Новый год Колюшки

Автор: Елена Нестерина Все новинки

Следовать за мыслями

Следовать за мыслями
Заметки Владимира Крупина, лауреата Патриаршей литературной премии 2011 года
Название записок отсылает к словам Пушкина из "Арапа Петра Великого": "Следовать за мыслями великого человека есть наука самая поучительная", и в самом деле, однажды насмелясь написать о "Повестях Белкина", я не мог не заниматься темой творчества Пушкина и далее. Пусть кому-то угодно посчитать мои записки слишком личными, но безграничность пушкинской темы, особенно для литератора, её оживляющие ум и совесть уроки подвигают к её познанию.

Чем влюбленнее открываешь книги Пушкина, тем более они очаровывают, тем более мерцает и светится "магический кристалл" его гения.

Перебирая свои давние записки, отчеркивания и заметки на полях, вижу несколько этапов в чтении Пушкина.

Пятна на солнце

Так, по молодости лет и по навеянной извне низменной страсти и на солнце заметить пятна, я занимался неблагодарной задачей – замечать недостатки у гения. Именно так был направлен ум – поверять алгеброй гармонию. Тут плохую услугу делали многие книги по литературоведению и критике.

Хватало времени и сил жадно их читать, чтоб, заняв чужого ума, развивать собственный. А получалось хуже – свой ум подавлялся, а заёмный развивал самоуверенность, что даже и высшее искусство постижимо. Все казалось просто! Усвоенная сумма приемов должна была давать результат. Тип, характер, метафора, пейзаж, отступление, речевая характеристика... каких только слов ни сыпалось как из дырявых мешков из пособий и предисловий, из комментариев и критик. Ну как было не вообразить, что постижимость любого творчества достижима. Другое дело, что тогда почему-то в голову не приходило, что уж если так проста, например, "Капитанская дочка", то почему же вместо того, чтоб заваливать её грудами истолкований, не писать такие же простые повести?

Как было, вооружась карандашом, не подметить, что и Пушкин не без греха, ну, например, то, что он повторяется. Фраза "картечь хватила в самую середину толпы" дважды в разных местах. "Сверкающие глаза" и у башкирца и у Пугачева. Теперь я думаю: "Ну и что? Ну и еще можно нахватать повторов, и что нового добавится в пушкиноведении?".

Неужели в то время проходили мимо сознания такие фразы:

"Так поэма, обдуманная в уединении, в летние ночи, при свете луны, продается потом в книжной лавке и критикуется в журналах дураками" /"Участь моя решена..."/. В: оправдание себе скажу, что фраза была выписана в те же времена, но видно в этом еще не было предчувствия на будущее открытие, ведь я же себя дураком не считал. Куда там!

Вновь и вновь я невольно выискивал что-либо, например, такое. Петр /Ибрагиму/: "Надобно тебе... вступить в союз с русским боярством". Немного ниже, Ибрагим /размышляя/: "Свадьба с молодою Ржевскою присоединит меня к гордому русскому дворянству" /"Арап Петра Великого"/. Не лучше ли было отослать себя к "Истории Государства Российского", к истории дворянства в России, его рождения из заслуженного перед отечеством боярства. Но и тут можно себя оправдать: у нас, как сказал наш современник, куда доступнее история любого африканского государства, чем своя собственная.

Также бесполезны были сопоставления, например, такого рода:

Безумец! полно! перестань,

Не оживляй тоски напрасной,

Мятежным снам любви несчастной

Заплачена тобою дань.

                       ("Бахчисарайский фонтан")

---------------------------------------------------------

...но полно, полно, перестань,

ты заплатил безумству дань.

                                     ("Евгений Онегин")

Все-таки польза, может быть единственная, в таких выписках была – приучала к внимательному чтению и тем вознаграждала за недостатки школьного образования. Уже начинались постепенно и такие выписки, где сопоставлялись сходные места из произведений разных лет, а тут немало могло быть полезного для раздумья, особенно с точки зрения непрерывно взлетающего роста гения Пушкина. Вот тот же "Бахчисарайский фонтан" /речь о луне/:

Кто в небе место ей укажет,

Примолвя: там остановись!

Кто сердцу девы юной скажет:

Люби одно, не изменись...

И знаменитейшее из "Египетских ночей" и "Езерского":

"Зачем кружится ветр в овраге... " и т.д. до слов:

Зачем арапа своего младая любит Дездемона,

Как месяц любит ночи мглу?

Затем, что ветру и орлу

И сердцу девы нет закона.

Я сокращаю цитаты не только из экономии бумаги, просто представляю себе читателя, знакомого с Пушкиным. Разве не благодарная задача для старшеклассника или младостудента сопоставить Полтавский бой, его описание в "Полтаве", и битву, описанную в "Руслане и Людмиле". Почти одни и те же слова, много одинаковых фраз, но насколько недосягаемо взлетело дарованное свыше умение. Восемь-девять лет пролегли меж поэмами.

