Повесть Владимира Крупина, лауреата Патриаршей литературной премии 2011 года
«Не ходи босиком!»
На высоком берегу красивой русской реки Вятки
стоял город, центр губернии. А за рекой, на заречных лугах, была слобода
Дымково. Каждую весну ее затапливало, но жители, хоть и мучались, а из слободы
не уезжали, привыкли.
Многие
женщины в этой слободе делали глиняную расписную игрушку, которая так и
называлась — дымковской.
В
одном домике слободы жил со своей мамой мальчик Федя Шумихин. У него был отец, но
он каждый год уходил на заработки с артелью плотников. Вятские плотники были
знамениты своим умением. Без отца Феде было тоскливо, но сильно не унывать
помогали дела. А дел по хозяйству было так много, что они никогда не кончались.
Вынес из дому грязь — ее много от красок и глины, а в дом надо тащить дрова, воду.
Наносил воды — надо бежать в лавку за сахаром, чаем. Хлеб вышел — надо муки. Только
присел — у мамы глина кончилась, надо в глинник бежать... Так целый день. Захочешь
к друзьям, Пете и Мише, — дела не пускают. А вот уже и темно, куда тут пойдешь?
Скорей бы лето — летом дни долгие, все успеешь.
Солнце
в эту весну так нажаривало, что снег сошел мгновенно, так пригрело, что Федя
решил выскочить во двор босиком. Выскочил и увидел у огорода первые цветы мать-и-мачехи.
Решил сорвать, знал, что мама по цветам равняет раскраску на игрушках. Побежал
к цветочкам и чуть не наступил на стрекозу. Ее кусали и грызли осы.
—
Кыш, проклятые, — закричал Федя, отмахивая ос ладошкой.
Осы
отступились от стрекозы, набросились на Федю. Одна цапнула в руку, другая в
ногу. Ожгло как огнем, слезы высекло. Надо было поплевать на укусы, потереть
сырой землей, но Федя вначале принес домой стрекозу. Думал, мама оживит. Нет, было
поздно.
Федя
положил стрекозу на комод у зеркала и увидел ее вдруг по-разному: сбоку, от
себя, и тут же сверху, отраженную в наклоненном зеркале.
—
Мам, — сказал он, морщась и стараясь не глядеть на вспухшие места укусов, —
слепи стрекозу!
—
Ой, Федюня, — это очень трудно. Смотри, какая она легонькая. Ты видел ее в
воздухе? Крылышки блескучие, прямо на одном месте стоит. Это она мошек дозорит.
Нет, не слепить, не поддается она глине. Уж буду дальше своих сударынь-боярынь
лепить, да нянек, да офицеров, да козликов, да лошадей.
В
переднюю вошла кошка Мурка. Феде становилось все больнее и захотелось
капризничать.
—
Тогда кошку слепи.
—
Я кошек, ты знаешь, не леплю, это тетя Шура Пахомова. И то не кошек, а котов. И
не для игры, для копилок.
Федя
знал, что жаловаться на боль нельзя, и пошел на улицу. По дороге наступил кошке
на хвост. Он даже нарочно наступил, чтобы не ему одному больно было. Мурка
заорала и отскочила. А Федя грозно закричал:
—
Не ходи босиком!
Так
всегда кошке говорили, когда попадалась под ноги. Сказал и засмеялся — ведь он
тоже босиком ходит. И вроде болеть меньше стало.
—
Мама, я налью Мурке сливок?
—
Конечно, утешь.
Федя
налил кошке сливок. Именно сливок, а не молока. Снятое молоко нужно было маме, чтоб
смешивать его с мелом и белить игрушки после обжига перед росписью. Кошка, подобрав
хвост, лакала из чашки. Федя еще раз, с другого места, оглянулся на стрекозу. Очень
нарядная.
—
Мам, пусть это будет мое богатство, — попросил он. — Меня ведь из-за нее так
нажалили, я ведь не виноват, что ее не спас, хоть так сохраню.
Второе
богатство
Со
дня на день ждали разлива Вятки, но еще до этого у Феди появилось второе
богатство. Это были ежи, целое семейство. Вначале Федя их испугался. Он сидел
на крыльце. Полкан, сторожевой пес, положил Феде голову на колени и дремал, дергая
ушами. Вдруг раздались топот и пыхтенье. Федя первый услышал и вздрогнул. И
Полкан очнулся и бросился на страшные звуки. Там залаял и вдруг заскулил. Тут
уж Федя бросился на выручку. Полкан стоял у изгороди, тер лапой нос. Перед ним
на траве лежал колючий шар.
—
Ежик! — сразу понял Федор. — Полкан, уходи!
Ежи
хорошо живут в неволе, это Федя знал. Знал, что ежа надо палочкой закатить в
подол рубахи или в картуз. И он уже схватил с земли лучинку, уже нагнулся и пошевелил
ежа. И увидел, что из лопухов бегут и другие ежики, маленькие. Конечно, деточки,
конечно несмышленыши — лезут на него и на собаку. Федя оттащил ворчащего
Полкана, привязал у конуры. Сам налил в черепушку сладких сливок и вернулся. Ежей
не было. Федя подсунул черепушку под лопухи. Утром проверил — пуста. Значит, приходили.
И
напрасно Федя боялся, что мама будет ругаться, что он таскает еду ежикам, мама,
наоборот, похвалила:
—
Мышей будут ловить.
Половодье
На
всех избах Дымково снаружи и внутри были отметины — до какой высоты заливало
водой. Говорили, что бывали годы, когда половодьем снимало крыши, но за Федину
жизнь выше подоконников не поднималась.
Готовились
к половодью заранее. Выгребали из подполья картошку. Это было долго и тяжело. Вытаскивали
овощи: свеклу, морковь, репу, редьку, брюкву. Это было легче и веселей. Ребятишки
вдоволь ели и репы и моркови. Поднимали наверх кадушки с засоленными огурцами и
грибами, моченой брусникой. Осторожно передавали из рук в руки горшки и корчаги
с вареньями и другими припасами. Выкапывали из сухого песка связки хрена. Выкатывали
початый бочонок с медом. Заставляли в два-три ряда всю печку, полати, подлавку
— чердак. Комод, если б был отец, тоже б подняли повыше, а без отца промучались
полдня, но только и сумели нагромоздить на высокие чурбаки. В комоде хранились
мамины и бабушкины работы, от того и был комод будто из тяжелой глины.
Со
двора вытащили козлы на них поставили сундук. Кровать разобрали и перенесли на
сеновал. Там и спали. Холодно, а интересно.
Весь
свой инструмент, краски мама никому не доверяла в руки. А в этот год поручила
Феде все это поднять от воды повыше. Он собрал кисти, связал в пучок, в
отдельные тряпочки упаковал краски, мел, рыбий клей, старательно перенес
листочки с рисунками узоров и цветов. Также позаботился и о палочках со
смешными названиями: глазничка, пятнушечка, узорочка, протыкалка. Самым тяжелым
было перетащить доску, толстую и широкую. От долгих лет работы на ней, от мытья
и скобления доска затвердела, с краев потрескалась, и отец грозился ее сжечь, заменить
другой. Но мама отвечала, что к доске привыкла, а кроме того, на доске ножиком
она отмечала крохотными зарубками каждую новую игрушку. От таких зарубок доска
стала щербатенькой.
