на складах у нас сторожами служит, их тут человек пятнадцать, он с ними был до последнего времени, даже на службы в церковь их пропускали, – пискливым голосом вступил с нижних нар стукач Волошка, самый интеллигентный и знающий в восьмой роте. – А недавно отвезли его на Анзер – говорят, крестил в Святом озере какую-то эстонку, вот начальство и разъярилось.

– Не видать тебе его, паря! Разве что угодишь в штрафники и погонят тебя на Голгофу... – загалдели остальные.

Кочет дальше уже не слушал. В голове только стучало: "Ан-зер, Ан-зер..."

В путаном сне, где переплетались видения голых людей с торчащими от худобы ребрами и обритыми головами, сплетшихся в тесные клубки, чтобы сохранить крупицы тепла, чмоканье ледяной болотной жижи и смрадное жерло уборной, лязганье прикладов охраны, копошенье серой, чуть поблескивающей массы вшей на одежде, Кочет ясно помнил одно. Ему надо на Анзер. Как, почему, с кем – не важно! Главное, когда: скорее, скорее... Он сам бы не мог объяснить, почему у него появилось такое четкое, мощное, неведомо откуда пришедшее желание.

Поэтому на следующий день он вызвался ехать на Анзер.

Басманчик пытался отговорить приятеля, но Кочет не слушал.

– Говорят, тиф там, на Анзере, самый злой, – шептал Басманчик. – Схватишь заразу и сгинешь ни за что!

Кочет молчал. Сгинуть – это было бы самое лучшее. Перестать мучиться, перестать надеяться. Надежда – самая злая мука. Но только до того, как сгинуть, нужно увидеть владыку Петра и спросить его...Он знал: нужно что-то спросить. Или попросить? Голова не справлялась даже с такой маленькой задачкой.

И только на борту катера, с трудом вспахивающего серую гладь моря, засеянную мелким злым дождем, Кочет вспомнил вдруг слова Сони о любви, которая никогда не проходит... Он ее не нашел. Эти пятнадцать месяцев на Соловках, да и до того, в хмельном разгуле обиды, никакой любви у него в душе уже не осталось. Даже к Соне. О других подружках и говорить не стоит – сгинули дымом.

В последнее время все заслонили мечты о добавке к пайке, о золотых крупинках пшена в жидкой мути исчезающего под ложкой супа. Он не нашел ничего, что было бы сильнее голода, сильнее времени, сильнее людской злобы. А владыка Петр? Вот бы его спросить! Да, об этом спросить – и потом все равно...Хотя почему Кочет решил, что владыка станет с ним разговаривать? Архиепископ его, наверное, и не вспомнит. Разве разговор в Воронеже? Или из-за того, что тезка? Пришли на память слова матери об апостоле Петре. Парень вздохнул: какой он Петр, одно название! Не зря на всю жизнь прозвали – Кочет. Петух, и все. Трижды напомнивший апостолу о его предательстве. Вот только таким боком он к этой истории пристроился. Да теперь уже все равно, все равно...

На Анзере их поставили рыть могилы для умерших от тифа. Их было много. Мелькали комья тяжелой, истыканной мелкими камнями земли. Ее сверху кропило редким звездчатым снежком. Кочет понял, что больше ничего не будет. Когда закончит рыть, сам упадет в эту землю. Комья, мутная вода в яме, бледные корни деревьев...

Вдруг с другого конца поля раздались крики. У кромки леса группа людей спорила о чем-то с охранниками.

– Вы не смеете нарушать приказ! – раздавался женский голос на грани рыдания.

– Начальник лагеря разрешил похоронить его по архиерейскому чину... – вторил мужской голос.

– Уже закопали, поздно! – басил толстомордый охранник, отмахиваясь от просителей. Его товарищ, однако, колебался. Потом шепнул что-то ему на ухо. Толстомордый оглянулся. Его ищущий взгляд уперся в Кочета, который, сам не зная зачем, пошел по полю навстречу, волоча за собой лопату с налипшими комьями земли.

– Эй, парень! И ты, и ты, – приказал охранник. – Ройте землю, где они вам укажут!

Кочет копал яму вместе с другими сокамерниками – шпаной, согласившейся подработать на Анзере за добавочную пайку – и поглядывал, что делают собравшиеся на краю поля люди. Среди них были, похоже, трое священников – такие же исхудалые, в обносках, как и все остальные, но почему-то державшиеся торжественно. Еще пожилой мужчина и две женщины в лагерных робах, одна в монашеской скуфейке, по лицам которых безостановочно струились слезы: они не замечали их и не вытирали.