И день настал. Толпы врагов

С зарею двинулись с холмов;

Неукротимые дружины,

Волнуясь, хлынули с равнины

И потекли к стене градской;

Во граде трубы загремели,

Бойцы сомкнулись, полетели

Навстречу рати удалой,

Сошлись – и заварился бой...

                                              ("Руслан и Людмила")

----------------------------------------

Горит восток зарею новой.

Уж на равнине, по холмам

Грохочут пушки. Дым багровый

Кругами всходит к небесам

Навстречу утренним лучам.

Полки ряды свои сомкнули.

В кустах рассыпались стрелки.

Катятся ядра, свищут пули;

Нависли хладные штыки...

                                                ("Полтава")

Вне всяких сомнений, подобные сопоставления были, и все они приличествуют приближению к подножию Пушкина. Только чтобы они не становились целью изучения, а шли по нарастающей, чтобы в них появлялись задачи нравственного воспитания. Например, сопоставление "Записок молодого человека" и "Истории блудного сына" и "Станционного смотрителя", ведь в них библейская история перекликается с современностью, сюда же добавляется история дочери смотрителя, возникает постоянное у Пушкина стремление говорить о понятии преступления и наказания, греха и возмездия /"Какая б ни была вина, ужасно было наказанье"/. Но к этому мы еще вернемся, заметив только себе в оправдание, что для тогдашних читателей Пушкина знание Библии было нормой, для теперешних редкость, а отсюда уменьшение силы восприятия.

Подтекст

От сопоставлений сходных мест путь мой лежал к замечаниям, то есть к обращению внимания на то, что говорится не явно, но подразумевается и расширяет впечатление. Так, например, Гринев, вырвавшийся от строгого отца, крепко загулял в Симбирске. Тут и выпивка с Зуриным, и игра на деньги, и поездка с пьяным Зуриным к Аринушке – полный набор нарушения заповедей. "Молчи, хрыч!" – отвечает он доброму Савельичу. Тот, страдая за молодого барина, пытается понять, в кого бы это быть Гриневу. Все предки – люди порядочные и непьющие. "А кто всему виноват? проклятый мусье, – решает Савельич. – То и дело, бывало, к Антипьевне забежит: "Мадам, же ву при, водкю". Вот тебе и же ву при! Нечего сказать: добру наставил, собачий сын. И нужно было нанимать в дядьки басурмана, как будто у барина не стало и своих людей". Гриневу /и это важно/ стыдно перед Савельичем, тот, следуя своей беспредельной честности, договаривает правду и о себе. Сведя заочно счеты с мусью, он винится: "Сам я кругом виноват... Грех попутал: вздумал забрести к дьячихе, повидаться с кумою. Так-то: зашел к куме, да засел в тюрьме".

Но это признание он делает наутро, а вечером, видимо и сам страдая, делится, назидая на будущее, и своим опытом: "Вот видишь ли, Петр Андреич, каково подгуливать. И головке-то тяжело и кушать-то не хочется. Человек пьющий ни на что не годен... Выпей-ка огуречного рассолу с медом, а всего бы лучше опохмелиться полстаканчиком настойки. Не прикажешь ли?".

Каких только прозвищ ни заслужил бедный Савельич за то, что Гринев дрался на шпагах со Швабриным, как только его не обозвал старый барин, за что? За то, что Савельич бежал спасти Гринева? "Бог видит, бежал я заслонить тебя своею грудью от шпаги Алексея Иваныча". Но и тяжко переживая оскорбление упреком и подозрением, Савельич не был бы собой, не показав корни порока. "Нет, батюшка Петр Андреич! не я, проклятый мусье всему виноват: он научил тебя тыкаться железными вертелами да притопывать, как будто тыканием да топаньем убережешься от злого человека!..". И ведь прав Савельич – злодей Швабрин наносит своей клеветой следующие удары куда чувствительней первой раны.

Тут же, попутно, заметим и о Швабрине. Пушкин бы не был Пушкиным, если бы хоть кого-то мазал одной лишь черною краской. Да, Швабрин клятвопреступник, и уже одно это ему не простится. Но он любит Машу Миронову, хотя и тут переступает нравственное правило: разве можно насильно добиться любви, выражение "стерпится – слюбится" не от хорошего, оно от вековечного русского терпения, ведь по истинной любви душа раскрывается навстречу любимому до донышка, а усмиренная терпением, она в лучшем случае достигает лишь жалости.

Швабрин высмеивает стихи Гринева не только оттого, что в них о Маше, еще и оттого, что сам он такие не способен написать. Он во многом подл: колет шпагой отвернувшегося Гринева, то есть фактически наносит удар в спину, выдает тайну рождения Маши Пугачеву, и все-таки при последнем их свидании для его описания находятся такие слова: "Я изумился его перемене. Он был ужасно худ и бледен. Волоса его, недавно черные как смоль, совершенно поседели; длинная борода была всклокочена. Он повторил обвинения свои слабым, но смелым голосом... Я выслушал его молча и был доволен одним: имя Марьи Ивановны не было произнесено...".