И
вот — нахлынуло. Проснулись утром — под окнами вода. Лодки, перевернутые на
киль и привязанные, покачиваются у ворот. Посреди улицы плавали поленья, кто-то
не успел или поленился их закрепить.
Половодье
было в радость ребятишкам, в диковинку приезжим. По улицам плавали на лодках. Деревянные
тротуары всплывали. Были они в Дымкове в три настила и выдерживали пешеходов, если
они шли не все сразу, а по одному. Из города любили во время разлива приезжать
в слободу. Катались, нанимая гребцов. Федя слышал, как гимназист в куртке со
сверкающими пуговицами громко говорил:
—
Господа, честная компания! Вы зрите окрест вятскую Венецию. Простим ей, господа,
что она обошлась без Дворца дожей, треченто и кватроченто. Навались, гондольеры!
Молодой человек, — крикнул он Феде, — где тут оживленный торг свистульками? Ты
абориген?
Федя
застеснялся сказать, что они делают игрушки.
—
Их же на базар возят, на ярмарку.
—
Ценное известие, — ответил гимназист, и лодка уплыла меж домов.
А
мама потом поругала Федю, чего было стесняться, могли б и на месте продать, все,
глядишь, было б на мелкие расходы и в город не всю тяжесть тащить.
Из
глины копейку лепят
Когда
Федя был поменьше, он любил игрушки. Такие разноцветные, нарядные. А стал
подрастать, увидел, как эти игрушки достаются, стал маму жалеть, уж лучше бы у
нее была другая работа. Подражая отцу, говорил:
—
Смотри, руки-то на что похожи. Кто в гости придет, так ты их и прячешь. Легко
ли?
—
Нет, Феденька, я глину люблю. И краски мне даются. Уж пока пальцы сильные, буду
лепить. А состарюсь — может, дочка переймет, может, внучка.
—
Какая внучка?
—
А такая. Федоровна!
И
мама легонько хлопала Федю по плечу:
—
Беги за глиной!
Федя
шел с лукошком и лопатой в глинник. А глины там было на донышке, и пора было
отправляться за нею.
Водополица
сошла, земля подсохла. И мама с Федей отправились за глиной. У каждой мастерицы
был свой тайный раскоп, своя секретная яма. Крепость и красота игрушки сильно
зависели от глины. В лугах, залитая водой, глина подолгу разбухала, в ней
перепревали и растворялись все травинки, листочки, глина была маслянистой, тягучей.
Сжимаешь ее, нигде не трескается.
Многодетная
тетя Шура Пахомова копала глину прямо в садах своего огорода и этого не
скрывала:
—
С моей ордой некогда по лугам разгуливать.
—
А у нас яма как далеко, — сердился Федя.
—
Зато там глина сноровистая, и ее до ги-бели.
—
Вот именно что до гибели, — хмуро говорил Федя.
—
Тогда оставайся дома, я одна схожу!
—
Ладно уж, пострадаем, — отвечал Федя, подражая отцу.
Они
шли и мечтали, как отвезут игрушки на ярмарку и как на выручку много всего
накупят.
—
А мороженого купишь?
—
Конечно. Как помощника не порадовать.
—
Я еще тужурку хочу с пуговицами.
—
Учиться будешь — и тужурку справим.
—
Мам, а у нас много денег?
—
Нет, сынок, только-только концы свести. На ноги тебя поставить.
—
Как на ноги?
—
На обутые ноги, — смеялась мама. — Да чтоб фуражка красивая, костюм по тебе
сшитый. Усы вырастут, не постесняешься тогда с матерью под руку пройтись?
—
Усы! Вот выдумала, — рассердился Федя, а сам потрогал верхнюю губу.
—
А ты зачем про деньги спросил?
—
На улице говорят: Шумихины из глины копейку лепят.
—
Именно копейку, — опять засмеялась мама, — а не рубли. Коняшка — три копейки, боярыня
— пять, олень — семь. Наживи-ка с этого хоромы деревянны, палаты каменны...
Заливные
луга
До
чего хорошо было идти по заливным лугам! Все цвело. Гудели шмели, звенели пчелы
и опять же эти проклятые осы. Но им не до людей, они занимались медосбором с
цветов. Мать-и-мачеха цвела, купавки, пырей, таволга, ива, начинали лопаться
бутоны шиповника, клевер курчавился. И почти все можно было есть. Особенно
дикий лук.
Вот
придут они к раскопу, наберут глины, навалят ее в два мешка и сядут отдохнуть. Поедят.
Потом, примериваясь к тяжести, немного отнесут мешки, и мама скажет:
—
Айда, Федор, в луга!
Наберут
дикого лука, щавеля-кислинки и снова едят, запивают квасом.
—
Ой, чего это я, ровно век не едала, — отговаривает себя мама и смеется. — Ешь, сын,
ешь, мужику сила нужна! Ой, а как мы в детстве луга любили! Я на лугах выросла.
Не верь, Федя, что где-то есть места лучше наших, нет их! Посмотри. Разве где
есть такое небо? Вот бы такую краску-голубичку! Смотри, облако, как кружевное, велико
ли, а застило солнышко, и все меняется, яркость отдыхает, зелень темнеет, голубое
вперед выступает. Отошло облако — зелень заплескалась, засеребрилась, как вода
в пруду. А цветы!
И
опять впрягаются в свою ношу. Но часто останавливаются. Это мама Феде отдохнуть
дает. Он сидит на мешке, а мама собирает букет. Радуется узорам, соцветиям, подбирает
стебли и листья так, что потом, кто в избу не войдет, непременно при виде
букета ахают. И все рассказывает Феде названия растений. Но уж бедному Феде не
до растений, дойти бы! Дойдут, вывалят в глинник, а в нем еле на дне.
Три
друга
Их
было трое друзей, их звали три друга — буран, метель и вьюга. Федя, Миша
Пахомов и Петя Котофеев. Миша был старший сын тети Шуры Пахомовой, рос без отца,
возился с младшими сестрами, а отец Пети Котофеева держал лавку с товарами. Петя
отца боялся, а Мишу пороть было некому, вольный казак. Убежит из дома, скачет
на палочке, зовет на Вятку купаться:
—
Айда, Федька!
А
Феде некогда — березовые короткие тюлечки, еще отцом напиленные, на мелкие
полешки колет. Это для печки, игрушки обжигать.
Скачет
Миша Пахомов дальше, приворачивает к
лавке:
—
Айда, Котофеич!
И
Петю не отпускают — велено в лавке сидеть, народ дожидать. Придет если кто —
бежит за отцом. Отец с матерью на заднем дворе ящики ворочают.
Скачет
Миша дальше, нахлестывает себя прутиком, кричит, подражая взрослым ямщикам:
—
Но, леший, заснули!
Проскачет
сквозь кусты ивняка, по лопухам, по песку, врежется в теплый заливчик, мальков
распугает. Станет их подстерегать и ладошками на берег выплескивает. Выплеснет,
посмотрит, как малек на мокром песке трепещет, отпустит обратно. Тут гудок — по
Вятке колесный пароход «Дедушка» шлепает и дымит. На том, высоком, берегу в
городе купола церквей золотятся. Вот в какой-то церкви зазвонили. Может, кого
отпевали, а может, крестили, а может, венчали. Миша в колокольном звоне не
разбирается. Скинет одежонку, залезет в воду и... вылезет. Вроде и вода теплая,
и солнце светит, да все не в радость, тоскливо одному! Вот были бы Федька и
Петя!
