Нет, наверное, в литературной истории ХХ века произведения, которое вызвало бы больше споров, чем «Тихий Дон» М. А. Шолохова. Оно сделалось воистину «знамением пререкаемым» не только для времени, когда было опубликовано, но и для последующих десятилетий, вплоть до наших дней.
Тому было и есть множество причин. С первыми же публикациями романа возникли всевозможные неудобства в его восприятии самыми разными читателями. Гениальность, полноправная причастность этого произведения подлинной русской классической литературе не вызывала сомнения ни у кого. Но в этом-то и состоял скандал. Роман, как и его автор, ставил в неудобное положение, как может поставить в это положение не к месту высказанная в приличном обществе правда.
Литературные мэтры нового советского общества непрошеным появлением в их среде юного выходца с Дона в потрепанной кубанке и с рукописью в чемоданчике оказались обречены на достойные Сальери муки. Всем, начиная с А.С. Серафимовича, очевидная талантливость, «настоящесть» романа была тем досаднее, чем яснее обозначался на его фоне масштаб их собственных литературных опытов и чем скромнее выглядел автор «Тихого Дона». Неужели им и вправду мог быть этот двадцати с небольшим лет мальчишка, едва ли казавшийся способным получить где-либо и когда-либо литературный опыт для подобного труда? В нем едва ли можно было заподозрить хотя бы систематическое образование. Оставалось признать факт, весьма неудобный как для «маститых», так и для молодых, но «правоверных» служителей призванных отбывать революционную повинность муз: этот юноша с неопределенным для советского писателя догматическим сознанием — гений. Либо самозванец, укравший свой роман у неизвестного автора. Такой выход был бы вполне желателен, и потому история о рукописи убитого офицера, самым темным образом попавшей в грязные руки проходимца-Шолохова, всякий раз возникала, как непременный симптом очередного приступа зависти к автору самого грандиозного произведения русской литературы советского периода.
Вся фантасмагоричность предположения о существовании «подлинного» автора эпопеи странным образом оставалась незамеченной лицами, убежденными в совершении Шолоховым литературного плагиата. «Тихий Дон» — не литературная «мелочевка», которую можно незаметно «стянуть» у зазевавшегося гения. Как говорится, «птицу видно по полету», и на литературных горизонтах эпохи таких птиц более не видно ни одной. При всем желании авторство романа просто некому больше приписать: никто из кандидатов не мог бы претендовать на эту роль по причине несопоставимости их творчества с масштабом произведения. Версия с неизвестным убитым офицером тоже вполне фантастична, особенно если учесть, что третья и четвертая книги эпопеи писались и печатались спустя несколько лет после Гражданской войны. Нельзя же вообразить, что все эти годы Шолохов тайно держал взаперти недобитого белого офицера, да еще принуждал его зарабатывать своему тюремщику незаслуженную литературную славу!
Да и сам «Тихий Дон» — очень уж неудобное и рискованное произведение для карьериста на литературном поприще. Предположить в пятнадцатилетнем юноше способности разглядеть в незаконченной рукописи гениальное произведение, суметь не испугаться развить ее именно таким образом, да еще и отважиться напечатать — это значит признать в Шолохове как минимум незаурядные дарования и смелость. Но все это как-то не очень вяжется с внутренней силой самого произведения: мелочный и лукавый воришка никак не смог бы написать такую вещь.
Странный способ добиваться признания у властей: писать произведение, которое вряд ли будет им угодно. Ведь если бы не случай и не покровительство Сталина, в политику которого входили планы «приручать» именно талантливых писателей, заставляя их служить своим дарованием новому государству, — и личная, и творческая судьба Шолохова могла бы сложиться далеко не так удачно. Роман определенно обманывал ожидания читателей своей неоднозначностью. В эпоху непримиримого противостояния разных лагерей он казался чересчур неопределенным, упрямо ускользающим от политической ангажированности.
Главный герой, несомненно, Григорий Мелехов. Но разве можно записать его в положительные персонажи хоть для какой-либо из сторон? Читатель зарубежный ждет от него верности белой идее — но напрасно, его хата с краю. Советский читатель ждет, когда же, наконец, Мелехов всею душой примет революцию и согласно вольется в крепкие ряды красных борцов за народное дело. Но Григорий вновь и вновь политически несознательно мечется из лагеря в лагерь, как и между двумя своими любимыми женщинами. Простить такое идейное непостоянство главному герою романа советского писателя не так уж легко было обществу, привычному к красно-белой определенности «Окон РОСТА» и «оптимистических трагедий» идеологически стерильных певцов нового строя.