Делая же ранние заметки по Швабрину, я всего лишь тормозил там, где казалось мне несоответствие. Так, непонятно, когда Швабрин успевает переодеться в казацкое платье и даже обстричься в кружок, ведь совсем за минуты до этого они все вместе стояли на валу крепости. Тут же были сломлены напором пугачевцев, тут же были привлечены на площадь. Еще тогда покоробило, что беспредельно честный комендант принимает чуть ли не с благодарностью похвалу своей жене от злодея. Ведь Швабрин говорит о ней иронически, это явно:

"– Василиса Егоровна прехрабрая дама, – заметил важно Швабрин". Тут после издевательской интонации бесцеремонно к коменданту: "Иван Кузьмич может это засвидетельствовать".

"– Да, слышь ты, – сказал Иван Кузьмич: – баба-то не робкого десятка".

И вот, совсем вскоре и муж и жена жизнями своими доказывают верность Отечеству, а Швабрин с другой, противной, стороны смотрит на их казнь.

Но ирония Швабрина не только не может унизить нас во мнении о коменданте, напротив, ведь для семьи его правда – абсолют, порядочность – норма. Они /родители/ даже не замечают, как больно делают дочери своими словами о ней; говоря за обедом о своем положении, не жалуясь на него, простодушно замечают: "Одна беда: Маша; девка на выданьи, а какое у ней приданое? частый гребень, да веник, да алтын денег /прости Бог!/, с чем в баню сходить. Хорошо, коли найдется добрый человек; а то сиди себе в девках вековечной невестою".

Тут далее следует: "Я взглянул на Марью Ивановну; она вся покраснела и даже слезы капнули на ее тарелку. Мне стало жаль ее; и я спешил переменить разговор...".

Здесь, во-первых, проясняется то, что Мироновы – люди бескорыстные беспредельно. Капитан – чин немалый, комендант какой ни есть, а сколько мы начитаны о пользовании служебным положением, ух могли они за всю-то жизнь скопить на приданое единственной дочке, но нет, для этого, видимо, надо было хоть чуточку, а покривить совестью, на что Мироновы ни за что не пошли бы, и второе – Василиса Егоровна, управляющая "крепостию так точно, как и своим домком", вовсе и не мыслит отдать Машу за богатого жениха, хотя узнаёт из женского любопытства, каково у батюшки Гринева состояние... Для нее дело не в богатстве, а в хорошем человеке. Помыслить же о том, чтоб обменять молодость и красоту дочери на зажиточную семью /а сколько мы и об этом начитаны, особенно такова была тема французских повестей, затем английских ХIХ века/, об этом Василиса Егоровна даже и слышать бы не захотела.

Тут самое место заметить, что Белинский в письме Гоголю в пылу полемики назвал Василису Егоровну глупой бабой – это нехорошо и непростительно.

Но заканчивая это необходимое предисловие и напоследок следя за давними отметками на полях, одним радуешься, другим досадуешь. О подскакавших к крепостной стене: "...у другого на копье воткнута была голова Юлая, которую, стряхнув, перекинул он к нам через частокол". Ведь можно было просто: "которую перекинул он к нам", но это жуткое по силе видения – стряхнув – как объяснить? Это движение копья резко вниз после страшного взлета со страшным подарком, автор будто видел это. Конечно, увидеть бы рукопись, как там было – написано сразу или вписано после? Наверное, сразу.

Словом "забегание" я пытался, опять-таки может невольно, поддеть автора в том, что он опережает события. Мне казалось, что сказав о чем-то заранее, можно ослабить читательский интерес, например: литературные "опыты мои, для тогдашнего времени, были изрядны, и Александр Петрович Сумароков, несколько лет после, очень их похвалял". Вроде бы да, автор забежал, заранее сказав, что герой останется жив, но ведь чтение мое с заметками было куда как после школьного изучения повести, и чтение с интересом. Причем и написана повесть от первого лица, уже одно это говорит, что герой доживет хотя бы до развязки.

Описываемые два военных совета – пугачевский и оренбургский – уже прошли через сравнение в литературоведении, тут, заметим, действительно есть забегание вроде бы в словах: "И на сем-то странном военном совете решено было идти к Оренбургу: движение дерзкое, и которое чуть было не увенчалось бедственным успехом!".

Но разве от этого менее становится интересно читать. Ну почему же в те времена не замечались такие слова, как эти:

"Молодой человек! если записки мои попадутся в твои руки, вспомни, что лучшие и прочнейшие изменения суть те, которые происходят от улучшения нравов, без всяких насильственных потрясений".