И
какой же тогда Миша друг, если товарищей не выручит? Скачет Миша на своем коне
в слободу:
—
Давай, Федь, помогу!
А
вдвоем работа вчетверо быстрее идет. Поколют, сложат в поленницу. Федя у матери
отпрашивается. Она ему сто раз накажет всего остерегаться, выше груди в воду не
заходить, одному в воду не лезть, в воде не играть, не заплывать, на волне от
парохода не качаться, на солнце чтоб не напекло...
—
Знаю, знаю! — сердится Федя.
—
Хоть и знаешь, а не вредно еще послушать! Не вздумайте там костер жечь, да чтоб
на лодке не кататься! И чтоб недолго!
—
Чего она прямо как с маленьким, — говорит Федя, когда они идут к Пете Котофееву.
—
Нет, у тебя мать хорошая, — отвечает на это Миша. — Она грозит, что выпорет, а
не тронет, а моя ни с того ни с сего как наподдаст! Да я не сержусь, отца нет, надо
кому-то воспитывать. Да она и не больно.
Сестренок бы не лупила, а я же парень!
Петю
из лавки отпускают быстро. Отец Пети, Петр Карпыч, дает им по прянику и по
конфете. Конфеты они съедают на ходу, а пряники такие красивые, что они решают
совсем их не есть. Потом спорят о том, кто дольше сохранит свой пряник, потом, накупавшись,
макают пряники в воду и едят на спор, кто быстрее съест.
И
снова хлопаются в воду, гоняются друг за другом, выскакивают, складывают пальцы
рук на груди и ложатся на песок. Потом встают и сравнивают, у кого отпечаток
птицы получился лучше. Потом по очереди зарывают друг друга в песок.
Гудит
гудок. Это снизу, с Камы, идет пароход «Внук». Волны, как детская колыбель, качают
трех друзей. Эх, река, река! Что ж ты не всегда такая? Что ж ты холодеешь к
осени, что ж ты покрываешься льдом зимой?
Гипсовая
барыня
Они
бежали с реки и увидели около лавки Котофеевых несколько подвод.
—
Товары пришли! — закричал Петя. — Айда поможем, отец усердие отблагодарит, еще
по прянику даст.
Отец
Пети был в белом запыленном фартуке. Ребятам обрадовался:
—
А, друзья-приятели, фирма «Дети и сыновья»— навались! Дружно — не грузно!
Вместе
со взрослыми ребята стали носить мешки. Но это была не мука, хотя походила на
грязную муку. А что?
—
Это гипс! — объявил Петр Карпыч. — Большое дело затеваю.
Возчики
уехали. Лавочник открыл самый большой привезенный ящик. Там в мешковине и
хлопчатой бумаге была... статуя. Поставили на стол — выше самовара. Изображена
женщина — лицо склоненное, на голове раскрашенная шаль. Из-под платья
высунулась голая нога с красными ногтями.
—
Аллегория «Печаль», — объявил лавочник.
И
достал другую фигуру. Тоже женщина. Но сидит. Облокотилась на стол, на столе
ваза. Глаза закатила. Но не босиком. В туфлях.
—
Аллегория «Ожидание», — прочел подпись Котофеев-старший. — Федор, скажи матери:
Котофеев производство искусства налаживает и ее в пай зовет. Мы будем статуи
формировать, она красить. Верное дело! Чего она со своей глиной, одно только, что
грыжу наживет да ревматизм по всем суставам! А тут, сами видите, хозяйство
галантерейное.
Он
стал добывать из ящика и показывать все новые формы и рисунки гипсовых изделий,
все больше аллегории: «Нега», «Купальщица», «Верность», «Кармен». Были и
мужские фигуры, но мало.
—
Ну-к, Федор, слетай за мамкой! Не за сто верст, чай!
Мама
Феди месила глину. На лбу выступил пот, глаза усталые. «И в самом деле, —
подумал Федя, — ну ее, глину, тягость такую! Вон гипс, хоть бы что — целый
мешок тащишь, а наложи в него столько глины — надсадишься!»
Федя
сказал о приглашении лавочника. Пока мама мыла красные руки, умывалась, повязывалась
другим платком, рассказывал о гипсе.
—
Слышала я об этом, слышала, — сказала мама. — Ох, боюсь я, сын, как бы это не
смерть наша пришла. Тут хоть какая-то копейка от игрушек, а перестанут их
покупать — и по миру пойдем. Да если еще отец без заработка вернется!
—
К самовару, к самовару, дорогие гости! Давай, давай, боярыня Шумихина! —
встретил их лавочник.
—
Нет, нет, Петр Карпыч, не уговаривайте, только что из-за стола.
Федя
чуть не вскрикнул: «Какой из-за стола, ты же глину месила», — но прикусил язык.
Мама
все внимательно осмотрела, похвалила образцы новомодных фигур, но на
предложение войти в долю ничего не ответила.
—
Я, Надежда, изо всех мастериц к тебе прибегаю, потому как по цвету ты
наипервейшая. У жены моей, прямо скажу, руки не оттуда растут, а против твоей
раскраски, я так полагаю, Айвазовскому не устоять. И тебе на глине нельзя
застревать, и в журнале «Нива» пишут о прогрессе. Не все Матушке-России быть
лапотной да глиняной, постоим против ихнего бахвальства. Перед французами не
сробеем!
На
дорогу Петр Карпыч насовал Феде полные руки пряников и орехов в глянцевом
твердом сиропе.
Дома
мама повязала рабочий платок, отщипнула кусок глины и быстро слепила голубка, которого
видела в доме Котофеева.
—
Вот, сынок, только это мне и понравилось, только это и поглянулось. А на
остальное глаза бы не глядели.
—
Почему? Ведь красиво! Там тоже есть барышни. У тебя они наряднее, но у
Котофеева они больше, значит, и денег дадут больше!
—
Это ведь их раз — два наформовать да накрасить, и будут у всех одинаковые. Да
даже котов тетя Шура Пахомова, котов и то разных лепит. Она-то к Котофееву
первая прибежит. Да я и не осуждаю, с такой ее оравой, без мужа, и не на то согласишься.
—
Мам, а мам, — спросил Федя, — а почему ты сказала, что ты только что из-за
стола, ведь ты неправду сказала, а меня учишь правду говорить?! Я тоже врать
начну. Ведь ты не была за столом.
—
Неохота, сынок, угощение принимать, когда оно с корыстью. А ты ежиков кормил? А
Мурку?
Ярмарка
—
За что
ни хватись — все отца вспом-нишь, — говорила мама. — Он до перевоза
корзины донесет и от перевоза. И обратно поможет.
Они
собирались на ярмарку. Перекладывали товар стружками, чтоб не побился. Игрушки
в этот раз были размерами поменьше, чем обычно, это специально, чтоб легче
нести. Кто понимал знал, что игрушки маленьких номеров лепить ничуть не легче
крупных, даже труднее. А в продаже они ценятся дешевле. И никому не докажешь, что
это несправедливо. А попробуй-ка слепить маленькую лошадку, завей-ка ей гриву, заплети-ка
в узор хвостик, обозначь ушки, а потом кисточкой наведи узоры, чтоб и глазок
был выразительный, и копыта звонкие! А волшебное дерево маленького роста! Да
еще наливные яблочки на нем. Попробуй, слепи! А подходят, берут в руки и
удивляются: «За такую крошку пятак?»
