Разворот к правде
- Автор обзора: Сергей Арутюнов
- Книга: Евангелие Достоевского
- Автор книги: митрополит Иларион (Алфеев)
Митрополит Иларион (Алфеев). Евангелие Достоевского.
Издательский дом «Познание», 2021
Книги, выходящие к определённым литературным датам, иные хулители всего и вся рассматривают как вполне себе бюрократический ритуал («взять Киев к годовщине революции!»), не принимая в расчёт единственного фактора, начавшего действовать в словесности относительно недавно – времени. Ощутимое уплотнение его сроков настаивает на их строжайшем соблюдении и заставляет словесника более чем учитывать их при всех мыслимых движениях свободного сердца.
Достоевскому исполняется двести лет, и тут же, сокровенные русские души буквально прошиваются насквозь ударами колокола: неужели всё предупреждение его, тревога его и боль за нас – тщетны? Другие недоумевают – с чего, на каких особенных основаниях человек, проживший всего шестьдесят лет и пусть весомо обозначивший себя в жанре, как им кажется, «психологического детективного триллера», так возвеличиваем русской патриотической партией, и не только, к слову, патриотической? К чему столько шума, и почему перед его именем склоняются вот уже множество лет?
Открывший книгу митрополита Илариона (Алфеева) прочтёт… учебник, и пусть подобное жанровое определение никого не отпугивает. У нас мало учебников, достойных подобного звания, и дефицит канонической позиции – и человека, и Церкви, и иных общественных институтов – ощутим в гуманитарной сфере как ничто иное. Любой канон – поистине «великий интегратор», и состоит он в том, чтобы чётко расставить на свои места все изначальные посылки, составив ими живую, пронизанную веком из конца в конец систему ценностей, то есть, некий базис, открытый к дополнениям и уточнениям.
Явствует: Фёдор Михайлович был изранен ещё до всякого эшафота с объявленным расстрелом, заменённым гражданской казнью и каторгой с последующей ссылкой. То есть, грех революционного либерализма завёлся в открытой ране – ранней смерти матери и таинственной – по некоторым версиям, насильственной, от руки мучимых крестьян – смерти отца прямо на собственном поле, где его тело пролежало два дня.
Пылкий Шкловский мог бы как-нибудь сказать – «в окровавленное естество вполз Белинский», но он бы так никогда не сказал. Петрашевцы, казалось бы, «отделались» несколько легче декабристов, но мнение о либерализме царского режима несколько блекнет, когда видишь осуждение человека на смерть за публичное чтение письма другого человека… Все эти «жёстче надо было с бесами, а не церемониться» лишили бы нас Пятикнижия и почвы для рефлексии за те самые пять минут, в которые молодой Федор ждал гибели.
Так что же спустя столько лет в этой истории – правда? И как развернуться к ней хотя бы некоторой частью своего существа?
Она состоит в том, что за либеральную пагубу ума и совести, соблазн развязности и в обществе, и в метафизических эмпиреях принято платить исчерпывающую сумму, и никто расплаты не минует. Правда приоткрыта для нас в том, что Достоевский, пытавшийся практически в одиночку сдержать поток безбожия и массовой резни из вымученных двумя немецкими экономистами «классовых» соображений, пал измученным на поле брани, а спустя месяц был зверски убит революционерами Александр Второй Освободитель. Что же было освобождено им, ехидно спросят «справа», задавленные крепостным правом крестьяне или, скорее, сатанинские страсти разночинцев и интеллигенции? Пока на этот вопрос нечем ответить, кроме как сокрушенным вздохом.
Богохульника Белинского, задыхавшегося от призрачной власти казнить и миловать новейшую русскую литературу в зависимости от её «прогрессивности», Достоевский потом назовёт в письме к брату неприличным определением, и от его приветствия, от него самого и пути, намеченного им, отречётся с едкостью, характерной для любого, пострадавшего, в сущности, за чужие грехи. Сущее чудо, что роковое чтение письма Белинского к Гоголю, и арест, и суд, и каторгу Достоевский воспримет как вполне заслуженное возмездие… и начнёт восхождение со дна социальной жизни к высокому званию нового духовного пророка.
Общее же, историческое возмездие же революционным демократам и либералам в России состоит в том, что мало-мальски глубокие и вольные творцы уходили из их стана с омерзением, поняв гибельность распущенности и нравов, и устремлений.