Учителя

В последнее время стало даже модно повторять, чтоб учитель воспитал ученика с тем, "чтоб было у кого потом учиться". Если это и верно, то в отношении к науке, к настоящей же литературе оно не подходит никаким боком. Теперешнюю науку уже уподобляли бесчисленным норкам – направлениям поиска, которые все дальше убегают друг от друга, но в общем смысле наука держится все же на плечах предшественников, в настоящей литературе мы всегда смотрим снизу вверх на вершины. Искусство есть поле, где тесно только терниям и сорнякам, а высящиеся над ними прекрасные цветы нетленны и приветны друг другу. Конечно, не будь их, и любой сорняк мог возомнить о себе, но они есть навсегда. Конечно, допустимо и то, что ученик превысит учителя, но вопрос – кто учитель? Обычно легко превышают тех, кто учит приемам письма, формальным изыскам, эксперименту, то есть всевозможным вставаниям с ног на голову, чему при усердной тренировке научиться доступно.

У Пушкина были превосходные учителя, главные из них: Державин, Жуковский, Карамзин. Если первые два бесспорно вошли в критический и, что важнее, в читательский и издательский обиход, то Карамзин еще далеко не занял в нашем сознании подобающего ему места. А он-то как раз едва ли не главный, кого Пушкин берет за образец.

Давным-давно цитируются слова Пушкина: "Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно; не уважать оной есть постыдное малодушие", – но многим ли известно, что сразу же после Пушкин говорит следующее: "Государственное правило, – говорил Карамзин, – ставит уважение к предкам в достоинство гражданину образованному".

Еще и еще пишет Пушкин: "Повторяю, что История Государства Российского есть не только создание великого писателя, но и подвиг честного человека".

Ранее, в 1823-м году: "Вопрос: чья проза лучшая в нашей литературе? Ответ – Карамзина. Это еще похвала не большая...".

Позднее, при издании "Ключа к Истории Карамзина": Ключ является "...необходимым дополнением к бессмертной книге Карамзина".

В заметках на полях статьи Вяземского об Озерове, когда Вяземский сравнил последнего с Карамзиным, Пушкин заметил: "Большая разница. Карамзин великий писатель во всем смысле этого слова; а Озеров очень посредственный".

Карамзину безо всяких преувеличений мы обязаны сверхразвитым историческим чутьем Пушкина. "История Пугачевского бунта", "Капитанская дочка", "Песнь о вещем Олеге", "Руслан и Людмила", "Борис Годунов", "Полтава", "Арап Петра Великого", "История Петра", даже "Маленькие трагедии" /они же все исторические/ – все это следствие занятий Пушкиным историей. Пушкин как историк ни разу не ошибся. Конечно, в нем как в гении было больше интуиции, но точность его как историка безусловна. А что есть интуиция? это необъяснимое чутье, чтобы книга, рукопись, летопись, взятые в руки, открылись на нужной странице, чтобы знания были только необходимыми.

"История Петра" побуждает необходимость заметить вот что: ведь ею Пушкин стал заниматься, сменив Карамзина на посту придворного историографа. В звании камер-юнкера не было ничего унизительного, не требовать же, чтоб неслужившему человеку сразу дали министерское кресло. Державин, достигший государственных высот, начинал с должностей ничтожных. Пушкин добровольно взялся за прерванное дело учителя. А дело это бело государственным.

Пропаганда /тогда в ходу было больше слово – проповедование/ высоконравственной жизни была основной в творчестве литераторов. Показать образцы высокоморальной жизни, показать, к чему ведет преступление через законы общества, через сложившиеся веками понятия добра и зла, – вот что всегда было конечной целью произведения. О чем бы оно ни было, какую бы эпоху /социальный слой/ ни живописало, в нем должна была быть учительная сила, пример порядочности. То, что сейчас называется морально-этической литературой, тогда было религиозно-нравственной. Интересен был бы разбор именно с таковой точки зрения. Интересно бы проследить отношения Пушкина к церкви. Человек несомненно верующий, вместе с тем он прошел через искушения периода бури и натиска: представить, что автор "Бориса Годунова" написал "Гавриилиаду", невозможно.

Не смея взять на себя подобный труд, ограничимся параллельной выпечаткой двух стихотворений: широко известного пушкинского и стихотворного же ответа на него митрополита Филарета /оба написаны в 1828 году/:

Дар напрасный, дар случайный,

Жизнь, зачем ты мне дана?

Иль зачем судьбою тайной

Ты на казнь осуждена?

Кто меня враждебной властью

Из ничтожества воззвал,

Душу мне наполнил страстью,

Ум сомненьем взволновал?..

Цели нет передо мною:

Сердце пусто, празден ум,

И томит меня тоскою

Однозвучный жизни шум.

                                          (Пушкин)

---------------------------------------

Не напрасно, не случайно

Жизнь судьбою мне дана;

Но без правды ею тайно

На печаль осуждена.

Сам я своенравной властью

Зло из темных недр воззвал,

Сам наполнил душу страстью,

Ум сомненьем взволновал.

Вспомнись мне, забвенный мною!

Просияй сквозь сумрак дум –

И созиждется Тобою

Сердце чисто, светлый ум.

