«Лица Твоего не вижу, Господи! Чую безмерность страдания и тоски… ужасом постигаю Зло, облекающееся плотью. Оно набирает силу. Слышу его рык зычный, звериный язык».
Очерк за очерком эпопея «Солнце мертвых» рисует торжество Зла, в очередной раз проявившееся в том, что люди, отрекшиеся от Образа Божия, утратили и образ человеческий, «возревновав об образе зверине».
Глубинной причиной катастрофы утраты человеческого облика была религиозная теплохладность предреволюционной России, все остальное – следствия.
Об этом говорят нечасто.
Дело в том, что на человека, который утверждает, что предреволюционная Россия была православной лишь внешне, в русской церковной среде смотрят примерно как на тех, кто в нынешней Сербии утверждает, будто «Святосавие должно умереть, чтобы мы наконец-то зажили…».
Но трезвый, исполненный искренней горечью взгляд на причины катастрофы 1917 – это вовсе не повод для того, чтобы отвергнуть основу основ русского духа – православную Христову веру.
Не хочется всю вину за случившееся сваливать на одну лишь интеллигенцию: ибо если бы народ не проникся идеями, носителями которых были либерально-демократические интеллигенты, все бы было иначе.
***
«Огромное число наших лучших художников и писателей можно сравнить с людьми, пришедшими в церковь, когда служба уже началась и храм полон народа. Встали они у входа, войти трудно, да они и не употребляют для этого усилия. Лишь кое-что доносится сюда из богослужения…
Постояли-постояли да и ушли, не побывав в самом храме».
Такими словами преподобный Варсонофий Оптинский охарактеризовал русскую творческую интеллигенцию.
В этой связи Алексей Любомудров подчеркнул, что уникальным свойством
«…творчества Ивана Сергеевича Шмелёва является то, что реалии Православия и Церкви воссозданы далеко не полностью воцерковлённым человеком. Сила художественного слова и чувствования, талант перевоплощения позволили Шмелёву воссоздать ‟чужуюˮ веру, которой он сам не обладал ещё в полноте».
И весь непрямой путь духовных исканий писателя – это обретение мировоззрения, стержнем которого является система координат, соответствующая православному пониманию аскетики.
Вхождение греха в душу – совершение греха – наказание – страдания, приносящие искупление – исцеление души.
В этой незамысловатой схеме открывается внятный ответ на вопрос о причинах катастроф – как всякой человеческой личности, так и катастрофы России.
В незатейливых – с точки зрения интеллигента-богоискателя – рассуждениях главной героини романа «Няня из Москвы» открывается смысл страданий – то, перед чем в недоумении сникал герой «Солнца мёртвых».
***
Предки писателя были из крестьян-старообрядцев Богородского уезда Московской губернии. Отец будущего писателя принадлежал купеческому сословию, однако торговлей не занимался, но, будучи хозяином крупной артели, принимал подряды на плотницкую работу. Детство прошло среди замоскворецкого купечества и ремесленного люда, в семье, свято соблюдавшей старомосковский православный дух.
Рано овдовевшая мать будущего писателя прекрасно понимала, как важно дать детям отличное образование, и добилась этого. В 1894-м г. молодой Шмелев поступает на юридический факультет Московского университета.
Получив образование, Иван Сергеевич служил налоговым инспектором. И хотя к тому времени молодой Шмелёв уже имел публикации, всерьёз о писательской стезе он ещё не помышлял.
Вот как вспоминался первый в жизни гонорар, полученный ещё студентом:
«О писательстве я не думал. Писатели – это совсем особенные люди. Я разглядывал себя в зеркале и видел глаза, глядящие так пугливо. Разве писатель может родиться в Замоскворечье, на шумном дворе, где только простой народ, где совсем не читали книг, где и книг ‟настоящихˮ не было, а только старенькое Евангелие, молитвенники, да на полках в чулане ‟Четьи-Минеиˮ прабабушки Устиньи?»
«Шёл я как оглушённый… Я – писатель. Ведь я же выдумал весь рассказ!.. Я обманул редактора, и за это мне дали деньги!.. Что я могу рассказывать? Ничего. А искусство – благоговение, молитва…».
***
Подобно большинству российских интеллигентов, Иван Сергеевич увлекся идеями социального переустройства. Русский философ Н. Бердяев так писал об образованном обществе России:
«Интеллигенция всегда была увлечена какими либо идеями, преимущественно социальными, и отдавались им беззаветно. Она обладает способностью жить исключительно идеями... Невозможность политической деятельности привела к тому, что политика была перенесена в мысль и литературу. Литературные критики были властителями дум социальных и политических».
Важным этапом в духовной эволюции писателя стала встреча с будущей женой, Ольгой Александровной. Вот что пишет богослов и философ А.В. Карташов о промыслительной роли этой встречи в духовном прозрении писателя: «Она потихоньку очистила от пыли божницу, заправила остывшую лампадку и засветила ее». Именно по ее инициативе, обвенчавшись, молодожёны отправляются в свадебное путешествие на Валаам.
Появившуюся в результате этой поездки книгу «На скалах Валаама» (1897 г.) обычно считают отправной точкой в многострадальном духовном пути художника.