Митрополит Иларион, формируя, вполне в духе Достоевского, карту «концов и начал», сравнивает с Достоевским, разумеется, и Толстого, и Лескова. Каждый из них повернул в свою сторону, по-своему «разминувшись» с Христом. Пересказ толстовской эпопеи здесь явно излишен, поскольку общеизвестен, зато лесковская, начавшаяся с описания православного быта и закончившаяся «толстовством», давно нуждалась в специальном акценте. И, надо сказать, подобной жесткой антитезы (Достоевский и его критики «справа и слева») отечественные литературоведческие изыскания или не содержат, или прилежат пока к цеховым скорее маргиналиям.
Лучшее приходит в аскезе… Крестный путь Достоевского начался на эшафоте, но – со второго крещения каторгой, и центром второго крещения стало Евангелие, подаренное ему женами декабристов.
Судьба книги удивительна: во-первых, она сохранилась, во-вторых, Достоевский никогда не расставался с нею, и последние слова, услышанные им, были из неё, а в-третьих, его пометки, коих на её страницах великое множество, описаны и прокомментированы лучшими достоеведами страны. «Евангелие Достоевского» трудами Аркадия Елфимова и (Тобольск) и виднейшими учеными-филологами (Владимиром Захаровым и другими) малым тиражом переиздана в виде трехтомника с комментариями и доступна в Интернете круглосуточно и бесплатно к радости любых исследователей. По тем самым видным порой лишь в инфракрасном или рентгеновском диапазоне отчёркиваниям пером, карандашом и просто ногтем (на каторге писчие принадлежности были запрещены) уже сейчас можно составлять обширнейшую карту вырастания пяти великих романов из Книги Книг.
Что же предпринимает автор «Евангелия Достоевского» как исследователь, толкователь и систематизатор?
Первое: отдаёт дань автору, которого безмерно любит и каждый год по собственному почину служит панихиды по нему.
Второе: как литературовед и биограф собирает воедино жизнь и наследие Ф.М. Достоевского как величины первейшей и планетарно значимой.
Третье: выказывает отношение высшего церковного иерарха к светской фигуре, что для людей воцерковлённых обозначает отчасти и позицию Церкви в её отношении, чего в прежние годы было не дождаться.
Четвертое и, пожалуй, важнейшее для вдумчивых работников гуманитарного цеха: обновляет канон научно-популярной литературы в сфере литературоведения.
И об этом каноне следует сказать пару слов.
Помимо придирчиво отобранных цитат и последовательного выстраивания, он прозрачен, легок и в лучшем смысле бесстрастен. То есть, если бы в «Евангелии Достоевского» митрополита Илариона (Алфеева) были бы заметны какие-то инвективы, пристрастие какому-либо «лагерю», попытка выдать одно за другое, такое толкование неизбежно бы вызывало вопросы и подозрения. Но дело в том, что никакому сообществу из противостоящих друг другу книга не подмигивает. Не та мимика, чтобы подмигивать, и подобная чистота стиля, счастливое отстранение её от страстного склонения к «белым» или «красным» способно вызвать к ней изрядное уважение.
Сегодня мы все, кажется, нуждаемся в сквозных и безусловных определениях того, что есть добро и зло, что есть рабство, а что есть свобода, пусть и на конкретных примерах. Казалось бы, как может быть эталоном нравственности человек раненый, нервный, подверженный приступам падучей, измождённый, задающий нам «неудобные вопросы» спустя столько десятилетий, в «Дневнике писателя» нещадно преследующий идеологических противников, выказывающий неприязнь ко многому и многим? А так: спасается мучающийся всерьёз. И по сравнению со многими видимо здоровыми представителями сообщества, чисто выбритыми, сытыми и состоятельными, мучимый язвами народа и целой цивилизации оказывается пророком, видящим, что социум самоубийственно влачится по кривой тропе над пропастью. И эта истина, произрастающая из социальной мглы с её неизбежным душегубством, выносится людям на протянутых руках в качестве причастия чему-то неизмеримо высшему, чем все мы. Таков аромат Православия: горек и тем живителен, как мороз.
Тяга к перемене векового отношения к предметам, казалось бы, ясным и навсегда установившимся формирует в нас безусловное стремление к познанию конечных истин. Советская мера вещей больше не устраивает нас, и жажда меры новой превышает разумение. Собственно, эта неутихающая жажда и есть знак перемены времён и судеб, разворота к правде более всеобъемлющей, чем любая классовая или деклассированная. Правда состоит в том, что лучшие наши люди бедны, истощены долгами и гибнут на поле боя не за нищету, а за величие духа, пробуя восходить тем самым к главному герою цивилизации – Иисусу Христу.
Тон книги говорит о том, что многие определения из нее не просто продуманы, прочувствованы и взвешены на весах духовной свободы, но выступают самой прочной основой для многомерного сегодняшнего отношения к тому, кем был и Достоевский, и кем сегодня являемся сами мы.
Сергей Арутюнов