Стержневые слова

Стержневые слова
Фото: предоставлено автором

ДАЛЁКИЙ ДЕНЬ ОТКРЫТИЯ РУБЦОВА

Летом 1976 года на моём освещённом солнцем июля столе лежала книжка Рубцова «Подорожники». Я ещё ничего не подозревал, но всё моё существо было охвачено счастьем бытия.
Я перешёл на второй курс педагогического института, его филологического отделения. Молодость, студенчество, влюблённость…
Открыл наугад сборничек, стал читать:

Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.

Мне теперь кажется, что с этих секунд всё вокруг поглотил свет («Есть только свет, упоительно-щедрый, есть глубиной источаемый свет!»). Конечно, это свойство памяти – памяти о бесконечном счастье, – но я действительно пребывал в те первые мгновения в некоей светящейся сфере, которая скрывала от меня предметы во всей их материальной грубости.

В этой спасительной, сладкой, мучащей и терзающей одновременно сфере света (а потом – и мрака), исходящего от стихотворений Николая Рубцова я пребывал до конца 90- годов. Это было зависимостью, её той мерой, которая соединяет в одно - плоть и душу, твою жизнь и стихи поэта. И долго-долго, когда я читал позже, пел Рубцова, мне всегда дорого было чувство нераздельности – полной, абсолютной! – с его поэзией, с его судьбой.

Свежа ещё была в памяти смерть моей матушки, не дожившей до 42 лет. Как молода и тонка, свежа росла берёзка на её могиле…

А расставание с моей школой («Школа моя деревянная!..) и вовсе, казалось, произошло вчера. И каждое возвращение в посёлок, к друзьям, одноклассникам, школе, могилке мамы вызывало острейшие переживания сладкого и мучительного одновременно.

А потом полыхнуло другое, когда я прочёл рубцовское «Берёзы». В нём я поражён был новым совпадением со своей судьбой, выраженным мощно и просто:

Только чаще побеждает проза,
Словно дунет ветер хмурых дней.
Ведь шумит такая же берёза
Над могилой матери моей.

На войне отца убила пуля,
А у нас в деревне у оград
С ветром и дождём шумел, как улей,
Вот такой же листопад…

Строчки связали меня, поэта, память о матери и отце, и нас обоих – с великой и трагической судьбой страны.

Позже я сочинил песню на эти стихи и часто-часто исполнял её, всегда слёзно волнуясь. Ведь как и рубцовский отец, мой батя выжил, получив третье ранение в августе 1944-го года, но умер совсем молодым, не дожив до 34 лет. Похоронен был в Иваново, и где его могилка, я не знаю до сих пор… скорее всего, её уже никогда не найти, потому – какие могут памятники у несчастных, похороненных при больничном кладбище. Всё проглотило время. Но не память. Не острейшее переживание стихотворения.

Так моя жизнь и стихотворения Рубцова, его судьба и моя всё больше сливались воедино.

К этому прибавились мои частые скитания по России, случайные ночлеги, старики и старухи, принимавшие переночевать, переправы, реки, огоньки бакенов, зимние безлюдные и порой страшные дорогие, «журавли в холодной дали», возвращение в своё скромное жилище едва не со слезами на глаза от пережитого волнения… А позже случились ещё восемь поездок по России, которые «мучительной связью», «смертной связью» утопили в поэзии великого поэта.

Моя курсовая работа после третьего года была посвящена Рубцову. Была она откровенно слабой, потому что я не мог тогда ещё сознательно отделить себя от поэта, свою жизнь от жизни поэта. Это было счастьем и несчастьем одновременно. Чтобы обрести свой голос, нужно было «разорвать» узы и как бы со стороны посмотреть на его стихотворения… Что и случилось в конце 90-годов, когда у тещи на сенокосе я, стремительно схватив листки бумаги и ручку, стал лихорадочно записывать свои ПЕРВЫЕ слова о поэте.