Поначалу начинающий писатель отправился со своим творением в журнал «Русское обозрение», где не только с радостью приняли очерк, но и определили внушительный гонорар в 400 рублей – по тем временам эта сумма соответствовала годовому заработку мелкого служащего.
Однако возникла проблема в цензурном отношении. Журнал, унаследовавший традиции Константина Леонтьева, не мог согласиться с молодым Шмелёвым, который откровенно подчёркивал своё неприятие аскетизма.
«…И мне весь этот скит, затерянный в лесах валаамского царства, представился огромной могилой, к которой с разных концов ползут схимники, накрывшись длинными мантиями.
…Я с грустью окинул взглядом каменные стены и башни, воздвигнутые для борьбы с грехом, и вышел из этой громадной могилы живых людей, чтобы никогда более не вступать в неё…».
Слова эти, между прочим, говорят нам о многом.
Вообще, очерк настолько пропитан нехристианским, если не сказать хуже, духом, что очень трудно говорить о православности культуры предреволюционной России. А ведь очерк писал не воинствующий безбожник, но человек, считавший себя христианином.
Несмотря на то, что, по позднему признанию самого Ивана Сергеевича, редактор журнала, приват-доцент Анатолий Александров, прочел «впечатляющую лекцию и о силе слова, и о преображении плоти», студент отказался делать сокращения из соображений «нежелания подчиняться произволу».
За этим последовала горькая эпопея с попыткой издания книжки за свой счет. Отпечатанная книга была задержана Цензурным комитетом, поскольку сам Победоносцев телеграммой распорядился «задержать книгу».
Цензурный комитет возглавлял тогда князь Шаховской, вполне благожелательно настроенный к молодому автору. Книгу удалось-таки переиздать в сильно урезанном виде. Пришлось доплачивать в типографию, нести новые расходы. В глубине души молодой литератор покусывал себе локти: ведь журнал давно уже опубликовал бы очерк и заплатил приличную сумму.
Однако марксистски настроенная критика рукоплескала автору, превратив факт публикации очерка в очередной повод для бичевания «изжитых предрассудков» и «эксплуатации труда религией». Но с коммерческой точки зрения затея с книгоизданием потерпела крах, и тираж был продан букинисту за гроши.
Тем не менее Шмелев, увы, тогда не смог сделать никаких выводов о глубинном смысле этой неурядицы, которая, по сделанному много позже признанию, лишь родила в душе горделивое чувство ощущения себя «жертвой гнёта и произвола».
Воспоминания о первой книге писатель закончил такими словами:
«Десять лет – ни строчки, не тянуло. Удручило? Не думаю. А просто – не исполнилась душа. Исполнилась – заговорила».
***
События первой русской революции 1905 года не прошли мимо Шмелева.
Способом своего служения обществу Иван Сергеевич считает труд литератора. Он начинает печататься в журналах «Детское чтение» и «Русская мысль», а в 1907-м году, поверив в свои силы, уходит в отставку и целиком посвящает себя писательству.
Молодого писателя захватила тема пробуждения сознания человека под влиянием революционных событий. Правда жизни виделась ему, как и многим восторженным сверстникам, в правде революции.
Впрочем, «правду революции» Шмелев понимал вовсе не в духе марксизма, а, скорее, в духе славянофильства. Славянофилы воспринимали российские святыни как продукт русской культуры, а саму Православную веру – как черту национального характера. Сама святость подвижников рассматривалась ими не как плод стяжания Духа Святого, но как воплощение духа и плоти русского народа, «русской народной Правды».
Начальный импульс этим идеям дала необычайно яркая – особенно на фоне господствующей тогда церковной схоластики, почерпнутой из протестантизма, – мысль Хомякова, высказываемая им в полемических статьях конца 1840-х годов.
Протестантскому пониманию Церкви – как «сообществу верующих, исповедующих определенный Символ веры» – Хомяков противопоставил подлинно православное понимание Церкви – «не как множество лиц в их личной отдельности, но единство Божьей благодати, живущей во множестве разумных творений, покоряющихся благодати».
Следовательно, освобождение народа от косности воспринималось как поистине мистический труд.
***
Купец, главный герой повести «Иван Кузьмич» (1907), является выразителем авторского отношения к происходящему. Герой повести оказывается на митинге, где его увлекает проповедь оратора-социалиста:
«Его охватила всего, захватила блеснувшая перед ним правда… в тоске, в одиночестве, в Четьи-Минеях, в Никитушке, в старых образах и кивотах, в благотворении и молитве, в колокольнях и обителях, в преданиях громовского дома, – везде и всегда он искал её. И показалось ему, что она здесь, что в этой толпе, во вздохах и стонах мелькнула она».
Что же касается самих революционеров, то, по мысли Шмелева, их благородство определено благородством цели, ради которой революционеры идут на борьбу и страдания. По этой логике выходило, что поскольку люди хотят изменить жизнь к лучшему, то не только их деятельность, но и они сами – в нравственном смысле – не могут быть плохими. Исследователь творчества Ивана Шмелёва, Михаил Дунаев отмечает:
«В дореволюционных произведениях Шмелева нет ни одной отрицательной характеристики революционеров… Для того чтобы духовно осмыслить революцию, необходимо духовно осмыслить жизнь вообще».