Увесистые
получились корзины. Но хорошо, Миша Пахомов помог. Он свою мать до перевоза на
тачке провожал и корзины Шумихиных на тачку поставили. От перевоза Миша
вернулся, ему теперь целый день с сестренками сидеть.
Не
успел Федя по парому побегать, знакомых посмотреть, как причалили к берегу у
Раздерихинского оврага. По нему к причалу была булыжная мостовая.
—
Все-таки не так круто, — сказала мама.
Федя
уже знал, ему мама в другой раз рассказывала, что Раздерихинский овраг так
назван потому, что в нем вышел раздор, драка вятских жителей с устюжанами. Они
и не думали драться, дружили, но устюжане пришли ночью и «своя своих непознаша»,
такая пошла от того дня пословица. На берегу оврага стояла каменная часовня и в
ней в память той ночной битвы служили панихиды по убиенным. Это тоже мама
рассказывала.
Но
с их тяжелым грузом в часовню заходить было несподручно, да и на ярмарке надо
было место занять. Быстро разбирали глиняные свистульки, петушков, барынь, нянек
с детьми. Иной малыш увидит игрушку — тянется, смеется, просит. Ему ее купят, он
всю сразу обмусолит, а уж как рад-то радешенек.
—
Нашу краску и есть можно, — смеется мама, — на яйце да на молоке.
Она
торговала, а сама ревниво поглядывала на других мастериц, тоже вывезших свой
товар. А когда покупателей не было, оставляла Федю постоять у лотка и ходила
вдоль прилавка. Перешучивалась с женщинами, а сама присматривалась, какие узоры
клали другие, какие краски. А узоры были те же: серпянка, полоски, клеточки, точки,
волнистые линии, ромбики. Иногда мама вздыхала, видя работу лучше своей, но
вздыхала по-хорошему, независтливо, а с загадом на будущее, чтоб так же
попробовать. Возвращалась к сыну.
—
Ах, не девочка ты, приучала бы присматриваться.
В
ряду дымковских мастериц появлялись и рыбаки. Эти шли не за игрушками, покупали
глиняные, обожженные, покрытые лаком грузила для сетей и неводов. Грузил у мамы
было много наделано, но везти было тяжело, оставили дома.
—
Не пропадут. Была б рыба в реке — рыбаки будут.
Еще
хорошо брали глиняные расписные шары. Для пускания с горы.
—
Вятский кегельбан, господа! — кричал гимназист, тот самый, что в половодье
сравнивал Дымково с Венецией.
—
Федя ждал, когда мама отпустит его побегать по ярмарке. Но не так же бегать, надо
же с деньгами. Хоть бы пятачок для радости. На мороженое хватит. А вдруг и два:
на круглое, меж двумя вафельками, и на такое — сверху завитушка, а с боков и снизу
шоколад. Эх! А вдруг еще хватит на карусель? А вот бы еще хватило пострелять из
ружья «монте-карло», да еще бы на булку с маком, но главное, чтобы хватило на
шипучий холодный лимонад. Чтоб полстакана выпить, чтобы слезы выступили, а еще полстакана
пить помаленьку, глядеть вокруг, а в другой руке трясти мелочь — копейку, семишник
и три грошика.
И
вот — есть в жизни счастье — мама сказала:
—
Вот тебе гривенничек, иди походи по ярмарке. Да недолго.
Гривенник.
Федя прикинул: небогато, конечно, но и без «монте-карло» люди живут и не
умирают, а мороженое, булочка и лимонад обеспечены. У мороженщика Федя купил
«пуговку», как называли круглое мороженое, и стал ходить медленно.
Чего
только не было на ярмарке! Кажется, придумать того было нельзя, чего сюда не
привезли. Все было заманчиво, но особенно веселили ряды рукодельной работы. И
хорошо, что Феде не на что было покупать, он просто смотрел. Подошел к толпе, которая
глазела на большой деревянный щит, а на нем нарисованы значки и медали и подписи,
за что это. Оказывается, Федя этого не знал, награды бывают не только людям, но
и ремеслам.
—
На всемирной Парижской выставке высшая награда Гран-При 1896 года Вятскому
земству за организацию кустарных промыслов. Кружевное дело — золотая медаль, ткацкое
— серебряная, цветочное — серебряная, — объяснил неграмотным высокий господин. Он
был почему-то в высоких кожаных сапогах, хотя было сухо и жарко. — За кружева
вятских мастериц золотая медаль на выставке в Атланте, в Америке, в 1895 году. За
пчеловодство — золотая медаль Московской выставки 1899 года. На международной
Казанской выставке большими золотыми и большими серебряными медалями отметили
вятские учебные пособия, столярное игрушечное производство...
—
Игрушечное! — встрепенулся Федя, — игрушечное! Дядя, дядя, значит, глиняные
игрушки наградили? — Федя даже дернул господина за пиджак.
—
Игрушки? Какие игрушки? Глиняные? Нет, это медаль за деревянные игрушки.
—
Алексей Иванович, идемте, — позвала господина женщина в длинной черной юбке и
белой кружевной блузке.
—
Идем, идем, — ответил Алексей Иванович и нагнулся к Феде: — А почему ты спросил
про глиняные игрушки?
—
Моя мама их делает.
—
Молодец твоя мама!
—
А почему медали нет? — обиженно спросил Федя.
—
Будет, — засмеялся Алексей Иванович.
Федя
пошел дальше. «Интересно, — думал он, — какие это деревянные «медальные»
игрушки?» А вот и ряды вятского кустарного склада. О, тут никаких глаз не
хватило бы. Огромный мебельный отдел: шкафы, столы, буфеты, посудные горки, гардеробы,
комоды, этажерки, кресла, стулья, шкафчики, детская мебель, сундуки, полочки —
и все разное, все красивое. Сверкали лаковые, темнели дубовые и ореховые
поверхности, сверкали зеркала, в них отражалась пестрая толкотня покупателей и
зевак, вроде Феди и постарше.
А
вот ряды хозяйственные: чашки, ложки, поварешки, чайники... Дядя продавец так и
кричал:
—
Чашки, ложки, поварешки, ах, хороши! Купи, без еды сыт будешь!
Федя
пробирался сквозь толпу и вдоль прилавков: шкатулки из дерева, соломки, с
чистой крышкой и разукрашенной, много разных штучек из капа и корешка, много
было красоты, сделанной выжиганием, снова много хозяйственной утвари: топоры, пилы,
ведра, а уж самоварный ряд так сверкал, что глаза зажмуривались.
—
Посмотрите, чисто генерал! — хвалил свой самовар продавец.
И
впрямь, важен стоял самовар, награды во всю грудь, ручками подбоченился, а
вместо головы жаром горел сияющий медный чайник-заварник.
—
И где же игрушки? А, вот они, вот!
—
Крокет! — выкрикивал продавец. — Игра «серсо», бильбоке, дудки и гремушки, автомобили
и паровозы, сани-розвальни, пистолеты!
А
пистолетов было! И с пробками, и самострелы, и на резине. А уж пушек! На
колесах, на двух и на четырех, и без колес. И стреляют по-разному. То за
веревочку дергать, то на кнопку жать, то как-то так, что и не поймешь.