Но до этого было одиночное посещение могилки Рубцова на новом Вологодском кладбище, не случайная встреча с людьми, знающими Рубцова, когда я на велосипеде приехал в Вологду. Было десятки выступлений со сцен клуба, школы и школ, были свои песни на шедевры Рубцова, вечера, посвящённые ему, пособие по лирике Рубцова для школ, заметки о его творчестве…

И всё-таки мне жаль той необыкновенной остроты переживания, которой больше никогда не будет…

Но одно ещё неоспоримо: Рубцов научил меня переживать других поэтов. Поэтому были мощные увлечения Блоком, Тютчевым, Пастернаком, Заболоцким, Прасоловым, Юрием Кузнецовым, Михаилом Анищенко, Евгением Чепурных…

КОРЕНЬ-ЦАРЬ

Корень-царь в поэзии Николай Рубцова – «глушь». Когда я статистически подтверждал смутную ещё для меня догадку, невольно думалось: сам поэт видел разлив «глуши» в своих стихах? Было ли это просчитанным (пусть даже на подсознании) вариантом? Не мог не видеть! Даже сознательно шёл на укрепление его в своей поэзии. Иначе бы откуда такое:

Словно как в космосе,
Глухо в раскрытом окошке,
Глухо настолько,
Что слышно бывает, как глухо…

И в этом же стихотворении за этими же строчками знаменательное: «Это и нужно в моём состоянии духа!».
Налицо совпадение душевного состояния природного и настроения лирического героя.
И читая стихотворение за стихотворением, я начал чувствовать родство «отрадной заброшенности» и любимого Рубцовым слова «глушь» и всего производного от него:

  – …погружаться в сказочную глушь.
  – …и снова глушь, забывчивость, заря…
  – …в грибную бабушкину глушь…
  – …диво дивное в русской глуши.

Более того, поэт делает прямую перекличку с «отрадной заброшенностью», говоря о провинциальном городке – «отрадно заброшен и глух». «Заброшенность» усиливается внушительным рядом «глухого», семантически совершенно родственного, едва ли не контекстуально синонимичного.

Степень «достославной старины», таким образом, усиливает своё дыхание в лирике поэта. «Тайна древнейших строений и плит» приобретает всё более щемящий аромат.

Механически выписывая «глухой», «глушь», «глохнет» (но переживая вновь и вновь поэзию Рубцова), я обратил внимание на то, что значение оттенка враждебности человеку корень-царь практически не несёт. Так что редкие случаи мрачной окраски его можно назвать здесь: места много они не займут. Пожалуй, припомним целиком мистическое стихотворение «Зимняя ночь»:

Кто-то стонет на тёмном кладбище,
Кто-то глухо стучится ко мне,
Кто-то пристально смотрит в жилище,
Показавшись в полночном окне.

В эту пору с дороги буранной
Заявился ко мне на ночлег
Непонятный какой-то и странный
Из чужой стороны человек.

И старуха-метель не случайно,
Как дитя, голосит за углом,
Есть какая-то жуткая тайна
В этом жалобном плаче ночном.

Обветшалые гнутся стропила,
И по лестнице шаткой во мрак,
Чтоб нечистую выпугнуть силу,
С фонарём я иду на чердак.

По углам разбегаются тени...
– Кто тут?.. – Глухо. Ни звука в ответ.
Подо мной, как живые, ступени
Так и ходят... Спасения нет!

Кто-то стонет всю ночь на кладбище,
Кто-то гибнет в буране – невмочь,
И мерещится мне, что в жилище
Кто-то пристально смотрит всю ночь...

«Во мгле заметеленной глохнет покинутый луг» в «Зимней песне», «глухой разговор» в «Фальшивой колоде» и «Матросы… зашевелились глухо и тревожно» в раннем «Морском приказе». С натяжкой отнесу сюда и «глухое бренчание монет» из «Русского огонька», воспринимающееся в шедевре как антоним бескорыстному «…мы денег не берем». Да ещё освящённому Богом («Господь с тобой!»).

У Рубцова есть лейтмотивы, повторы, которые нас не отпускают. Да и лейтмотивами-то их не назовёшь. А странно: два раза повторяемые свадьбы, скачущие «в глуши задремавшего бора», уже нас никогда не отпустят, как и «пение детского хора». И кажется, такие единичные, они заполняют огромное пространство музыки рубцовской лирики!

Я слышу печальные звуки,
Которых не слышит никто…

Всего вероятнее, это музыка далёкого детства, «освящённого» сиротством, детским домом в Николе. Не случайно же таинственное видение свадьбы повязаны одним предложением с «пением детского хора». Так и вижу отрока Колю в длинном-длинном грубом пальто, в замызганной ушанке, валенках не по росту, неуклюжих промёрзших рукавицах, вдруг замершего от чужеродного, но такого пленительного звучания ЧУЖОЙ жизни, СЧАСТЛИВОЙ жизни, СЕМЕЙНОЙ жизни… Манящие звуки, пока не осознаваемые, но потом вернувшиеся мучительным эхом, родившим шедевр – стихотворение «Скачет ли свадьба…». Одно из самых пронзительных в русской лирике об утраченной «детской вере в бессчётные вечные годы».