В попытке раскрыть тему социальных противоречий Шмелёв, подобно Льву Толстому, использует ряд диспозиций: простые мужики противопоставляются господам, паразитирующим на народе, а мир «живой жизни» – уродующему влиянию цивилизации.
Однако отличием жизненной позиции Ивана Сергеевича от мировоззрения Л.Толстого и «толстовцев» заключалось в том, что Иван Сергеевич, несмотря на свое непонимание духовной сущности аскетического делания, не противопоставлял «живой веры в Спасителя» «официальному Православию», которое понималось писателями социал-демократического направления как один из атрибутов «прогнившего самодержавного строя».
***
Впрочем, говорить о Шмелёве той поры как о церковном писателе было бы неверно.
И дело вовсе не в том, что в рассказах Шмелева мы неоднократно сталкиваемся с описанием неприглядных сторон жизни духовенства. Так, в уже упомянутом рассказе «Иван Кузьмич» батюшка преподносится не как душепопечитель пасомых, но как хозяйственник, озабоченный добыванием ресурсов для ремонта храма (написано сто лет назад, а будто о драме нашей нынешней церковной жизни). Тем не менее писатель никогда не опускался до присущего тогдашней демократической литературе зубоскальства, хотя и писал о внутрицерковных нестроениях всё-таки как человек «внешний».
Сами рассуждения шмелёвских героев о тайне жизни, о неких силах и законах, управляющих миром, представляют собой, по словам известного литературоведа
А.М. Любомудрова, «расплывчатые философские мечтания». Церковные обряды, таинства, если и отражаются на страницах книг, то играют эстетическую роль «символов чего-то радостного и возвышенного». В целом, заключает Любомудров, дореволюционное творчество Шмелёва было «гуманистическим по духу, вдохновленным надеждами на земное счастье людей в ‟светлом будущемˮ».
Можно сказать, что произведения молодого автора были высокоморальными, но совершенно бездуховными:
«…Нам чужды их стремления, аскетизм их ужасен, но сила их духа заставляет нас взглянуть на себя и посмотреть: есть ли у нас хотя бы подобие этой силы, хотя слабый намёк на неё?» («На скалах Валаама»).
Нецерковность тогдашнего Шмелёва проявилась и в том, что его произведения были проникнуты пантеистическим ощущением некоей «таинственной силы», пронизывающей природу. Но особое внимание хотелось бы обратить на идею «закона Громаднейших Весов», который «устанавливает закон всеобщей ответственности» человечества за все страдания, понесённые кем-то на земле. В повести «Лик скрытый» (1916 г.) показано проявление этого закона: у офицеров батареи, наводившей ужас на германцев, умирают в тылу близкие. Главный герой повести видит выход в необходимости новых страданий, и эти искупительные страдания, «новый Крест», спасут человечество. Мировая война представляется «сколачиванием Креста», на котором будет принято искупление.
Духовно чуткие люди восприняли безмерные бедствия Мировой войны как земные мытарства, промыслительно дарованные человечеству Самим Спасителем .
Ибо настало время, когда люди стали неспособны очиститься от греха, влекущего в вечную погибель, иначе, как через мученичество и страдания.
В идее же «математического уравновешивания совершённого зла новыми страданиями» ощущается даже не католический, а какой-то оккультный, «кармический» привкус .
Помимо Толстого, большое влияние на становление Ивана Сергеевича оказал Максим Горький. Наиболее значительные повести Шмелёва (включая «Человека из ресторана») были опубликованы в литературных сборниках, редактированных Горьким. Позже с группой единомышленников, верных традиции русского реализма (Буниным, Куприным, Серафимовичем, Вересаевым и др.), Шмелёв принял участие в создании «Книгоиздательства писателей в Москве». Принципы «Книгоиздательства» сформулировал идейный вождь товарищества В.В.Вересаев:
«Ничего антижизненного, антиобщественного, антиреволюционного, стремление к простоте и ясности языка, никаких вывертов и кривляний».
В то время в российском искусстве воцаряется декаданс. «Новый герой» представляет собою личность, порабощённую непрестанным поиском острой чувственности, влекомую духом оккультного мистицизма. В целом декаданс был наглядным проявлением состояния российского общества накануне революции. В эстетическом же смысле он был реакцией на ощущение того, будто «песенка реализма уже спета…».
Реалисты, тем не менее, противопоставили рафинированным эгоистам декадентов социально-активного героя. Но Шмелёв – в первую очередь в силу склада своей души, а также вследствие своего разочарования в пролетариате – искал иного пути. Подобно своим единомышленникам, Шмелёв ощущал себя в равной мере и христианином, и толстовцем, и демократом.
Неизвестно, чем бы закончилось это стояние на зыбкой почве, если бы не наступил 1917 год, который всё расставил по местам.