Современник Шолохова, М.А. Булгаков, ставил целью своих творческих амбиций создание эпопеи о Гражданской войне, которая была бы сопоставима с «Войной и миром» и давала бы возможность «стать беспристрастно над красными и белыми». Частью этой эпопеи мыслилась «Белая гвардия». Сейчас можно определенно признать, что этот замысел Булгакову не удался. По крайней мере он не удался ему в той мере, в какой он оказался осуществлен намного более молодым и менее образованным Шолоховым. Действительно, по сравнению с масштабом «Тихого Дона» «Белая гвардия» кажется прогулочной яхтой рядом с океанским лайнером.
Рядом со стихийной, органичной правдой «Тихого Дона» даже такая талантливая вещь, как «Белая гвардия», выглядит искусственной и надуманной. И небо над донской степью шире и выше, подлиннее и глубже, чем даже небо Аустерлица, и тем более его отражение в «Белой гвардии», с ее «воинственным Марсом» и «пастушеской Венерой».
Как удалась эта гигантская задача малорослому и не слишком ученому сыну бывшего приказчика и казачки — никому неведомо и таинственно, как и всякое явление в этот мир подлинного таланта. Думается, что это было дано ему Свыше, как некогда посылавшаяся младшим и неказистым сыновьям поселян таинственная сила и красота пророческого слова: «братия моя добри и велицы: и не благоволи в них Господь» (Пс. 151). Как и в древние времена, непостижимым образом действовала не людьми определяемая избранность, полагавшая камень правды на обличение путей неправо ходящих современников.
Плоть от плоти русской классической литературы в «Тихом Доне» сказывается именно в его пророчески-учительном пафосе. Роман всегда останется явлением именно великой русской, а не какой-нибудь там «советской» литературы, благодаря сказанной в нем правде. И даже не «сказанной», а «возвещенной» — как правде и подобает. И эта правда, которую, может быть, будучи только молодым и, стало быть, еще цельным, не согнутым сторонними соображениями выживания, мог возвестить Шолохов, придает характеру звучания его слова значение пророческое. Ведь стремление высказать настоящую правду делает писателя служителем слова Истины.
Пусть и не в той степени, и не в том достоинстве, что настоящих пророков, исполненных святого дерзновения благодати Духа, но все же несущим своим соплеменникам и современникам жизненно необходимый хлеб Откровения. А значит, творчество такого человека всегда будет существовать в религиозном плане бытия, и в нем самом всегда будет присутствовать религиозность — пусть даже скрытая и в полноте не понимаемая самим творцом.
Нам мало что известно о религиозных убеждениях Шолохова. Не то это было время, чтобы открыто выражать свои взгляды. Иконы всегда лежали на полке в шкафу вешенского дома, но кто и когда молился перед ними — навсегда осталось между молившимися и Тем, Кому молились. В самих же Вешках во все «безбожные» годы стоял храм, сохраненный ходатайством Шолохова по просьбе верующих станичников. Но больше и вернее скудных свидетельств биографии говорят страницы романа.
Теперь, когда нет необходимости рвать текст «Тихого Дона» между политическими лагерями и идеологиями, можно со всей очевидностью прочесть в нем то откровение, о котором нельзя было говорить советскому литературоведению и школьным учителям. Можно, наконец, прочесть в нем наполняющую его скрытую, но глубокую религиозность.
И первое, что не может не броситься в глаза, — это порою даже слишком нарочитое и явное морализаторство, признак и наследие литературы христианской. Весь роман — это какое-то непреклонное и неотвратимое в своей последовательности наказание, настигающее каждое преступление. Это «Преступление и наказание» Достоевского, развернутое в эпическое полотно. Впрочем, есть что-то, скорее, ветхозаветное в неумолимой неизбежности наказания за грех, как античный фатум, преследующего нравственные падения героев. Суд Божий по-кальвинистски строг и нелицеприятен, он не оставляет героям надежды на прощение. Если герои Достоевского переживают внутреннее воскресение души, то герои «Тихого Дона» погружены в безнадежную безысходность внутреннего и внешнего умирания, как наказания за свои страсти и грехи.