Федя
вздохнул. Сколько же тут было всего другого: сборные терема, мельницы, у
которых по-настоящему крутились крылья, все птицы и звери, каких знал и каких
не видывал Федя: был здесь, например, бенгальский тигр. И два вида крокодила —
с подвижной головой и с неподвижной. Кубики с буквами, конюшня с лошадками, мебель
для кукол, матрешки, игрушечная кузница с кузнецом и медведем-молотобойцем, шашки,
шахматы, домино, не было сил всего запомнить, и все из дерева.
В
глазах зарябило — горы деревянной и глиняной посуды лежали на площади.
—
Извольте, — показывал свое богатство горшечник, — обливная глазурь! Всех
ублагот-ворим — от человека, от коровы до кошки.
Дальше
шли гармонки. В них Федя ничего не понимал. Но так задорно и забористо
пробовали их покупатели, такие вспыхивали жар-птицы на разведенных мехах, что
уходить не хотелось.
—
Девятиладовые, трех- и четырехголосные, двухрядные самолучшей работы на
девятнадцать ладов, два голоса и восемь басов минорных и мажорных, извольте! Русского
строя дамская! Гармоника с полутонами хроматическая по образцу венской! Молодой
человек! — увидел продавец Федю, — просите папашу в недорогую цену именно для
вас гармонь детская — «пикунок» одноголосный. Для обучения и привычки к серьезной
музыке. Дорого? Прикажите балалайку, в момент освоите и пристраститесь. А то
мандолину!
Еле
Федя шел. У него была цель — увидеть торговлю живым товаром, птицами и рыбами, и
он знал, где это, но разве по ярмарке быстро пройдешь, по ярмарке быстро не ходят!
Черемисы
и вотяки — лесные люди — продавали лапти всех размеров и назначений. Черемиска
в расшитом сарафане, с монетами по подолу, прямо лаптем черпала из липовой
кадушки воду и показывала, что лапоть не протекает. Муж ее сидел на горе лаптей
и курил трубку. Стояли ряды бочек, бураков, дуги, сани, на санях навалом лежали
груды деревянных блюд, лукошек, корзин. Корзин были горы, от крошечных до
бельевых с двумя ручками по краям. Лежали сита и решета и сменные к ним сетки.
И
сколько же было всякой еды: меда, ягод, грибов, стояли штабеля мешков с мукой, зерном!
Дальше шли рыбные ряды. В огромных чанах плавали стерляди, огромные осетры
лежали на телегах, и покупатели рядились, чтоб этих осетров им привезли на дом.
А уж рыбацкого припасу тут было столько, что Федя решил лучше себя не травить, зажмуриться.
Но и в вприщурку видел новехонькие ветери, сети, оскоревые раскрашенные
поплавки, ореховые и бамбуковые удилища, а уж грузил, уж крючков! На сома, на
осетра, на стерлядь, на окуней, линей, карасей, ельцов да и на мальчишескую
радость — плотву. Ой, какие были крючочки! Федя давно открыл глаза, давно
капало на землю мороженое. И как ни уговаривал он себя, как ни хотел лимонаду, решил,
что рыбацкие снасти важнее. Подумаешь, лимонад! Не барин какой, воды попьет! И
вот ему отмотали тонюсенькой лески, дали три крючка. Хотелось и поплавок купить,
городской крашеный, но поплавок ему отец сделает, а мама лучше еще распишет. Конечно,
и леску можно бы надергать из конских хвостов, на той же ярмарке, вот и ржание
слышно и татарские и цыганские крики, но фабричная леска лучше, без узлов, невидная
в воде.
Вот
и птичьи ряды. Чириканье и свист на потеху публике собрали множество людей. Клетки
с птицами были развешаны на деревьях и над прилавками, а все стояли поодаль, чтобы
не мешать птицам петь. Когда какого щегла, иволгу или канарейку выбирали, продавец
подходил и снимал клетку. Птицы на это время замолкали, смотрели, как клетку
уносят, а потом вновь запевали, старались понравиться, чтоб тоже купили.
Тут
Федя встретил Петю Котофеева. Петя был не просто так, он продавал щегла.
—
Жалко! небось? — спросил Федя.
—
Как не жалко! Батя послал, велел продать. Этот гипс нас скоро и самих выживет, не
только щегла. С клеткой велел полтинник просить. А не продам — будет выволочка.
—
Давай я скажу, что с тобой стоял и никто не приценился.
—
Клетку обратно тащить неохота. На перевозе смеяться будут, купцом обзывать.
—
Чей щегол? — спросил вдруг мужчина в сюртуке, показывая берестяной тростью на
Петину клетку. — Твой? Во что ценишь?
—
Рубль, — не моргнув глазом ответил Петя.
Мужчина
засмеялся:
—
Купец! Тебе за рубль щегла век не продать. Тут попугаи, на китайском языке
обученные, и то трешница. Давай за полтинник.
—
Шестьдесят.
—
Ну уж ладно, ради ярмарки. — Мужчина отсчитал деньги.
Друзья
помчались на карусель.
—
Видал? — хвалился Петя. — Отцу скажу — продал за сорок, за работу пусть
гривенник дает. А двухгривенный полностью наш!
И
хотя Федя понимал, что нехорошо, очень нехорошо веселиться на обманные деньги, карусель
пересилила. И из «монте-карло» пальнули. Петя пять раз, Федя три. Целились в
кружок около клоуна. Если бы попали, клоун покувыркался. Но оба промазали. А
может, и попали, может, клоун для них кувыркаться не захотел. В виде
благодарности за карусель и стрельбу Федя отдал приятелю один крючок и побежал
к матери. А уж как хотелось еще и в балаган, откуда слышались крики зазывал.
Мама
отторговалась. Последнего петушка отдала даром мальчику, который давно стоял
около лотка и завидовал. Он не просил, просто стоял. Он так обрадовался, что и
спасибо не сказал, прижал петушка к груди и сиганул, будто за ним гнались.
Снова
пошли по ярмарке, делая серьезные покупки, еду, одежду, обувь. Складывали в ту
же корзину, где утром лежали игрушки. Мяса купили, муки.
—
Мам, — заметил Федя, — ведь можно муку и у Котофеева купить, нести ближе.
Мать
отмалчивалась. Когда пришли домой, села, довольная ярмаркой, посидела и
спросила Федю:
—
Повеселить тебя?
Откинула
с груды глины на столе мокрую тряпицу, отделила частичку и стала лепить, приговаривая:
—
Федя-бредя, съел медведя, упал в яму, крикнул маму. Кричи: ма-а-ма-а!
—
Не буду.
—
Был бы ты дочкой, к игрушке бы приучила, а то все улица да рыбалка. Нет у вас, мужиков,
терпения ни в чем. Неспособны вы к игрушке, все машины вам подавай. Котофеев
машиной будет игрушки давить, а лучше ли? Тут рукой по сто раз согреешь. Вот
раскатываю, вот разглаживаю. Вот не вышло, снова начинаю. А машина — шлеп-шлеп.
Гипс, папье-маше — слова-то все какие нерусские, обезьяньи. Ну-ка, муфта, садись
на руки, воротник, обними шею, да не сильно. Шляпка, садись на голову. Ой, бантик
помяла. Поправим! Ну-ка, собачка, становись рядом. Вот, Федя, гляди дальше.
Вскоре
на доске стояла важная барыня в широкой длинной юбке, рядом с нею мальчик с
корзиной. В корзине сидел гусь, а пес, вставши на задние лапы, на гуся смотрел
подозрительно.