***
Вместе с семьей в 1918-м году Шмелев уезжает в Крым. Здесь в это время находился сын писателя, Сергей, офицер Белой армии. Двадцатипятилетний Сергей Шмелев по состоянию здоровья в боях участия не принимал. После эвакуации армии Врангеля в 1920-м г. Крым заняли красные. Как белый офицер, Сергей должен был явиться на «регистрацию». Но эта «регистрация» оказалась ловушкой, стоившей жизни десяткам тысяч русских офицеров и простых солдат. Шмелёв пишет письма на самый верх большевистского правительства – ведь имя Ивана Сергеевича было небезызвестным в России, тем более что иные революционеры полагали его «сочувствующим».
Но тщетно.
Сергея Шмелёва расстреляли, а родителям даже не указали места захоронения. Впрочем, о каком захоронении может идти речь, если красные палачи либо заполняли целые овраги телами расстрелянных, либо топили пленников целыми баржами. Однако и это было ещё не всё. Шмелёвым пришлось пережить смертоносный голод 1921 г., который в курортном крае переносился ничуть не легче, нежели в других краях России.
Недоумение. Опустошение. Отчаяние.
Шмелёв – подобно несчетному множеству прекраснодушных российских интеллигентов, веровавших в прогресс и исповедовавших идею богочеловеческого всеединства, – оказывается бессилен ответить на простой вопрос: «Как мог великий человеческий путь свалиться в каменный век?»
Лейтмотивом очерков, составивших книгу «Солнце мертвых», стало свидетельство опустошения и отчаяния: «Бога у меня нет: синее небо пусто».
***
Вернувшись из Крыма в Москву весной 1922 года, Шмелев принялся хлопотать о выезде за границу, куда его настойчиво звал Бунин. 20 ноября 1922 года Шмелев с женой выезжает вначале в Берлин, а потом – в Париж, где писатель и прожил до самой своей кончины в 1950-м г.
Книга «Солнце мертвых» сразу же заставила говорить и о себе, и об авторе. Почти сразу же последовали переводы на французский, немецкий, английский и ряд других языков, что для русского писателя-эмигранта, да еще неизвестного в Европе, было большой редкостью.
О Шмелеве пишут как о «поэте мировой скорби». Он сам испил эту чашу до дна – и потом преподнес свою скорбь в трагических образах. Амфитеатров в статье «Страшная книга» писал:
«Одного я не понимаю: как у Шмелева хватило сил написать эту книгу? ‟Солнце мертвыхˮ – это не счет отца за гибель сына. Это картины красного террора в Крыму, написанные и рукой художника, и израненным сердцем отца и гражданина».
Говоря о резонансе, вызванном появлением этой книги, важно отметить, что Иван Сергеевич ожидал, что книга «Солнце мёртвых» не только заставит говорить, но подтолкнёт к реальному делу.
…В 1927-м году писатель, более уже не заблуждающийся относительно европейского рыцарства, опубликовал эссе «Похоть совести» (В приведённых фрагментах сохраняем авторскую пульсирующую пунктуацию):
«Стыдно уже взывать, обращаться ‟к мируˮ, повторять – в который уже раз! – ‟избитые словаˮ – воистину, избитые! – о том, как, мол, не стыдно людям – и не дикарям как будто – отмалчиваться, когда перед их глазами вот уже лет десять… и так далее, – конечно, о России… Но наша больная правда не может примириться и продолжает кричать: очнитесь!
Все слова сказаны, мир знает. Знают, какая была Россия и какой стала. Знают, как и кого спасала, что дала миру; знают, что над ней делают вот уже десять лет и как делают. День изо дня почитывают, как убивают там, пачками, без суда. Знают, что огромный, полуторастамиллионный народ попал в положение скота на бойне, хуже… Знают, молчат – и только.
Мы уже притерпелись к такому бесстыдному равнодушию – и сами как будто отупели. <…>
Вот уже больше месяца, в некоторых европейских газетах всё-таки напечатали обращение группы русских писателей оттуда – ‟к писателям мираˮ, подлинный крик отчаяния, истинный голос из могилы: ‟Вы, чуткие, отзовитесь!ˮ Спят ‟чуткиеˮ. О том, что они проснутся, не слышно что-то. Запомни это, бедный русский писатель, замордованный русский человек… запомни! Это называется – ‟европейская культура!ˮ
<…> Не хотят беспокоиться. Европа поправилась, она опять сыта, не хочет расстраивать себе нервы. ‟Солнца мертвыхˮ не видно слишком живым, живучим. <…>
Живое отмирает в мире? Угасает духовное? Умирает культура духа?
Умирает, ясно.
Совесть… Отмирая, как будто вспоминает она былые функции, и вдруг механически – бурно взметнётся спазмой .Она уже труп, почти. Через неё пропускают ток, и, гальванизированная, она начинает судорожно биться. Это уже механические движения, и эти порывы – последние спазмы отмирающего высокого человеческого движения – любви? Любви уже нет, любви, дающей новому человеку жизнь: осталась похоть, бесплодная, убивающая похоть.»