Священники, сблизив головы и руки, что-то передавали друг другу. Один из них вполголоса читал молитву, и этот голос, повторявший родные с детства слова, звучал странно среди шума деревьев, карканья ворон и голосов охранников, подгонявших других заключенных, роющих могилы. Женщины, наклонившись, со стоном раскидывали еловые ветки, которыми была прикрыта огромная яма с трупами. Кочет видел черно-синие окоченелые ноги и нелепо торчащие руки, волосы, перемешавшиеся с песком и глиной. И вдруг мелькнуло что-то светлое. Обе женщины вскрикнули, выпрямились. Священники бросились к яме. Все перекрестились, застыли в горестном поклоне. Кочет посмотрел туда, куда были направлены взгляды.

И отшатнулся, сам едва не оскользнувшись в яму.

Среди колючих еловых ветвей лежал владыка Петр в белой рубахе со сложенными на груди руками. Лицо его, кипельно-бледное, было усеяно черными хвоинками. Словно крошечные крестики, мелькали хвоинки и на одеянии, и на светлых волосах, не тронутых грязью. Лицо было строгим и ясным, и Кочету на мгновение показалось, что он сейчас откроет глаза.

Это была не смерть. Что-то другое...

Лежавшие рядом одеревеневшие тела не имели к этому никакого отношения.

Священники, мужчина и монахини, поклонившись, подняли это легкое и мягко гнущееся тело и стали что-то с ним делать. Когда Кочет очнулся, владыка в лиловой мантии, с панагией на груди, с пересекавшей лоб "молитвой" плыл на руках и плавно опускался в яму. Его мягко укрыли свежие еловые ветки, которые, видимо, нарезала вырывшая могилу шпана. На еловые ветви легла прозрачная снеговая пелена, потом посыпались комья земли.

Голоса пели "Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас..."

Они были сильнее завываний поднявшейся метели, лязганья прикладов, шума моря, сдавленных рыданий. Кочет смотрел на комья земли, лепящиеся в небольшую горку. Нет, не будет ему ответа... Не сможет он спросить ни о чем! Нет ничего на свете сильнее смерти, у которой на все свой ответ.

– Почему вы все расписались, отче, на молитве? – услышал он вдруг шепот одной из женщин. – На молитве разве расписываются?

– Когда восстанет владыка, будет важно, кто хоронил его, – послышался ответ. – Запомните, что ель в головах, а в ногах три пихты – легче будет мощи найти...

И вдруг все повалились на колени. Раздался сдавленный крик, в котором ужас перемешался с ликованием. Кочет остался стоять. И потому ясно увидел, как над свеженасыпанной могилой поднялся в столбе света владыка Петр и положил в воздухе три широких, крылатых креста.

ххх

Монахиня Екатерина смогла уделить несколько минут приехавшей из Дивеева девушке только тогда, когда закончился рабочий день в канцелярии Троице-Сергиевой лавры. Трудница, родом из Воронежа, рассказала матушке, как восстанавливалась простоявшая столько лет в разорении святая обитель Батюшки Серафима. И потом передала ей записку от недавно отошедшей ко Господу монахини Серафимы.

Монахиня Екатерина получала такие записки от своей давней знакомой и раньше. Первой строкой в записке о упокоении, как всегда, шел архиепископ воронежский Петр.

Матушка Екатерина вспоминала свой приезд в Воронеж, жаркий летний день, многоцветье рынка, кипевшую вокруг толпу. Трех девушек, застывших у прилавка с шалями. Одну из них она тогда знала как Соню Булгакову.

И себя, бегущую по рядам прочь от криков блаженной Феоктисты, обличающей ее перед лицом любопытного народа...

Монахиня Екатерина не знала, почему в записке ее сестры во Христе в самом конце всегда стояло: "убиенного Петра". Ее память не сохранила ни лица, ни имени парня, который был в тот день рядом с тремя духовными дочерьми Петра Зверева. Но матушка Екатерина всегда выполняла просьбу монахини Серафимы. От всего сердца молилась она за неведомого ей Петра, так же как и за архиепископа Воронежского Петра Зверева.

Архиепископ Петр Зверев в 1999 году прославлен в лике святых новомучеников русской православной церкви. Мощи его были обретены на Соловках, на острове Анзер. День его кончины на Соловках, 7 февраля, совпавший с днем расстрела большевиками в 1918 году Владимира Богоявленского, митрополита Киевского, стал в 2000 году днем памяти собора новомучеников и исповедников российских.   

Материал предоставлен автором