                                           (Митрополит Филарет)

Оставив в данном случае напрасную затею судить о качестве стихов и видя одни лишь мысли, заметим, что более подобных стихов Пушкин не писал. Легкое напоминание об этом стихотворении, но с совершенно обратным смыслом, мелькает в восьмой главе "Евгения Онегина": "Но грустно думать, что напрасно / Была нам молодость дана, / Что изменяли ей всечасно…"

Сокращение "алмазного венца"

Поучительно и вовсе не ученически, а профессионально-писательски интересно занятие разбирать пушкинские сокращения самого себя. Возьмем драму и сказки, то есть те жанры, где лаконизм доводится до предела и вместе с тем незаметен. Шутливо замечая, что в романе надо "выбалтываться", от драмы Пушкин требовал краткости. Казалось бы, этого можно было достичь контрастом характеров, но именно это противно поэту. Тому же Вяземскому он пишет: "Противуположности характеров вовсе не искусство – но пошлая пружина французских трагедий".

"Борис Годунов". После разговора Отрепьева с Пименом ночью в келье Чудова монастыря следовала дневная сцена в ограде монастыря – разговор с чернецом, который явно подталкивал Григория к мысли выдаться за царского сына. Этой сцены нет, сразу следует сцена в палатах патриарха, где ему докладывают о бегстве монаха Григория Отрепьева. "Уж эти мне грамотеи! – говорит патриарх. – Что еще выдумал! буду царем на Москве! Ах, он сосуд диавольский!".

А нам сразу вспоминается – слова Пимена о том, что убиенный царевич был бы сейчас ровесник Григорию, вспоминается и сон Григория о том, что он выше всех в Москве, что толпа внизу, как муравейник, что его "покой бесовское мечтанье Тревожило, и враг меня мутил", что "падая стремглав, я пробуждался...". Сон снится трижды. Конечно, тут срабатывает и наше знание его будущей судьбы. Совершенно были бы ни к чему слова чернеца, прямо подталкивающие и соблазняющие: "Ты царевичу ровесник, если ты хитер и тверд... Понимаешь?". То есть и эта сцена могла бы быть, но снята еще и затем, кажется, чтоб вину самозванца не перекладывать ни на кого. Он сам решил, никто его не заставлял, и отвечать ему. Важно, что Григорий – бывший монах и у него понятие греха, соблазна обострено. Ему не на кого, кроме Бориса, свалить свою вину, и вначале /"Борис, Борис!.. И не уйдешь ты от суда мирского, Как не уйдешь от божьего суда"/ и особенно потом, когда он начинает прозревать, куда заводит Россию его тщеславие: /"Кровь русская, о Курбский, потечет! Вы за царя подъяли меч, вы чисты. Я ж вас веду на братьев; я Литву Позвал на Русь, я в красную Москву Кажу врагам заветную дорогу!.. Но пусть мой грех падет не на меня – А на тебя, Борис-цареубийца!"/.

Второе сокращение /говорим о значительных/ – это разговор Марины и ее служанки Рузи. Один из наших писателей называл этот разговор совершенно прелестным и сетовал, что Пушкин зря исключил его из окончательной редакции. Но Пушкин зря ничего не делает. Разговор действительно прелестный, и кому-то он сделал бы честь и игрался бы на сцене, и никто бы и в голову не взял, что его могло не быть, но не Пушкин.

Разговор происходит при подготовке Марины к званому вечеру. Убирая госпожу и подавая ей выбранный ею для украшения прически алмазный венец /разумеется, не случайно, что именно венец/, Рузя просит: "Когда в свою столицу Димитрий поведет московскую царицу, вы не оставите меня?" – Марина: "Ты разве думаешь – царицей буду я?" – Рузя: "А кто ж, когда не вы". Далее следует подробно о любви Лжедмитрия к Марине. Теперь же, когда вся сцена убрана, осталось после краковской сцены у Вишневецких сцена в Самборе у Мнишек. Ясно, что и Вишневецкий и Мнишек-старший не такие дураки, чтоб уверить себя в венценосности беглеца. Им хоть черт, лишь бы досадить Москве. Издевательски говорят. Мнишек: "Ну – думал ты, признайся, Вишневецкий, Что дочь моя царицей будет? а?" – Вишневецкий: "Да, чудеса... и думал ли ты, Мнишек, Что мой слуга взойдет на трон московский?". Им друг с другом нечего стесняться. Мнишек даже хвалится тем, что он советовал Марине "не упускать Димитрия"... "и вот Все кончено. Уж он в ее сетях". Далее следует в польском танце /опять-таки не случайно, что в польском/ в паре с Димитрием Марина, еще нам не известная, но выделенная вниманием Самозванца, далее назначение встречи у фонтана, а там она, уже сама, без подсказки Рузи, являет свой характер. Даже узнав, что Димитрий не есть кровный наследник трона, – а он признается в этом от обиды, что полюбили не его, а должность /"Я не хочу делиться с мертвецом Любовницей, ему принадлежащей"/, – даже узнав это, Марина заставляет его укрепиться в мысли, что престол должен быть взят. Это момент, когда она второй раз переступает нравственный закон. Первый раз тогда, когда влюбляет в себя Лжедмитрия, сама его не любя. Дальнейшее известно.