Здесь нет «воскресающих» персонажей, ведь никто из них не обретает настоящей веры. Можно ли ставить это в вину автору? Не отражал ли он, подобно зеркалу, окружавшее его время, и не оно ли диктовало ему жестокое слово о человеческой гибели?
Убедимся в присутствии этой стержневой для романа идеи неотвратимого суда Божия за преступления на примере основных действующих персонажей.
Григорий Мелехов, основной герой эпопеи, — человек с безудержно сильными страстями. Он не задумываясь совершает преступления во имя ничем не ограниченного самолюбия. Он не опереточный злодей, он просто живет так, как велит ему страстная натура, и мечется по жизни, страдая сам, заставляя страдать других и постепенно разрушая все вокруг себя. Отбивает чужую жену, разоряя во имя эгоистичного счастья чужую и свою собственную семьи, доводит до фактического самоубийства свою законную жену, кротко и беззаветно преданную и любящую (по крайней мере в начале). И в итоге теряет все, что имел или думал иметь, кроме сына на руках. Впереди — полная безвестность и, скорее всего, смерть в колесе красного террора, страшнее которой — внутренняя опустошенность сожженной страстями жизни.
Аксинья, красивая и хищная, годами борется за свое такое дорогое, но украденное у других счастье — быть рядом с любимым человеком. Вот она жестоко насмехается над пришедшей к ней в Ягодное Натальей, безжалостно бьет ее в самое больное место — глумится над увечьем, виной которому, в сущности, она сама. Наказание не заставляет себя ждать. Смерть ребенка и падение с Листницким надолго отвращают от нее Григория, возвращая призрачное семейное счастье отвергнутой Наталье. Проходит время, и снова Аксинья наносит сопернице жестокий удар, на этот раз — сокрушительной силы. Но так и не может воспользоваться плодами своей победы. Григорий воюет, потом она заболевает тифом в отступе, и он вынужден ее бросить на пороге счастья, снова долгие годы ожидания, и вот, когда счастье, кажется, опять позвало с собою — шальная пуля обрывает ее жизнь.
Наталья — один из самых светлых и самых трагичных персонажей романа. На ее долю выпадают столь тяжкие и, казалось бы, незаслуженные страдания. Она самая кроткая, чистая и, наверное, наиболее трогательно страдающая из всех, кто окружает ее. Но и она вступает в жестокую борьбу за счастье, борьбу, которая явно выше ее сил. И оскорбленное женское самолюбие, нести которое она больше не в состоянии, толкает ее на две попытки самоубийства, последняя из которых оказывается удачной. Более того, эта попытка соединяется с убийством их с Григорием еще неродившегося ребенка. Стоит ли говорить, что и то, и другое — тяжкий грех, и в трагической судьбе Натальи преступление опять-таки соединяется с наказанием.
Пантелей Прокофьевич — домовитый казак, его рачительная хозяйская привязанность к земному имуществу доходит до разъездов по станицам «красных» казачков, где он беззастенчиво обирает хаты красноармейцев. Случайно ли, что, гоняясь всю жизнь за укреплением и приумножением собственного хозяйства, он встречает смерть в отступе — один, без семьи и имущества, вдали от родного база?
Дарья — столь натуральная в следовании пожеланиям женской природы, что не останавливается перед заигрываниями ни с четырнадцатилетними мальчишками, ни с Григорием, братом своего мужа, ни со своим свекром. Сифилис и самоубийство — грустное, но закономерное в контексте романа завершение ее беспутных любовных похождений.
Мишка Кошевой — наиболее несгибаемый и последовательный большевик из числа хуторян. Его непреклонная верность новой власти доводит его до убийств односельчан, в том числе старика Гришаки, и поджога родного хутора. Именно его непримиримость в очередной раз толкает Григория Мелехова, с которым они к тому времени уже стали близкими родственниками, на путь отчаянной и обреченной партизанской войны против «советов», хотя эта война давно уже не имеет для него идейного значения и личной заинтересованности. Но и для Мишки, женатого на Дуняше, сестре убитого им Петра Мелехова и ненавидимого Григория, жизнь уже приготовила наказание. Собственная непримиримая «идейная» злоба отравляет его семейную жизнь, которую он бросает ради продолжения борьбы — или чтобы бежать от окончательно загнанных в тупик отношений с женой Дуняшей, любящей брата? Судьба его остается неизвестной, но мы знаем, что он тяжело, возможно, смертельно болен, и вряд ли ему предстоит долгая и счастливая жизнь в «справедливом» обществе, которое он столь исступленно строил.