—
На Полкан похож, — сказал Федя. — Но он же на ярмарке не был и гуся мы не
покупали. И ты была не в шляпе, а в платке. Но мне нравится.
Гость
Щелкнуло
кольцо калитки, заскрипели ступени крыльца, как давно не скрипели, кто-то
тяжелый ступил на них.
—
Отец, — встрепенулась мать.
Но
не отец, а сам Петр Карпыч Котофеев перешагивал через порог и крестился на
красный угол.
—
Чай-сахар с нами, — пригласила мама.
—
Спасибо, Надежда Ивановна, не откажусь. Разговор есть, чай для разговора первое
дело. — Петр Карпыч одернул подол синей косоворотки, ослабил шелковый витой
поясок, сел за стол и сразу отразился в медном самоварном боку. — Каково поторговали?
— спросил он, принимая и ставя на стол блюдце с чашкой.
—
Сегодня не пообидимся, обратно ничего не везли.
—
Ты обратно, я полагаю, никогда не важивала. Тебе обижаться грех.
—
Я и рада.
—
Глина еще не вышла?
—
Выйдет, так сходим. Нынче уже не одна ходила, с помощником.
—
Со мной, — высунулся Федя.
—
Молодец, — заметил его Петр Карпович. — Петьку моего не видел на ярмарке?
—
Видел.
—
За сколько он щегла продал?
Федор
растерялся.
—
Н-не знаю.
—
Знаешь, — спокойно заметил Петр Карпович. — Ну да чужие капиталы я не считаю.
—
А что такое? — вскинулась мама. — Федь, ты чего?
—
Ничего, ничего, — успокоил Петр Карпыч, — дети взрослеют, мы старимся. Так вот,
сударыня, пришел за ответом насчет компаньонства. Многие бы метили в пай вступить.
А я тебя зову, и условия наивыгоднейшие. Еще добавлю, что беру на себя и краски,
и кисти, и лак — все поставлю, заботу о них забудь. Твое дело — одна работа. И
какая! Чистая! Ты над глиной скоро горб заработаешь. А тебе, при твоем
положении, нельзя будет скоро гину ворочать. Да и Николай еще, как знать, какой
кошелек заимеет, может, с деньгами, а может, с ветром.
—
Вот вернется, посоветуюсь с ним. Как я без мужа буду решать?!
Петр
Карпыч даже закряхтел:
—
Всенепременно одобрит! Верный прибыток. Я ведь не наобум Лазаря, а я сто раз
просчитал, выверил, все соизмерил. Три сотенные за станок и все оборудование я
бы за так не выложил. Значит, уверенность есть, что расход перекроется. Пахомова,
та сразу смекнула. Она с одним котом по часу возится, а я сотню за день в
леготку. Только бантик раскрась да усы наведи. Да глазки позаманчивей — и все
дела. И дери тот же гривенник, и с лапочками возьмут.
—
Вот и возьмите Пахомову. И доброе дело, как благодетель, свершите, детям
поможете.
—
А ты так богачка?
—
Пусть и не богачка, а не последний кусок доедаем.
И
что бы ни говорил Петр Карпыч, мать твердила, одно: без мужа ничего решать не
будет.
—
Ну, смотри, — сказал, вставая и отказываясь от второй чашки, Петр Карпыч, —
неделю думай, а там я решать буду. Мне накладно ждать: деньги на дело затрачены,
а дело не окупается. Ты зайди, еще поинтересуйся. Ты плохо посмотрела, там не
только аллегории, там и необходимости есть. Пепельницы буду штамповать, фигурные
конфетницы, из самого тонкого размола статуэтки буду производить. Бюст
покойного императора Наполеона имеется, в шляпе и на груди руки скрестил. Господ
писателей много, Байрон и Руссо, есть и наши. Фигурки бедуинов и негров парные,
японка с горшком, албанцы. Чего только нет. Большое упущение в жизни сделаешь, если
не согласишься. Эта глина в глиняную яму загонит. Да, есть и копилка нового
образца, сказал про могилу и вспомнил, копилка в виде черепа.
—
Чего? — мать испуганно встала. — И его раскрашивать?
—
Нет, он такой и будет. Может, немного поджелтить.
—
Бог с вами, Петр Карпыч, оставьте меня!
Лавочник
ушел. И опять долго сидела мать над своею доской, молча тискала, мяла и
раскатывала глину.
—
Гляди, Федя, — позвала она.
Федя
подошел и засмеялся, — вылитый Петр Карпыч сидел за столом у самовара, держал в
одной руке блюдце, в другой бублик.
Раскопки
За
Дымковым был сосновый бор. Федя давно заметил, что в сосновом бору совсем не
так, как в еловом лесу или березовом. В хвойном жутковато, будто за каждой елью
сидит разбойник. Даже в березовом неспокойно — высокая трава, кустарники, далеко
не видно. А в сосновом весело. Ветер сверху, в ветвях и ветках гудит, чешуйки
на коре шелестят, а стволы золотые. Не зря сосновый лес называют корабельным, мачтовым.
Такие сосны Шишкин, вятский человек, рисовал. Мама обещала как-нибудь повести
Федю в городскую картинную галерею, там картины Шишкина есть.
В
сосновом бору было село, которое так и называлось — Боровица, а за ним село
Никулицыно, а в нем церковь, говорили, самая древняя в губернии. И не просто
церковь, а место, куда пришли первые вятичи. И у этой церкви шли раскопки. Вот
бы там побывать!
Но
если так далеко идти, надо отпрашиваться. Сговорясь с Мишей Пахомовым, Федя
стал придумывать причину, чтобы отпустили. Причина была одна — интересно. Так
честно и сказал Федя. Еще придумал, что там хорошо клюет и он попробует новые
крючки и леску и наловит на уху.
Мама
сидела перед своей доской, но не работала, сидела как-то вяло.
—
Иди куда хочешь.
—
Ты не так отпускай, — сердито сказал Федя, — ты говори так: иди, Федюшка, я
ждать буду.
Мать
подняла на сына взгляд:
—
Ждать? Да ты за порог едва выйдешь, я уже жду. А время проходит, уже не знаю, в
какое окно глядеть. А если еще непочетником вырастешь, тогда хоть в прорубь.
—
Говори, да не заговаривайся, — напустился Федя на маму. — Лучше хлеба отрежь, сколь
не жалко.
Мама
засмеялась, радуясь строгости сына и похожести его на отца, отрезала толстый
ломоть от початого каравая и перекрестила сына на дорогу.
У
Котофеева кипела работа. Петя и рад был бы пойти с друзьями, да надо было
таскать мешки с гипсом, промывать формы, соскребать с них заусеницы, натаскивать
воды. Мальчики наслались с помощью, но Петр Карпыч отказался.
—
Когда бы матери в доле были, другое дело, а сейчас получится эксплуатация.
Федя
и Миша пошли берегом. То притягиваясь к нему, то отскакивая, тянулась тележная
дорога, а рядом веселая твердая тропинка. Тропинка играла с ребятами в прятки, ловко
скрываясь в кустах, прыгала в овражки, постоянно меняла цвет, подделываясь под цвет
песка, глины или травы. И такая капризная — все время требовала внимания, отвлечешься,
глядя по сторонам, или задерешь голову, тут же подсунет под ноги корень дерева
или камень, то-то будет больно.