***
Среди немногих друзей и единомышленников Шмелева можно назвать семью генерала А.И. Деникина, К. Бальмонта, А.Куприна, И.А.Ильина. Шмелева высоко ценили также Б.Зайцев, Г.Струве и другие консервативно настроенные эмигранты. Вот как отозвался о нём высокопреосвященный Серафим, Архиепископ Чикагский и Детройтский:
«Дал Господь Шмелеву продолжить дело заветное Пушкина, Гоголя, Достоевского – показать смиренно-сокровенную православную Русь, душу русскую, Божиим перстом запечатанную».
Для Шмелева тема России была не только главной, но и единственной. Вот почему Шмелев, быть может, острее, чем кто-либо другой из русских писателей Зарубежья, так близко к сердцу принимал все, что было связано с Россией.
Особое внимание уделялось и языку писателя. Вот что писал Куприн к 60-летию Шмелева (1933 г.):
«Шмелев теперь – последний и единственный из русских писателей, у которого еще можно учиться богатству, мощи и свободе русского языка».
Нельзя сказать, что книги Шмелева всегда принимались в эмигрантской среде восторженно. Скорее, наоборот. Шмелев был практически одинок в культурной среде русских изгнанников, которые были настроены преимущественно прозападнически.
И если патриоты-изгнанники от всей души разделяли скорбь Шмелёва о поруганной Родине, то эмигранты-либералы разве что не презирали нескрываемую «русскость» писателя.
«Думаете, весело я живу? Я не могу теперь весело! И пишу я – разве уж так весело? Сейчас какой-то мистраль дует, и во мне дрожь внутри, и тоска, тоска. Доживем дни свои в стране роскошной, чужой, все – чужое. Души-то родной нет, а вежливости много. Все у меня плохо, на душе-то», – писал он в 1923-м г. Куприну.
***
Существует устойчивое заблуждение, якобы все те, кто не был принят большевиками, были верны идеалам самодержавной России.
Между тем Гражданская война в России представляла собою, по большому счёту, столкновение «леваков» коммунистической ориентации с «леваками» либерально-демократического толка.
Против Октября сражался Февраль.
А что он мог противопоставить? Февраль, отвергший Государя...
Пустили под откос Россию вовсе не «швондеры», но вполне патриотичные «профессора преображенские» – как из числа либералов, так и из круга консерваторов. «Швондеры» просто доконали надломленное – при попустительстве безразличных, которые отдали на поругание бесам революции ту самую Россию, коей дарованы были Провидением Господним несметные богатства и необъятные просторы. Дарованы, дабы Русь могла явить миру образ Царства, являющегося образом, иконой Царства Небесного.
Какая уж икона...
Не нужно никакого «босяцкого Ницше» – М.Горького, достаточно Чехова, чтобы трезво видеть состояние Русского общества.
***
…Чудесное расширение пределов Московской Руси на фоне угасания главного соперника Москвы, Великого Княжества Литовского, а также впечатляющих катастроф Золотой Орды и Византии, конечно же, воспринялось нашими пращурами как Божий Промысл о Русской Державе. И страшная Смута начала XVII века понималась русскими людьми как наказание за теплохладное отношение к страстотерпию Царевича Димитрия. Преодолев Смуту, наши предки укоренились в таком духовном настрое, когда утраченная было бдительность доводится до состояния подозрительности ко всему иному.
В результате воцарения такого настроя обрядовые споры превратились в Раскол мировоззренческий. Поначалу старая вера была знаменем протеста против превращения Третьего Рима в то, что казалось похожим на удел грядущего антихриста, обустраиваемый руками русских же людей.
За новой верой пошли те, кто был чужд духу старомосковской религиозности, либо те, кто был вообще чужд религиозности. Таким был Первый Раскол.
Затем наступил Второй Раскол. Петр Великий переодел дворян в немецкое платье и заставил их во всем подражать Западной Европе. Со времён первого ига на Руси не было такого, чтобы владели державой искусственные инородцы, слепленные из своих же. Послепетровские дворяне были отделены от всех остальных русских людей принципиально иной одеждой, кухней и языком общения.
К концу XVIII века дворяне из служилого сословия превратились в паразитов, а народ из грамотных тружеников, обладавших целостным самосознанием, превратился в деградировавших рабов. Староверие, замкнувшееся в своём гетто, из знамени отстаивания Православия вырождалось в протестантскую секту «древлеправославного обряда», а Синодальная Церковь превратилась в министерство по делам религии. Пастырь Стада Христова встал в один ряд с прочими чиновниками.
Свято место не бывает в пустоте. И в XIX веке выразителями совести народной стали разночинцы. По сути, гуманисты-интеллигенты стали новым Расколом. Со своим мировоззрением, сводящимся, в конце концов, к тому, что все беды от незнания и социальной несправедливости. Преодолев оба этих зла, дескать, можно будет построить счастливое общество на земле.
Внутри этого раскола возникла мощная и бескомпромиссная секта революционеров.
В том, что новая секта распространилась, виноваты в первую очередь те, кто призван быть пастырями. Но каково пастырям, если они сами превращены в закрытое сословие, «крестильно-погребальную артель», а святители (епископы) обращены в чиновничество. И таковыми их сделали именно те, кто воспринимал саму идею Москвы – Третьего Рима, осуществляющего на земле идеалы Небесного Пути – как «позабытую сказку в старомосковском духе».
