По уверению нескольких современных словесников, живо интересовавшихся историко-фантастической парадигмой русской литературы на исходе 1980-х гг., рассказ Ивана Шмелёва «Куликово поле» произвёл на них огромное впечатление. Неспроста! Думается, не только тем, как изысканно, в духе Честертона, выстраивается повествование, но тем, какие неописуемые дали таятся за тем, что мы называем Вечностью или Святостью, и как с видимой лёгкостью можно приступить к ним.
Вынужден обозначить некоторые черты, без которых немыслимо сегодня представить дальнейшее развитие русской прозы уже XXI столетия, в котором Шмелёв, и не надеявшийся на скорое возвращение на Родину, принял, тем не менее, самое горячее участие, ибо Промысел оказался именно таков…
Утрата непосредственной веры оказала на русскую прозу гнетущее и до сих пор чувствующееся влияние: она слишком часто сегодня исходит из посылки, что видимый мир собою же и ограничен. Отсюда бесконечные лабиринты дневников, бытописаний, занудных новелл, общий смысл которых сводится к правде «здесь и сейчас». Ими упускается из виду Высшая Правда, за которой и следование которой русская классическая литература гналась не один десяток лет. Несколько первых десятилетий своего зрелого существования она потратила на эстетическое совершенствование самой себя, на «красоту ногтей», но, даже прихорашиваясь к выходу в мировое гуманитарное пространство, уже задавала вопросы, весьма сходные с религиозными… Хотя уже младых ногтей норовила погрузиться в бытописательство.
Шмелёв – наследник словесности, уже черпнувшей и Лескова, и Островского, и Успенского, и даже Ремизова с Андреем Белым, перелицевавшими язык глубинки в имущее состояние «готической
городской легенды от первого лица». Органическое лоно шмелёвского развития – особо инверсированная для национального самосознания и развёртывания мысли форма, русский сказ, в «Куликовой поле» имеющий совершенно уникальную самостоятельность, так как повествование производится от лица судебного следователя. Это провинциальный интеллигент, слышащий оба сословия – и низшее, и высшее. Словами культуролога – трикстер (подвижный и трагически избирающий сторону посредник между богами и людьми), но трикстер – сомневающийся.
СЮЖЕТ
Скрывающийся от новых советских властей в Туле слышит во время потаённых скитаний два рассказа – крестьянина Сухова близ Куликова поля о явлении ему небесного старца, и уже другой – от бывших господ его из Сергиева Посада о том же самом. Старец будто бы передаёт им на сохранение найденный им в дорожной колее древний крест, но так как расстояние между двумя точками составляет четыреста вёрст, а происходит всё в один вечер, все убеждаются в том, что произошло чудо.
О ЯЗЫКЕ РАССКАЗЧИКА
Речь рассказчика – сбивчивая, горячечная, будто в лихорадке.
Исток её – исповедь, и исповедь скорее предсмертная, для которой и выделено-то времени с час, не больше, но почему-то рассказчик знает, что она не прервётся, пока не будет на то соизволения свыше, и потому выпаливает, слегка отвлекаясь, пока не прервали. Он страстно тасует факты, мысли, соображения, чередуемые с рассказом, к которому и хочется, и боязно приступать. Душа и жмётся к пламени, и норовит отпрянуть от него.
Сказ, делающий прыжки то в одну, то в другую сторону, возвращающийся на первое со второго и третьего, желает объять необъятное, перебивая сам себя. Объяснение на поверхности: кружится голова перед пропастью – во-первых, а во-вторых – мучит и толчками выходит из души на поверхность раскаяние. Вот отчего в повествовании возникают и Ильин, и Николай Первый с Пушкиным, и иные – интеллигент не может не мыслить аналогиями, не приводить множество аргументов в защиту того, что начинает трескаться под гнетом доказательств и исчезать. Причина сбивчивости – запоздалое прозрение, стремление донести рассказ как проповедь, адресованная интеллигенции, посмеивавшейся над «преданьями старины глубокой».
Каково на закате жизни обнаружить, что весь пласт народной культуры, с её «плясками пьяных мужичков», побасенками, потешками, бухтинами, а заодно и апокрифами о явлениях святых – правда, и такая высшая, что никакая статья Мережковского её не достигнет? И радостно, и горько. Основная цель «маловера»-следователя - охота за истиной. Его буквально трясёт от того, что он вот-вот с ней соприкоснётся. О многослойности эмоции постижения и покаяния говорит цитата:
«Сухов помнил, что было это в родительскую субботу, в Димитриевскую, в канун Димитрия Солунского. Потому помнил, что в тех местах эту Димитриевскую субботу особо почитают, как поминки, и дочь звала Сухова пирожка отведать, с кашей, — давно забыли».