/Пушкин о Марине из предисловия к "Борису Годунову": "Посмотрите, как она, отведав царской власти, опьяненная несбыточной мечтой, отдается одному проходимцу за другим, разделяя то отвратительное ложе жида, то постель в палатке казака, всегда готовая отдаться каждому, кто только может дать хотя бы слабую надежду на более уже несуществующий трон"./

У Пушкина доверие к читателю состояло из безусловного чувства меры, в этой мере он прошел дальше всех – он всегда недоговаривал, и отсюда наш дальнейший разговор. Он собирался писать отдельно и о Марине, и о Шуйском, и не написал. Это оттого, скорее, что их он уже очертил, они были ясны ему, и он дал знание читателю, и ему было бы важнее раздвинуть иные горизонты литературы и истории, да и попросту было бы скучно работать на занятой хотя бы им самим местности. Если же он, пытаясь по своему обычаю сказать как можно больше, сочетал вещи несочетаемые, то после безжалостно херил их. Так, нам никогда не узнать, не нашлось у него времени или же он сам раздумал писать занимавшую его долгие годы средневековую историю о том, что на католическом троне однажды сидел не Папа римский, а Папесса.

"Если это будет драмой, – писал он в конце составленного плана трех действий, – она слишком будет напоминать "Фауста" – лучше сделать из этого поэму...". Если он и раздумал исполнять замысел "Папессы Иоанны", то лишь потому, что в ее судьбе много сходного с Самозванцем. В католичке Жанне, будущей "папе", то же, что и в Гришке Отрепьеве: то же честолюбие, та же дерзость в исполнении замысла, то же перевоплощение, взятие псевдонима, тот же взлет на вершину власти.

Но немножко жалко, хотя и понятно, сокращение эпизода из "Сказки о рыбаке и рыбке", когда старуха, не захотев быть более царицей, захотела стать "римскою папой". Это желание было исполнено золотой рыбкой, и вот уже "латинские попы поют латинскую обедню", а старуха возглавляет Ватикан. Но это было бы не в стиле русской сказки, хотя и смешно и сказочно, и отсылало бы к реальной сцене из "Годунова". Самозванец /приняв подношение поэта/: "Что вижу я? Латинские стихи!".

Теперь о "Русалке". Она, и ставящаяся, и поющаяся, и читаемая, все почему-то считается недоконченной. Если это /по предположению/ либретто оперы, то и тут нам пушкинский урок – вот как пишутся либретто – как законченные художественные произведения, а не как подтекстовка под музыку. Уж в "Русалке"-то все закончено, разумеется – по-пушкински. Неужели еще надо, чтоб князь бросился с днепровской кручи? Ощущение трагедии в этой драме непрерывное, так как проступки совершены в самом начале: сам мельник, сам подталкивает дочь ко греху /"Ох, то-то все вы, девки молодые, Все глупы вы..."/. Советует заманивать князя, а уж если нет надежды на свадьбу, "То все-таки, по крайней мере, можно Какой-нибудь барыш себе – иль пользу Родным да выгадать...". И вот возмездие – он сходит с ума и не просто, а воображает себя вороном – птицей кладбищ и печальных убранств пейзажа после битвы.

И князь совершает неотмолимую вину – склоняет к любви дочь мельника, зная, что не женится на ней. Не будет ему счастья и с княгиней. И та, любя князя, будет из-за него несчастна. Она /мамке/: "...долго ль до беды. Скорей зажги свечу перед иконой".

Драма, выдержанная в религиозно-мистическом тоне, могла быть сведена до конкретности в том куске, который снят, а именно – сокращено место в сцене свадьбы, когда русалка приходит укрытая покрывалом /"Вот след ее, с нее вода течет"/. В беловой редакции оставлен только голос, действующий куда сильнее, чем приход неизвестной. Ведь она могла сойти за наряжонку. Дружко объясняет, что эту юродивую, смеясь над ней, облили слуги. Также сняты предрекания свахи; предчувствия дружки. Также сняты жалобы княгини своей няне в светлице, написанные народным стихом, это, в свою очередь, низводило бы трагедию до сказки.

Именно сильнее действует то, что князь оставлен на берегу, что перед ним появляется русалочка – его дочь, что сумасшедший ворон не идет к нему, князь хотел, приютив мельника, хотя бы этим оправдаться. Именно сильнее действует не само наказание, а наше знание о том, что наказание неотвратимо. Сойди и князь с ума, а и до этого недалеко, это бы менее действовало. В "Медном всаднике" Евгений "...вдруг, себя ударя в лоб, захохотал", но там совсем другое – там бессилие нашего разума перед природой, там вина размаха исполинского – упрек царю за неразумие.

О романе и повести

Так же, как неосновательны доводы в том, что "Русалка" неокончена, так же неосновательны они в отношении романа "Арап Петра Великого" и повести "Рославлев". Именно роман и именно повесть.