Вот тут-то пришёл большевик, предложивший народу то, что показалось так похожим на чаемое Царство справедливости.
***
Но Октябрю предшествовал Февраль.
Именно «их песня, начатая несрочно и неладно, дико дотянута коммунистами», – писал Шмелёв в эссе «Русское дело» (1924).
«Вспоминаю я март 1917 года…
Зачинающаяся, но уже хмельная, весна, сибирские просторы и дали, и ‟поезд свободыˮ, от паровоза и до хвоста – в красных флагах, в полотнищах кумача с золотом и коленкора с дёгтем, с крикливыми изречениями из прокламаций, где бряцали побрякушечные слова, совсем опошленные потом тысячами трибунных глоток…».
Так начинается очерк «Убийцы» (1924), повествующий о шествии поезда, везущего из Сибири бывших политзаключённых.
«Я взял поезд ‟освобождённыхˮ не случайно.
Такие поезда – не поезда везли и несли на Русь тучи охотников править и устраивать жизнь по своему, вернейшему, способу, который им написали и с точностью выверили прекрасно знавшие Россию: Маркс и Энгельс, Либкнехт и Адлер, Плеханов и Чхеидзе, Чернов и Церетели, Рамишвили и Ленин, Троцкий и Радек, Роза Люксембург и Клара Цеткин, Вандервельде и Бела Кун, и десятки и сотни больших и малых учителей и пророков, многие из которых в ближайшее время нашли-таки наконец истинное свое призвание – палачей-убийц.
<…> Носителям ‟новой верыˮ, работавшим на вражеские деньги, помогали и многие, не принимавшие новой веры. То были или близорукие, переоценивавшие свои силы, или не учитывавшие последствия, или захлебнувшиеся в величайших возможностях, или настолько стыдливо-робкие, что боялись упорством скомпрометировать своё прошлое перед ‟прозревшим народомˮ, подделываясь к нему, потакая, не имея мужества сознаться перед собой в трусливости, продолжая бояться всё ещё пугающего клейма ‟старорежимникˮ и ‟черносотенникˮ. Иные из них, умеренные по политическим взглядам, не оказывали сопротивления, иные – даже способствовали приказам, убивающим силу фронта, и не помешали гнусному делу натравливания солдат на офицеров.
…Впоследствии они каялись и писали воспоминания, позволяющие сделать только один вывод: что за ничтожество тогда направляло жизнь!».
***
Конечно, изрядная часть русских эмигрантов – особенно это касается тех, кто поселился в Сербии – позиционировала себя как монархисты и консерваторы, но зачастую этот «монархизм» был реакцией на реальные последствия некогда вожделенной революции.
Да и консерватизм этот не выполнил главной своей функции – охранения правого порядка смыслов. Вместо этого лишь консервировались внешние формы России XIX века. Уваровская триада «Православие. Самодержавие. Народность», блестяще сформулированная, как антипод революционного лозунга «Свобода. Равенство. Братство», вовсе не была наполнена внятным содержанием. И нужно было дождаться краха Империи, чтобы философ-изгнанник Иван Ильин занялся фактически прописыванием подлинно консервативной русской идеологии.
«Большинство русской интеллигенции интересовалось больше историей европейских идей, и особенно – революций. В моё время историей русских идей и идеалов интересовались одиночки», – пишет Иван Шмелёв в эссе «Как нам быть?» (1927 г.).
«Русская интеллигенция, роковым образом, не смогла создать крепкого национального ядра, к которому бы тянулось самое сильное, самое яркое по талантам изо всего русского, живого. Не было национально воспитанной, сильной русской интеллигенции. Был великий разнобой сил, и равнодействующая сил этих прошла не по России, а вне – в ‟пространствоˮ, сочтя его своим. Пространство не отозвалось. Оно показало себя – своим, не нашим, даже враждебным нам, оно показало в себе много совсем чужих национальных ядер, которые охраняли своё, которые не пожелали принять безродное; – и, откинутая в пространство, Россия пошла куда-то… – и попала туда, где принимают безымянных, – в цепкие лапы Интернационала, – безродного, безгосударственного, безбожного, алчущего и завистливого, умерщвляющего живое. Попала, несмотря на героическую – увы! – запоздалую борьбу вашу. ‟Народˮ безмолвствовал. Ибо правит жизнью не ‟почваˮ, а ‟сеятелиˮ. Вина не в одном моменте, как и спасение: не через момент. Вина давно назревала. И освобождение – путь величайших напряжений».
***
Середина 1930-х годов принесла Ивану Сергеевичу новые страдания, но в конечном итоге именно перенесение их и привело его к состоянию глубокого смирения.
В марте 1933 года писателя навещает иеромонах о. Савва (Струве), который принес ему частичку мощей св. вмч. Пантелеимона. Они отслужили молебен пред иконой Богородицы, которую подарил писателю И.Ильин. Шмелев писал Ильину, что лишь теперь он ощутил не испытанную прежде радость от молитвы перед иконой.