Это самое «давно забыли» относится к более раннему фрагменту о том, что мало ездили по Руси, знали лишь дорогу на «воды», в «Минерашку», и спокойно проезжали себе мимо святых для каждого русского человека мест. Степенство повествования пресекается постоянно вырывающейся досадой на сословие.
ОБРАЗ СЕРГИЯ
«Гляжу — человек подходит, посошком меряет. Обрадовался душе живой, стою у коня и жду, будто тот человек мне надобен»
Через несколько строк – портрет:
«По виду, из духовных: в сермяжной ряске, лыковый кузовок у локтя, прикрыт дерюжкой, шлычок суконный, седая бородка, окладиком, ликом суховат, росту хорошего, не согбен, походка легкая, посошком меряет привычно, смотрит с приятностью. Возликовало сердце, «будто самого родного встретил» - передается героем рассказ крестьянина Сухова.
Казалось бы, перед нами обычная сказочная встреча со старичком-лесовичком, но – нет. При встрече с фольклорным персонажем делается упор на согбенность и некоторые юмористические качества. Но даже кузовок воспринимается не как смешная или принижающая деталь – в нём, по былине о Вольге и Микуле Селяниновиче, может и должна быть «вся тягость земная», как минимум – вотчина, которую обходит святой.
Какие небесные пути были у рассказчика?
1. Закрыть лицо старца капюшоном, чтобы было таинственно и пугающе,
2. Сгустить его из воздуха, сделать парящим над землёй, обратить в иконный лик, лишённый плоти,
3. Показать невидимым, вне поля зрения, заставив влиять как бы исподволь, звучать одним голосом в душе.
Все эти пути Шмелёв отвергает: рисуется реальный человек, вписанный в пейзаж Поля уже потому, что единожды он уже ходил по земле, в том числе этой, и продолжает ходить, пока насовсем не закатится солнце.
«Старец ласково «возгласил, голосом приятным»:
— Благословен Бог наш, всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь. Мир ти, чадо.
От слов церковных, давно неслышимых, от приятного голоса, от светлого взора старца… — повеяло на Сухова покоем. Сухов плакал, когда рассказывал про встречу. В рассуждения не вдавался. Сказал только, что стало ему приятно-радостно, и — «так хорошо поговорили». Только смутился словно, когда сказал: «Такой лик, священный… как на иконе пишется, в себе сокрытый».
В дальнейшем будет противопоставлена речь крестьянская и господская. Первая улавливает самые важные видовые признаки, не тратя слов попусту, вторая – расколота, рассыпана в самой себе на ряды сложных ассоциаций, и нарезает круги вокруг предмета исследования. Рассказчик сам не в силах противостоять сословному инстинкту, и для описания предмета привлекает аналогии, сравнения, в которых предмет постоянно взвешивается на предмет соответствия им, и выпускается главное – его суть. Это и есть родовой интеллигентский порок – разбиться на кружева ассоциаций, описывать слона при помощи мышей, уток и тигров.
Старорусские местоимения «ти» («тебе»), и (до палатализации задненёбных) «чесо» («чего») подчёркивает древность старца:
- Крест Христов обрел, радуйся. Чесо же смущаешися, чадо?
Сухов определял, что старец говорил «священными словами, церковными, как Писание писано», но ему было все понятно.
Далее:
— Не смущайся, чадо, и не скорби. Милость дает Господь, Светлое Благовестие. Крест Господень — знамение Спасения.
Здесь Сергий говорит «правильно», слегка поучая, но есть в этом периоде и содержится лёгкий след литературщины. Как раз в этом предложении священная простота будто бы начинает изменять старцу, и он принимается объявлять истину, лучась всеми цветами спектра, меж тем как бытовая встреча и бытовой же разговор изрядно бы способствовали, кажется, пусть более скупому, но большему впечатлению.
Крестьянин и не смог бы в точности передать прямую речь старца, особенно на фоне приятного возбуждения от соприкосновения с вечностью. Следовательно, здесь мы встречаемся с фантазией рассказчика. Однако дальше простота возвышается над поучением: герои раздумывают, как поступить с крестом, и Сухов решает, что лучше бы его отнести бывшим господам, теперь живущим куда как далеко от места встречи. И с готовностью, но и с нерушимым достоинством Сергий ответствует:
— Мой путь. Отнесу благовестие господину твоему.