Весной 1828-го года Пушкин читал друзьям, а в следующем году напечатал две главы из исторического романа. Ясно, что впечатление, произведенное на слушателей и читателей, возбуждало их вопросы к автору, когда будет закончена работа над романом. Она и была закончена. И роман вышел в год смерти поэта. Но они уже не посмели расставить эпиграфы, готовые для пяти непечатавшихся глав, две: "Ассамблея при Петре I" и "Обед у русского боярина", названные так самим Пушкиным, были изданы при его жизни. Одна, "Обед", была с эпиграфом, другая без. Сам Пушкин поставил еще один эпиграф к первой главе, парижской, о рождении черного младенца у графини. Пушкин обычно конкретен в эпиграфах, вспомним его направляющие внимание простые эпиграфы к "Повестям Белкина" или к главам "Капитанской дочки"; эпиграфы романа о Петре и крестнике Ибрагиме также легко расстановляются, но, применив определение жанра – роман, – следует и требовать соблюдения законов жанра. Но, во-первых, законы эти расплывчаты, во-вторых, к Пушкину ни с какой меркой не подойдешь.

Напоминать сюжет – только огрублять, все нечитавшие прочтут роман, а невидевшие безобразнейший фильм "Сказ о том, как царь Петр арапа женил" пусть никогда и не увидят. Это паразитирование на пушкинском тексте, и то ли по незнанию, то ли по злобе, оглупление русской истории. Сколько фальши в фильме: на новостроящемся корабле щели в бортах по кулаку, рубка головы кукле, похожей точно на человека, вышибание подпор из-под ребер судна чуть ли не кулаком, постыднейший обряд омовения актрисы, играющей невесту для негра... Это давняя боль – экранное и сценическое опошление русской классики. Давно пора принять закон об охране классического наследия, есть же Закон об охране памятников истории и культуры.

Итак, парижская графиня, избавясь от ребенка, забывает и его и Ибрагима. Петр I, Россия, ассамблея, боярство, Ржевские, начинающаяся к ней любовь Ибрагима, ужас Наташи, ее болезнь, интерес к Ибрагиму, то есть наметившаяся линия любви, приезд ее прежнего возлюбленного Валериана, да он и не возлюбленный, а больше друг отрочества, уважительное поведение Ибрагима перед будущим тестем, завоевание им уважения бояр... Эпоха, интерес к ней, перелом на наших глазах устоев жизни, изгибы судеб – чего еще требовать? Стрелецкий сирота Валериан дан таким намеком, так мало вносит в судьбу Наташи, что не будь и его, мы бы понимали ее ужас и ее испуг перед царской и родительской волей. Легко ли выйти замуж за арапа! "Слабой и печальной душой она покорилась своему жребию".

"Рославлев" занял Пушкина вдруг, разом, как ответ на роман Юрия Милославского, но и не только. Даже в "Застольных разговорах" видны, может быть невольные, заготовки к нему. Например: в записи о Пугачеве, когда тот сидел на Меновом дворе, "...праздные москвичи, между обедом и вечером, заезжали на него поглядеть, подхватить какое-нибудь от него слово, которое спешили потом развозить по городу". В "Рославлеве" гости, когда у мадам де Сталь вырвалось "двусмыслие, и даже довольно смелое. Все подхватили его, захохотали... она сказала каламбур, который они поскакали развозить по городу". Также в "Записках" рассуждение о женщинах, сходное с "Рославлевым", упоминание об этом потому, что и брат рассказчицы, искренне и давно любя Полину, впал в ту же мужскую слабость суждения о женщинах, что и многие /"Одна дама сказывала мне, что если мужчина начинает с нею говорить о предметах ничтожных, как бы приноравливаясь к слабости женского понятия, то в ее глазах он тотчас обличает свое незнание женщин...". Это из "Записок", а из "Рославлева": "Глаза ее засверкали. "Стыдись, – сказала она, – разве женщины не имеют отечества? разве нет у них отцов, братьев, мужьев? Разве кровь русская для нас чужда? Или ты полагаешь, что мы рождены для того только, чтобы нас на бале вертели в экосезах, а дома заставляли вышивать по канве собачек?"/. Именно Полина, сказавшая это, сделавшая себе образцом автора "Корины", скажет в конце "с видом вдохновенным; "...твой брат... он счастлив, он не в плену – радуйся: он убит за спасение России".

Уж Пушкину ли, его ли перу развязывать плетение интриг, когда он сказал главное – русская женщина, эпоха, выражение идеи, – все свершено. Появившийся в имении пленный Сеникур, его начавшаяся романтическая влюбленность раненого пленного рыцаря, когда он согласно французским романам "влюбляется в благородную владетельницу замка, трогает ее сердце и наконец получает ее руку". Так сказано в повести. Но Сеникур, которому это сказано, возражает: "Нет, княжна видит во мне врага России и никогда не согласится оставить свое отечество". Далее стремительный приход Полины и развязка – пожар Москвы. "О, – говорит Полина, – мне можно гордиться именем россиянки! Вселенная изумится великой жертве!".