«Визит о. Саввы, – сообщает американская исследовательница творчества О. Сорокина, – несомненно, побудил Шмелева пойти на его первую за 3 года Пасхальную всенощную».
«Нет жизни вне Церкви, – писал он Ильину. – На следующий год, если буду жив, я собираюсь ходить на все службы Великого поста и Страстной седмицы, чтобы предстоять перед Господом и жить с Ним».
Весь 1934 год проходит для Шмелева в тени тяжкой болезни, едва не стоившей ему жизни. Страшные желудочные боли, доктора настаивают на операции. Писатель готовится к неизбежному.
Но свершилось чудо – болезнь ушла, а те самые рентгеновские снимки, на которых ясно читалась необходимость вмешательства хирурга, вдруг изменились – и врачи не смогли ничего на них обнаружить: это были снимки здорового организма. Симптомы болезни исчезли, болей больше не было.
Обо всем этом рассказано в очерке «Милость преподобного Серафима». Эта публичная исповедь писателя свидетельствует о том, насколько непросто проходило его личное воцерковление. Близко знавший Шмелева богослов А. В. Карташов писал:
«Ориентация художественного внимания на Святую Русь повлекла за собой потребность и перестройке всего привычного интеллигентского мировоззрения».
Сам писатель признавался в том, сколь непростым был этот путь, в том, что во время мучительной болезни он был все еще «маловерным» и так определял свое духовное состояние: «Не то что бы я 6ыл неверующим, нет; но крепкой веры, прочной духовности не было во мне...».
В очерке рассказано, как после молитвы к преподобному Серафиму он имел видение во сне, реально ощутил благодатное присутствие святого и вскоре получил исцеление. Из житий святых мы знаем, что подобные чудеса нередко происходили для утверждения в вере именно маловерных людей. Чудо было не только в полном исцелении, но и в том, что изгладились рентгеновские снимки!
22 июня 1936 года скончалась Ольга Александровна, с которой Иван Сергеевич не разлучался все 40 лет супружества.
Для немолодого уже человека, тяжело переносившего крест вдовства, потекли годы одиночества, наполненные предельными душевными переживаниями: от ликования и радости молитвы – до угнетённого состояния глубокого уныния. Почти до самой своей кончины Иван Сергеевич подвергался одному из самых тяжких искушений – борьбе с одолевавшими его помыслами, мучительно переживая ощущение богооставленности.
«Мне на многое теперь наплевать. Я и в церковь теперь бросил ходить – читаю порой Евангелие», – писал он в 1946-м году Ильину.
Ильину Шмелёв поведал о своей духовной брани в ещё за 9 лет до этого:
«Так пусто мне, так одиноко мне, до ужаса. Бывают дни – места не найду, чёрная бездна тянет, отчаяние. Пытаюсь молиться, взываю – нет ответа. Этого не высказать, это – вот он, ад на земле!»
В том же письме и сомнения относительно работы над романом «Пути Небесные»:
«Я в смуте и не знаю, верю ли сам в то, что написалось. Двое во мне: и вот, кто, какой во мне написал – этот – верит, в полусне верит, чем-то глубоко внутри – верит. А другой – внешний, при свете дня обычный – мечется и сомневается – да не обман ли, не самообман ли?»
Ильин ободряет Шмелёва:
«Самое важное в том, чтобы постоянно осязать свой собственный священный огонь как подлинное пламя Божие. Так – в молитве, в акте совести, в создании и восприятии прекрасного искусства и в излучении активной любви. Там, и только там – в посмертии –откроются глаза, а сейчас надо: живой опыт единения с Ним и живое доверие к Нему».
Шмелёв отвечает:
«Для веры – надо родиться. Это – вера – счастливый билет , удел, это – чудо, вдруг сотворяющееся… Вера – высшее искусство, высший из даров.
Как зажечь сердце, если оно сырое и пропитано аммиаком?! Как раскрыть сердце и принять Господа, если оно нераскрываемо?! Можно только тереться о святое… плакаться и вопить – ‟Боже, милостив буди ми грешному!ˮ»
***
В недописанном романе «Пути Небесные» писатель поделился духовным опытом человека, следующего тернистым и непрямым путём обретения веры. По словам Алексея Любомудрова,
«Шмелёв сознательно стремился дополнить мир русской классики отсутствующей в ней темой – обретением христианской веры – и отсутствующим в ней героем – православным воцерковлённым человеком».
«Широко распространенное мнение, что русская классика проникнута ‟христианским духомˮ, требует серьезных корректировок. Если понимать под христианством не расплывчатый набор гуманистических ‟общечеловеческихˮ ценностей и нравственных постулатов, а систему миропонимания, <…> то придется констатировать, что русская художественная литература отразила христианство в очень малой степени», – подчёркивает Любомудров.
Причины этого в том, что серьёзная литература сформировалась в условиях, когда писатель занял нишу выразителя совести народной, ту самую нишу, которую в допетровской Руси занимала Церковь.