Мальчики
торопились, часто срывались на бег, играли в догонялки, устав, шли шагом, а то
и вовсе останавливались, рассматривали торопливых муравьев, ловили и выпускали
бабочек. Пугали друг друга выдумками про то, что видели волка. А один раз им
всерьез кто-то дорогу перебежал. Они со страхом прошли это место, а дальше
побежали, что было духу. И бежали, пока не выскочили на просторное место. Здесь
была поляна, на ней место для отдыха. У родника были скамьи из цельного куска
толстого дерева, сам родник был в срубе из желтых бревен, на срубе лежал
берестяной рассохшийся ковшик. Напились и умылись.
—
Да никого и не было, — сказал Миша, — хороши мы, мальчишки, а хуже зайцев.
Федя
лег на траву и смотрел в небо.
—
Миш, вот интересно знать, как же так, небо одинаковое, а на земле все разное? Как
вдруг родник, откуда вода? Почему сейчас светло, а к ночи стемнеет?
—
Солнце же зайдет.
—
А почему?.. Река там, внизу, а родник здесь. Береза и елка из одного места
растут, а разные. Как так получается? Крапива жалится, а лопух гладкий. Утка
большая, а муравей маленький, почему? Трава разная, почему?
—
Про эту траву и не вспоминай, — оторвался Миша, — грядки полоть мать с ремнем
заставляет, сорняки так и прут. Ну чего? Дальше пойдем?
—
Давай выкупаемся?
—
Уж ближе к месту.
Завидев
издали на высоком берегу селение, они спустились к Вятке, искупнулись и
помчались вверх.
У
церкви, ближе к обрыву, шли раскопки. Двое рабочих выбирали землю из углов
раскопанного каменного основания и бросали ее на телегу. Распряженная, стреноженная
лошадь паслась неподалеку. Городской по обличью человек сидел на краю ямы, свесив
ноги и рассматривая черепки. Вот он выделил один из черепков и стал его
рисовать. Мальчики, стоя за его спиной, восхищенно смотрели, как хорошо
получается.
—
Похоже, — громко прошептал Миша.
Мужчина
оглянулся, и Федя его узнал, это именно он читал на ярмарке объявление о
наградах вятским кустарным промыслам.
—
Археологией интересуетесь? — спросил мужчина.
—
Нет, посмотреть пришли, — ответил Федя и похвалился: — А вы мне на ярмарке про
медаль для игрушки говорили, вас Алексей Иванычем зовут.
—
Да, припоминаю. Мама твоя барышень лепит.
—
Она и карусель обещала слепить. Не покатаешься, говорит, так хоть посмотришь.
—
Веселая у тебя мама? — спросил мужчина.
—
Где больно веселье-то взять? Отец на заработки ушел, а когда вернется, не знаем,
где — не знаем, и письма нет. А ведь грамотный.
—
А у меня отца и вовсе нету, — сказал Миша. — Да вы не печальтесь, я уж привык. А
чего вы тут раскопали?
—
Тут? — переспросил мужчина. — О, тут место знаменитое! Сейчас село Никульчино, был
городок Никулицын. Раскапываем остатки церкви Бориса и Глеба, из находок —
деревянный резной крест высотой три аршина, шириной два с тремя вершками. Вот
там, с поля, видите, сохранился древний земляной вал и ров. От язычников защита.
Рабочие,
наполнив телегу, вылезали из ямы.
—
Парни, — сказал один из них, — сходите за лошадью, приведите, она смирная.
—
В самом деле, — оживился мужчина, — лопату можете держать?
—
Лопату?! — изумились друзья. — Да кто ж ее не умеет держать?
—
Есть и такие, — ответил мужчина.
Вернулись
домой ребята поздно, матери все извелись от ожидания и выпороть были готовы
сыновей, но те гордо отдали заработанные пятачки. Федя сказал матери о давней
мечте — сшить ему штаны с карманами, а то носит он штаны без карманов, а штаны
без карманов — разве это штаны, их и штанами-то не назовешь! Отложим пятачок
потом еще заработаю. Но только чтоб не только с карманами, но и без лямок, разве
он маленький?!
—
Большой, большой! Спи давай!
Но
Федя долго не мог уснуть. Возбужденный таким интересным походом на раскопки, помощью
Алексею Ивановичу, он все рассказал:
—
Мам, это ведь не просто Никульчино, это древнее место, туда русские пришли и
стали на Вятке жить. Алексей Иваныч сказал: там табличка будет, он добьется. Он
страсть какой умный, он тяжести сам таскает с рабочими, не как какой господин. О
старине рассказывает. Черепки рисует. Говорит, что ты тоже древняя, старину
лепишь.
Наконец
усталость сморила.
Базарный
день
Ярмарка
была раз в год, а базарные дни —каждое воскресенье. Тогда тоже шла торговля, и
карусель крутилась, и в тире стреляли, и лимонад шипел. Только люди были менее
нарядные и свисту не было. А игрушки продавали и в базарный день.
Этот
день был днем торжества Петра Карпыча. Он вывез свою гипсовую продукцию. Не
уговорив маму Феди, он позвал красить тетю Шуру Пахомову. И она постаралась!
За
«аллегории» Петр Карпыч заломил цену неслыханную — целковый за штуку. В
сравнении с дымковскими фигурками дороже чуть ли не в десять раз. Но тут же
была не рукодельная работа.
—
Работа аватажная! — кричал Петр Карпыч. — Из столицы выписанная! По парижским
образцам, заморская мода!
Люди
подходили, дивились.
—
Господа! — кричал гимназист, который будто для того и жил, чтоб только ходить
по развлечениям жизни. — Господа, культура проникла и к нам!
«Аллегории»
были, кроме своей культурности, еще и дороговаты, и Петр Карпыч к обеду спустил
их по полтиннику, но остальные изделия: пастушки и пастушки, купальщицы, амуры,
пепельницы и Наполеоны — шли изрядно.
И
этот же базарный день был днем печали для мастерицы Шумихиной. Почти никто не
позарился на ее расписные игрушки, не разорился на пятачок, на два, чтоб взять
в дом водоноску, баранчика, лошадку, няньку с детьми, оленя. Только один малыш
вцепился в материнскую юбку, и тянул ее к прилавку, и хныкал до тех пор, пока
не нахныкал себе свистульку, да старуха взяла офицера на коне.
—
У меня с детства к игрушке душа расположена. Я ее увижу, так плясать хочется. До
чего ты, девушка, узоры завлекательно кладешь, загляденье!
Только
это и было радости. Остальные игрушки пришлось обратно складывать. Мама
складывала их в шуршащие стружки, сама оглядывалась — где Федя?
А
и у Феди в этот день было тяжелое событие. В птичьих рядах он встретил Петю
Котофеева. Петя в этот раз торговал не щеглом, а ежами. Очень ежи показались
Феде знакомыми. У него точно такие же. Но ведь ежи все похожи. И молоко, налитое
вчера вечером, они выпили. Могла и кошка вылакать, это она может, но вряд ли: ежей
боится.
Прямо
на глазах у Феди ежи были распроданы.
—
Айда постреляем!
—
А где ты ежей наловил? — спросил Федя.
—
И не подумаешь — у тебя в огороде. Бегают, как поросята, молоко у собаки пьют, в
руки сами лезут, дураки!
—
Это ты дурак! — закричал Федя. — Это ж ручные ежи! Эх ты, живое продаешь!
—
Я же не знал, что ручные, — стал оправдываться Петя. — Раз так, половина
выручки твоя.