На зябкое предложение ночлега, которое на самом деле – извинение, что ночлег может быть беспокойным, да и вообще ночевать, почитай, негде, святой говорит:
— Спаси тя Христос, чадо. Есть у меня пристанище.
Уже надо понимать, что речь идёт об обретённом навек вечном пристанище, а в контексте будет ясно и другое – Сергий заночует у бывших господ Сухова, мгновенно перенесшись к ним с благой вестью.
Вторая встреча связана с визитом в уже переименованный в Загорск Сергиев Посад. Вокзальные сцены связаны с адскими отсветами: юродствуют и агитаторы, и обнищавшие монахи, перекинувшиеся из веры в безверие, и сумасшедший приват-доцент («наш Иов»).
«Сергей Иваныч путается в своих потемках, шепчет или выкрикивает: «На-ша традиция… на-ши традиции…» — а мужики свое слышат: «Наше отродится», из «ад-адверзус» они вывели «ад отверзу», а из «абсолютно» — «обсолю», и т.п. – всегдашняя проблема сословного барьера, двуязычия. Так вырисовываются два пути постижения Господа – народный и интеллигентский.
«Православный народ сердцем знает: Преподобный — здесь, с ним… со всем народом, ходит по народу, сокрытый, — говорят здесь и крепко верят. Раз такая вера, «запас» не изжит» - говорит один из бывших «господ», направляющий рассказчика к дому бывших господ Сухова. Судя по их рассказу, Сергий исполняет роль ни много ни мало, а благого вестника.
— Милость Господня вам, чада.
- важен порядок слов: сперва делается упор на «милости Господней», чтобы сразу же вызвать размягчение сердец, и только затем – объяснение:
— Радуйтеся Благовестию. Раб Божий Василий, лесной дозорщик, знакомец и доброхот, обрел сей Крест Господень на Куликовом Поле и волею Господа посылает во знамение Спасения.
Кажется, и здесь святой слегка многословен и немного более торжествен, чем приличествует случаю. С ним в дом входит необъяснимое чувство. Если у крестьянина оно вызывает простодушную радость, то у интеллигентов – бессильный применить к экстазу ассоциативные ряды тихий восторг. Они умоляют старца остаться на ночь, и в ответе его прячется ещё одно ласкающее слух, измочаленный новоязом, старинное местоимение:
— Волею Господа, пребуду до утра зде.
О СВОЙСТВАХ ВЕЧНОСТИ
Было это, как миг… будто пропало время – с явной интонацией блаженства, впадения в радостное забытье описывается встреча с Сергием Радонежским, и с этой фразы развёртывается картина самого поразительного свойства – пространство и время, как сегодня любят говорить физики, скручивается в трубку, свёртывается в шар. Святому можно пересечь громадные пространства, расслышать мысли любого смертного (а значит, и молитву, обращённую как к нему, так и ко Господу), быть и в прошлом, и в будущем вечно.
«— …и потому, живем ли, или умираем, всегда Господни. — Понимаете, все живет! У Господа ничто не умирает, а все — есть! Нет утрат… всегда, все живет» - говорит несколько запальчиво прозревающий рассказчик.
«А что пережил тогда в миг неизмеримый… — выразить я бессилен. Как передать душевное состояние, когда коснулось сознания моего, что времени не стало… века сомкнулись… будущего не будет, а все — ныне, — и это меня не удивляет, это в меня вместилось?! Я принял это как самую живую сущность. Жалок земной язык. Можно приблизительно находить слова для выражения этого, но опалившего душу озарения… — передать это невозможно»
Можно трактовать жажду избавления от времени как потаённую страсть русского человека. Время, как и пространство, воспринимается стенами тюрьмы, в которую заключены и личные судьбы, и судьбы страны, и к избавлению от пут, узилищ, заслонов и прочих препон видится направленной и русская святость. Подчёркиваю: русская святость не есть всемогущество искажать время и пространство для его наиболее удобного для человека обустройства, быстрого наращивания им личного богатства (Сергий ничего не нарушает, он вписан во время и пространство так, что более, чем любой человек, законен в нём). Русская святость есть способность проницать времена и пространства с тем, чтобы гармонизировать их, и тем самым быть образующим и гармонизирующим элементом времён и пространств, их составной и, может быть, опорной частью.
Не знаю, насколько понятно данное определение, оно импровизированное и несовершенное, в отличие от описанной Шмелёвым реальности. Для меня – несомненной, в тысячу раз более реальной, чем скорбная наша. Или, вернее, не скорбная, а та, которой до сих пор не можем нарадоваться так, как она того заслуживает.