Подобным образом идея наказания за преступления присутствует и в истории других, второстепенных персонажей. Коварный барственный соблазнитель Евгений Листницкий искалечен, а затем и застрелился, будучи не в силах перенести неверность жены. Казнен со своими бойцами расстрелявший до этого пленных Подтелков, находят свою жестокую судьбу сеявшие ветры революции Штокман, Бунчук, Котляров. Более того, перед нами разворачивается широкое полотно небезвинных страданий всего казачества, как части искалеченного революцией русского народа.
Шолохов, хотя и небеспристрастно, показывает несколькими яркими чертами утрату казаками монархического мировоззрения. Особенно остро обозначены губительнейшие для казачества сепаратистские настроения: от драк с «тавричанами» до отказа воевать за «вонючую Русь». Именно этот близорукий сепаратизм, проявившийся в годы Гражданской войны, послужил причиной установления на Дону Советской власти и красного террора, приведшего к массовому уничтожению казачества. Казаки своим нежеланием выходить в боевых столкновениях за пределы области Войска Донского лишили успеха все Белое Дело. Вместо правильно и масштабно организованных военных действий они удовлетворились стихийными выступлениями в разных местах своей земли и на ее границах, сведя сопротивление регулярным частям Красной Армии на уровень партизанской войны отдельных формирований. Эти настроения казачества Шолохов убедительно связывает с постигшим Дон разгромом.
Иногда возникает ощущение, что Михаил Александрович намеренно сгущает краски, показывая неприглядные стороны казачьей жизни начала ХХ века. Слишком уж густо и выпукло даны факты насилий, инцестов, распутства, пьянства, бессмысленно-жестоких расправ над пленными. Невольно возникает чувство необходимости грядущей расплаты за накопившиеся отступления от христианского уклада жизни. Причем эти отступления показаны в их стремительном историческом развитии. Петро Мелехов по пути на фронт вместе с другими призывниками останавливается у старого казака, ветерана турецкой войны. Старик дает им наставление, излагая своеобразную казачью этику войны.
«Помните одно — поучает он, — хочешь живым быть, из смертного боя целым выйтить — надо человечью правду блюсть».
И он поясняет, в чем состоит эта правда:
«Чужого на войне не бери — раз. Женщин упаси Бог трогать, и ишо молитву такую надо знать»[1].
Эта «правда» представляется молодым казакам непосильной и излишней. Они еще могут допустить греховность насилия, но если грех совершен «по доброму слову», то это не кажется им чем-то запретным. Целомудрие старого казака выглядит разительным контрастом со сценой группового изнасилования полячки Франи и показывает всю глубину падения христианских нравов в среде казачества нового поколения.
Причина такого падения нравов казачества состоит в охлаждении религиозной жизни, распространении открытого неверия и следовании своим страстям, а не заповедям Христовым. И М. А. Шолохов недвусмысленно показывает это в своем произведении. Григорий откровенно говорит о настроении общего отступничества от Христа среди как красных, так и белых казаков, особенно повально распространившемся среди них вместе с тлетворным духом окопной пропаганды:
«Я на фронте с четырнадцатого года и по нынешний день, с небольшими перерывами. Так вот, насчет этого перста... Какой там может быть перст, когда и Бога-то нету? Я в эти глупости верить давно перестал. С пятнадцатого года как нагляделся на войну, так и надумал, что Бога нету. Никакого! Ежели бы был — не имел бы права допущать людей до такого беспорядка. Мы, фронтовики, отменили Бога, оставили его одним старикам да бабам. Пущай они потешаются»[2].
Но наиболее сильным по своей выразительности эпизодом является, конечно, предсмертный диалог деда Гришаки с Мишкой Кошевым. Этот диалог построен на обличительных стихах пророка Иеремии, частые отсылки к которому есть и в «Апокалипсисе». Мишка потому и стреляет в старика, что интуитивно чувствует опасную правду его слов. Об этом он говорит впоследствии и Василисе Ильиничне, отвечая на ее упрек в убийстве безобидного и мирного старого человека.