—
Забери все себе! Иди стреляй! Катайся иди! Иди запейся своим лимонадом, мороженым
заешься! Да смотри, чтоб брюхо не раздуло!
И
этот случай, и особенно то, что пришлось тащить к перевозу и от него тяжелую
корзину, расстроили Федю. Мама, как могла, утешала сына. Дома они пообедали. Мама
сняла с груды глины мокрую тряпку, отделила немного и слепила Федю. У ног Феди
из блюдца пили молоко ежи и ежата. Еще Полкан и Мурка сидели рядом, а Федя
держал на ладони что-то крошечное.
—
Приглядись, мужичок!
—
Стрекоза! — различил Федя. — А ты говорила, не слепить.
Мама
осторожно перенесла сырую игрушку с доски ла лавку к другим игрушкам, которые
были слеплены раньше. Они уже были сухие, светлые.
—
Ну что, сынок, унывать не будем, займемся делом, делом печаль переборем. Неси
дрова, будем игрушки, которые высохли, обжигать.
И
скоро запылали в печи березовые легкие полешки, черный дым заскользил в трубу.
И
снова заскрипели ступени крыльца под тяжелыми шагами, то была поступь Петра
Карпыча.
—
Каково поторговала, упрямица? — спросил он. — Иль еще не ездила, товар только
упаковала?
Мать
молчала. Федя не стерпел и пожаловался:
—
А ваш Петька моих ежей продал.
—
Как твоих? — удивился Петр Карпыч. — Еж — существо природное, в домашний
скотине не числится: когда поймаешь его — он твой. И когда купишь его — он твой.
А пока он на свободе пасется, он ничей. Поймал, продал — хвалю! И в чужие
доходы не вмешиваюсь. А ты думал — выпорю Петьку. Нет, поощрю. А выпороть надо
тебя: колючим тварям молоко переводил. Иль молочные реки у вас потекли? — Петр
Карпыч покосился на затопленную печь. — Ну, Надежда, последняя договорная
неделя прошла. Как мое производство расхватывают, ты видела. Сколь Пахомова
заработала, у нее спроси. И говори свое окончательное слово: идешь в долю?
—
Ни за что! — отрезала мать. — Чтоб я голых девок да черепа красила, да чтоб
твои «аллегории» как из-под одной курицы были, не надо!
—
По миру пойдешь!
—
Да уж как-нибудь!
—
А ведь пойдешь, — злобно сказал Петр Карпыч. — Чего это вы в летнее время, в
такую жарынь, вздумали топить? Время пожароопасное. А я, как тебе будет
известно, от волости приставлен в Дымкове за огнем надзирать. Ну-ка, наследничек,
отойти от чела.
И
с этими словами Петр Карпыч схватил с лавки ведро с водой, размахнулся и
выплеснул воду в печь. Из печи ахнуло. Черный дым, искры полетели оттуда. Петр
Карпыч отшвырнул загремевшее ведро и, выходя, так хлопнул дверью, что изба
вздрогнула.
Мама
повалилась на кровать и зарыдала.
Костер
Федя
кинулся открывать окна. Дым вытянуло. Мама перестала плакать, села, вытерла
слезы.
—
Пойди, Феденька, поиграй с ребятами.
—
Не хочу.
—
Пойди, пойди, — настойчиво посылала мама.
И
Федя пошел. Ой, лучше бы не ходил! А почему? Да потому, что мама задумала
ужасное дело, ужасное дело она задумала.
Федя
вернулся, видит — во дворе горит костер. Он подумал, может, мама решила во
дворе игрушки обжигать, раз в печке нельзя.
Из
дому вышла мать. Она даже не заметила сына, несла широкую свою доску, на доске
грудой лежали кисти, краски, палочки, лопатки — все припасы мастерства. Подойдя
к костру, мать швырнула в него свою ношу.
—
Мама! — закричал Федя. — Что ты делаешь, мама?
Он
кинулся к костру, стал хватать из огня и выбрасывать на траву инструменты.
—
Да сгори оно все, кому оно нужно? — говорила мать, не двигаясь.
Федя
схватил и выволок начинающую обгорать с краев толстую доску, выкидывал тлеющие
кисти.
—
Как это кому нужно? Мне нужно! Тебе нужно! Ты же говорила: без глины никуда.
А
Федя растаскал, чтобы скорее гасли, головешки и все ругал маму:
—
Алексей Иваныч знаешь бы как тебя ругал! Он говорит: все аллегории так себе, а
глина древняя, ты ремесло сохраняешь. А Наполеонов и пепельниц в древности не
было, значит, они долго не удержатся. Это их Котофеев для денег выдумал.
—
Ой, прости меня, Феденька! Ты ушел, а мне так взгорилось, так подступило. Думаю,
кому все мое умельство нужно, гори оно, думаю, вот какая дурочка. Для меня же
игрушка — одна утеха.
—
Мам, ты такая смешная, вся в саже перемазанная.
—
А ты-то! Пошли к рукомойнику!
Утром
Федя
знал, что глина в глиннике кончается. Знал, что маме нельзя носить тяжести. И
знал также, что его одного мама за глиной не отпустит. И он придумал, будто
идет с Мишей, а сам заранее выкинул в окно мешок для глины и лопатку.
Он
прибежал к их заветному раскопу и быстро накидал глины полмешка. Примерился, вроде
под силу. Еще добавил. Стало тяжело. Но решил не отбавлять. На плечо не смог
закинуть и придумал облегчение. Связал несколько ивовых веток маленькой гибкой
веткой — и получилась волокуша. Погрузил на нее мешок и потащил. Полкан, который
разыскал Федю, восторженно залаял.
—
Вот не сообразил веревку взять, — говорил Федя. — Ну, в следующий раз ты у меня
поработаешь лошадью, узнаешь, как свистульки достаются.
Вдруг
Полкан залаял особенно. Оказывается, он лаял на ежа. Федя сейчас знал обращение
с ежами, закатил его в картуз, из картуза в мешок и потащил волокушу дальше. Интересно,
что хотя волокуша с ежом стала тяжелее, тащить ее стало легче, ведь он вез
живого пассажира.
—
Поживешь у нас, — разговаривал Федя с ежом, — молочка попьешь, с Муркой
подружишься. Мама твой портрет из глины слепит. На тебя немного уйдет. А
сестренка будет — тоже начнет лепить, и для нее будем глину приносить. Отец
вернется, он лошадь достанет, враз на всю зиму привезем. А брат будет — лодку
новую сделаем, и — гуляй всю водополицу. А где ты половодье пересидишь? Ты хоть
плавать-то умеешь?
Слышно
было, как еж сердито фыркал и громко вздыхал.
Пошел
внезапный теплый дождь. Разгоряченный, уставший,
Федя обрадовался. Он тащил волокушу по мокрой траве и смотрел, как все вокруг
начинает светиться.
Федя
вспомнил, как Алексей Иваныч прочел им древнее стихотворение о рождении и
смерти: «Когда ты родился, все смеялись, а ты плакал. Живи так, чтоб, когда
будешь умирать, то будешь улыбаться, что прожил честно, а все будут плакать».
—
Неужели я плакал, когда родился? — спросил себя Федя. — Нет, не плакал, с чего
бы плакать? Это когда дождь идет, то, кажется, что плачешь, а так совсем не с
чего плакать. Вот дождь пройдет, и слезы кончатся. И никто никогда из-за меня
плакать не будет. Я же не умру!