Теперь же, после того, как сонм угодников Божиих пополнился неисчислимыми тысячами новомучеников и исповедников российских, – и на их фоне поза выразителя совести народной была бы нелепа, – Иван Сергеевич попытался создать православный роман, самим фактом своего существования указывающий на возможность возвращения культуры в лоно Церкви.
Говоря о «православном романе», разумеется, имеется в виду не история, происходившая с героями, которые позиционируются чадами нашей Церкви.
И дело даже не в мотивации поведения героев. Христиански мотивированное поведение – то, что называется моральным поведением – мы встречаем у героев Диккенса.
Прикасаясь к внутреннему миру героев «Путей Небесных», читатель знакомится с тем, что составляет существо святоотеческой аскетики: с православным осмыслением духовной борьбы. Механизм подавления человеческой воли порабощающим душу помыслом показан ещё Достоевским на примере Раскольникова . Но Шмелёв, раскрывая внутренний мир героев, т.е. переживания героями тех или иных искушений, показал, как именно распознаются греховные помыслы и какими методами нужно, с Божьей помощью, бороться с ними.
Авторский замысел состоял в том, чтобы на протяжении всего действия романа показать, как в событиях жизни человека действует соблазн и как ведет человека Промысл Господний. Даже попущение греху становится побуждением к смирению и тем внутренним усилиям, без которых невозможно достижение «Путей Небесных».
При этом, излагая видение внутреннего мира героев, автор мог попасть вот в какие ловушки: побудительные мотивы и душевные состояния могли раскрываться не художественными методами, но в манере аналитических разъяснений; духовное могло выражаться при помощи понятий, относящихся к душевно-чувственному.
Экзальтированный восторг и умиление – вещи весьма опасные как с духовной точки зрения (ибо являются проявлением нетрезвости души – как принято говорить на языке аскетики, состояния прелести), так и с эстетической.
Иван Ильин предостерегал Шмелёва по поводу того, что «ангелоподобное существо периодически подменяется образом увлекающейся женщины».
А вот ещё, по поводу затянувшейся беспроблемности, наступающей после преодоления соблазна:
«В этом есть известная опасность: как бы читатель не оттолкнулся от необходимости пребывать всё время в умилении».
«Не умиляй, дай самому умилиться. Восторг автора убивает самородящийся восторг читателя».
Шмелёв принял критику и «подсушил, вытер слёзы и охладил порывы. Ахнул, сколько там сахарину! Ну, и полущил… Вырезал, не щадя. Стало, кажется, лучше, чище», – отвечал он в письме своему тёзке.
***
Незадолго перед кончиной он говорил:
«Бог дал грешнику жизнь, и это обязывает. Хочу жить настоящим христианином, и смогу это осуществить только в церковном быту».
В то время он часто делился с близкими друзьями устремлённостью к монастырскому безмолвию, неспешной молитве и тихой радости.
Летом 1950 года Иван Сергеевич отправляется в монастырь Покрова Божией Матери в 150 километрах от Парижа. Наконец-то свершилось то, о чем так давно чаялось! Столичная толчея осталась далеко позади, и 76-летний писатель вдохнул полной грудью монастырского воздуха. А уже спустя несколько часов Ивана Сергеевича Шмелёва не стало. Поистине христианская кончина: не в суете, но в умиротворении окончилось Лето Господне новопреставленного Иоанна.
***
Анализируя творчество Шмелева, Ильин ставит его в один ряд со столпами русской культуры.
«Так о России не говорил еще никто. Но живая субстанция Руси – всегда была именно такова. Ее прозревали Пушкин и Тютчев. Ее осязал в своих неосуществимых замыслах Достоевский. Ее показывал в своих кратких простонародных рассказах Лев Толстой. Ее проникновенно исповедовал Лесков. Раз или два, целомудренно и робко, ее коснулся Чехов. Ее знал, как никто, незабвенный Иван Егорович Забелин. О ней всю жизнь нежно и строго мечтал Нестеров. Ее ведал Мусоргский. Из нее пропел свою серафическую Всенощную Рахманинов. Ее показали и оправдали наши священномученики и исповедники в неизжитую еще нами революционную эпоху. И ныне ее, как никто доселе, пропел Шмелев».
Ильин понимал и чувствовал Шмелева более прочих. Он, так же как и Шмелёв, посвятил себя поискам ответа на вопросы, сводящиеся в конечном итоге к одному: «Что такое русская душа? Может ли возродиться она, павшая так низко?»
«Надо к нему <освобождению России – П.Т.> готовиться. Лучшей части народа, его интеллигенции, надо понять своё национальное назначение, понять Россию, её пути – каждый народ имеет свои пути – и, понявши, идти покорно, покорно целям, указанным Судьбою – Смыслом истории – Богом. Идти и вести. Сознать ошибки, пороки и заблуждения и преклониться перед Россией, перед её путями. Она пойдёт. Силы её велики, и надо уметь с ними обращаться».
Оба Ивана верили в то, что Русская Душа непременно очнётся от наваждения и пойдёт. Пойдёт правым путём – «Путём небесным».
Ибо «Поезд свободы» уже однажды привёз Россию туда, где на стальных штыках заиграло «Солнце мёртвых».
Павел Тихомиров/Православие.ru