«Знаю я этих мирных! Такой мирный дома сидит, портки в руках держит, а зла наделает больше, чем иной на позициях... — говорит он. — Самое такие, как дед Гришака, и настраивали казаков супротив нас. Через них и вся эта война зачалась! Кто агитацию пущал против нас? Они, вот эти самые мирные»[3].
Дед Гришака, действительно, в чем-то опасней своего тезки Мелехова. У Мелехова нет того стержня правды, который есть в старике. Потеряв веру, он мечется между красными, белыми, зелеными и опять красными, как носимый ветром листок. А в словах деда Гришаки присутствует убежденность веры и цельного мировоззрения, в котором для Кошевого и подобных ему назначено определенное и не слишком завидное место. Более того, в них слышится приговор всему их начинанию, и для смутно чувствующего в своей душе силу этих слов Кошевого здесь сразу ясно звучит сигнал смертельной опасности. Причем эта опасность угрожает не только ему лично, но и всему, что для него драгоценно до фанатизма.
Но насколько эти «апокалипсические» настроения были близки автору «Тихого Дона»? На чьей стороне был все же он сам? Кто был ему ближе — дед Гришака и другие предвестники гибели и разорения казачества от рук «красных» — или Мишка Кошевой и его сподвижники?
Ответ всегда казался очевидным. Шолохов — депутат, орденоносец, коммунист, верный новой власти певец «поднятой целины», строительства новой жизни, трудового и воинского подвига советского народа. Но все же, думается, ответ на этот вопрос не так прост.
Шолохов пережил самые драматичные годы российской истории ХХ века. Его коснулась Первая мировая, он видел Революцию и Гражданскую войны, расказачивание, коллективизацию, Великую Отечественную войну. Не раз опасность угрожала его собственной жизни. Когда писалась Вторая часть (Третья и Четвертая книги) «Тихого Дона», он уже мог видеть, что принесла Донской земле и казачеству новая власть. Эта власть в «Тихом Доне» показана без какой-либо идеализации. Сейчас, в наше время, роман вообще может быть прочитан как антисоветское произведение. Но и это будет пристрастным читательским «сужением» широты авторской позиции.
Все же вернее будет сказать, что Шолохов показывает людей заблуждающихся, совершающих роковые ошибки — вне зависимости от того, в каком стане они находятся.
При этом он старается показать в каждом что-то живое, человеческое, достойное понимания и сочувствия. И, несмотря на все их ошибки, а порою даже нравственное разложение и жестокость, автор не совершает над ними никакого собственного суда, кроме того приговора, что выносится им развитием самого повествования, то есть — жизнью. А для читателя с религиозным взглядом на мир — Богом.
Позиция Шолохова представляется своеобразным «литературным юродством». Он принимает образ «советского писателя» для того, чтобы иметь возможность пройти своим путем, написать главное произведение своей жизни. Ради этого потребовалась лояльная курсу партии «Поднятая целина» (тоже, кстати, сомнительное в этом смысле произведение), съездовские здравицы и весь остальной окололитературный полуофициоз. Недаром Василий Макарович Шукшин, побывавший у Шолохова во время съемок фильма «Они сражались за Родину» и имевший до этого сомнения в подлинности авторства главного шолоховского романа, выразил свои ощущения от встречи словами: «Там, в Вешках, сидит Мудрец!»[4] Пришлось, действительно, «умудриться» написать в Советском государстве произведение, полное опаснейшей по тем временам правды, да еще получить за него все возможные премии, вплоть до Нобелевской.
Оставим в стороне вопрос о личной религиозности Шолохова. Достаточно того, что религиозное начало присутствует в его творчестве для «имеющих уши слышать». Жившее в нем стремление высказать правду, его сердечная боль за человека нашли свое выражение и в литературных трудах, и в повседневной деятельности — как тут не вспомнить его смелые письма правительству в защиту русской культуры! И в том, и в другом обнаруживается хоть и скрытое, но действенное и деятельное религиозное начало. В наше время, когда суд истории уже рассудил споры героев и современников романа о пути казачества и России, «Тихий Дон» с суровостью апокалиптического пророчества вскрывает причины падения Империи и разрушения традиционного жизненного уклада казачества. К этому падению приводят как показанная в нем цепь личных и общественных преступлений, так и практически общая для всех слоев народа утрата подлинной религиозности — и в этом глубокая правда романа и его пророческий пафос.