Согласитесь, Пушкину было бы скучно писать далее то, что ясно. "Нет сомнения, что русские женщины лучше образованны, более читают, более мыслят, нежели мужчины, занятые бог весть чем". Разве не справедливо это замечание и доныне? разве последующие десятилетия русская литература не занималась разработкой и доказательством справедливости этого тезиса?

И какая разница для романиста, решится ли Полина отравить Наполеона /его и без нее сошлют/, или то, что Сеникур добьется расположения Полины, или то, что брат рассказчицы останется жив и они будут стреляться? Интересное другим скучно Пушкину, он сказал, что хотел. А об эпохе, последующей 12-му году, эпохе, столь памятной для России, он скажет в "Метели". И что есть творчество Пушкина, как не непрерывная цепь истории России /"Песнь о вещем Олеге"/ до времен современных в сопоставлении с мировой историей.

Тот же "Рославлев". Многие ли теперь знают Загоскина, но и ему должны мы быть благодарны появлением повести о 12-м годе. Гению все в пользу – злоба ли тайная, зависть ль открытая, гений свободен от обязанности соблюдать законы жанра, он ставит точку там, где нужно, и не наше дело называть что-то вышедшее из-под его пера неоконченным. Не будь ничего о походе Паскевича, нам бы хватило и "Путешествия в Эрзерум", и так далее. Я говорю не о сумме информации, ее любопытным всегда мало, даже объективной, но их легко отослать к специальным изданиям, нет, дело гения литературы, их у нас пока двое – Пушкин и Достоевский, – очертить движущие силы эпохи, непонятные простым смертным и управляемые волею судеб. Они оттого гении, что в высшей степени выразили национальный характер. А поддался он им только потому, что увидел жертвенную любовь к себе и готовность лучше погибнуть, нежели поступиться его историей, его настоящим, его будущим. "Там радость, да чужая, здесь горе, да свое".

Пушкиным всё дописано. А то, что не дописано, оставлено в наследство и до сих пор наследуется. Из отрывков "Мы проводили вечер на даче...", "Гости съезжались на дачу..." – там и там Вольская, завещанная Толстому под будущим именем Анны Карениной, "Роман на Кавказских водах" вскоре будет развит в "Героя нашего времени", кроме известных "Ревизора"и "Мертвых душ", данных Гоголю", последний откликнется и в "Невском проспекте” через отрывок "Н. избирает себе в наперсники Невский проспект...", можно возразить, что тут натяжка, вовсе нет, ведь разработка заветов идет прежде в части продолжения состояния души...

О Пушкине никогда всего не допишешь. Вот уже идешь к полкам, вот уже вот-вот ставить тяжелую темно-красную книгу, как она открывается вдруг сама, разумеется не случайно. Итак, напоследок сегодня три выписки.

Когда говорилось о снятой главе из "Годунова", об исчезнувшем алмазном венце, еще не виделось почему-то вот этого места из "Русалки". Князь откупился от дочери мельника дорогими подарками. Она /оставшись/: "Холодная змея мне шею давит... Змеей, змеей опутал он меня. Не жемчугом..." /Рвет с себя жемчуг./ Далее /сымает с себя повязку/: "Вот венец мой, венец позорный! вот чем нас венчал лукавый враг... Мы развенчались. – Сгинь ты, мой венец!" /Бросает повязку в Днепр/.

Вторая: "Арпачай! наша граница! Это стоило Арарата... Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу; и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России. Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России" /"Путешествие в Эрзерум"/.

И еще. Как схожи по предчувствию сны Тани Лариной и Пети Гринева, как много в Маше Мироновой сходства с Таней. А сны тяжелые: длинный нож в руках Евгения и топор в руках мужика – Пугачева. И всё предсказано, и все-таки смерть Ленского /она вскоре, сразу после сна бал у Лариных, на котором друзья ссорятся/, смерть его неожиданна. Наказание Онегина в явлениях окровавленной тени, в отказе ему в любви.

И сон Отрепьева – также все предсказано, но вспоминаешь о нем позднее. Также и Пугачевский пересказ калмыцкой сказки про орла и ворона, что "вот, мол, Отрепьев поцарствовал же в Москве". – "А знаешь, чем он кончил?" – спрашивает Гринев. И это вспомнится в сцене казни Пугачева.

И последняя, из пушкинского предисловия к публикации двух заключительных глав "Евгения Онегина":

"Если век может идти себе вперед, науки, философия и гражданственность могут усовершенствоваться и изменяться, – то поэзия остается на одном месте, не стареет и не изменяется. Цель ее одна, средства те же. И между тем как понятия, труды, открытия великих представителей старинной астрономии, физики, медицины и философии состарелись и каждый день заменяются другими, произведения истинных поэтов остаются свежи и вечно юны.

Поэтическое произведение может быть слабо, неудачно, ошибочно, – виновато уж, верно, дарование стихотворца, а не век, ушедший от него вперед".

День Литературы