Одинокий путник на краю поля… Не потому ли он так настойчиво воскрешал в памяти те волшебные звуки «чужой» жизни и то голодное и счастливое  братство детского детдомовского хора!

Музыка рубцовской глуши не раздражительна, она целебна, она поэтически привлекательна. Она держит героя в высоком поле того, что мы называем предтворчеством. Убери эту безмузыкальную муку, убери невероятное давление тишины космической, и пропадёт звериная острота чувствования, пропадёт сама поэзия:

Лошадь белая в поле темном.
Воет ветер, бурлит овраг,
Светит лампа в избе укромной,
Освещая осенний мрак.

Подмерзая, мерцают лужи...
«Что ж,- подумал,- зайду давай?»
Посмотрел, покурил, послушал
И ответил мне: - Ночевай!

И отправился в темный угол,
Долго с лавки смотрел в окно
На поблекшие травы луга...
Хоть бы слово еще одно!

Есть у нас старики по селам,
Что утратили будто речь:
Ты с рассказом к нему веселым -
Он без звука к себе на печь.

Знаю, завтра разбудит только
Словом будничным, кратким столь
Я спрошу его:- Надо сколько?-
Он ответит:- Не знаю, сколь!

И отправится в тот же угол,
Долго будет смотреть в окно
На поблекшие травы луга...
Хоть бы слово еще одно!..

Ночеваю! Глухим покоем
Сумрак душу врачует мне,
Только маятник с тихим боем
Все качается на стене,

Только изредка над паромной
Над рекою, где бакен желт,
Лошадь белая в поле темном
Вскинет голову и заржет...

Тоска одиночества рядом с человеком, тоска чужой стороны, тоска заброшенности, оторванности от большого мира человеческого жилья, тоска нищеты, тоска осени и мрака – всё слилось в рубцовском «На ночлеге». И поэзия всей этой тоски.

По моему мнению, одно из лучших его стихотворений, одно из самых простых и загадочных, одно из самых волнующих.

У старухи в «Русском огоньке» есть хоть путеводный вопрос, вырывающий ее из оцепенения («скажи, родимый, будет ли война?»), – здесь же доживание себя и жизни.

А у больших северных рек, с глубокими оврагами, с бездорожьем, с «дрожащими огоньками» скудных и холодных переправ, с рвущими душу гудами пароходов, катерков… Запоминается каждый сучок в стене и на потолке, каждый вздох воды в ведре, случайный кусочек пакли в пазу, лунное пятно на полу, горестный квадрат окна, качание старческого силуэта в полутемной избе…

А теперь, пожалуй, и не вернуться никогда к сидению на тёмном берегу Двины или Вычегды в тёплый вечер, ночь ли августа, сентября и не вернуть рубцовское: «И вдруг такой повеяло с полей тоской любви, тоской свиданий кратких!»
Жизнь с рек ушла.

И безлюдная и "безлошадная" река мало что напоминает. Ни огонька.

Рубцовская глушь может быть сказочной, святой, загадочной и таинственной, древней, овеянной историей и облагороженной культурой русского народа, разнородно музыкальной, родной и близкой сердцу, необыкновенно поэтической, врачующей. Наконец, она выступает в своём прямом значении, как место затерянное, далёкое от цивилизации, непроходимое и даже гибельно опасное для человека.

А что в вас рождают густые, непроходимые места? Не только ведь страх. А пусть даже и страх, страхи! Но ведь страх – явление чрезвычайно поэтическое в некоторых случаях. А у поэта вслед за «ужасом допотопным» природа вызывает «поклонение себе». За ужасом и поклонением идут сказки, легенды, яркие воспоминания. Сама история! История как бессознательный взрыв радости в душе от только сердцем ощущаемого единства со всем родным, с русским миром, с русской историей.

Разве что от кустика до кустика
По следам давно минувших душ
Я пойду, чтоб думами до Устюга
Погружаться в сказочную глушь.

Вот и болото «глухо стонет» деревом в соседстве «со сказками и былью прошедших здесь крестьянских поколений» («Осенние  этюды»). Пожалуй, такие мгновения одни из самых счастливых у лирического героя Рубцова. Они близки к катарсису, к ликованию, даже восторгу!

Душа, как лист, звенит, перекликаясь,
Со всей звенящей солнечной листвой,
Перекликаясь с теми, кто прошёл…

Такие мгновения, вызванные прежде всего странствиями поэта по Северу, Вологодчине, высекают в его поэмках народно-поэтическое, смягчают его, в общем-то, далеко не весёлую лирику, придают ей ласковости, не побоюсь сказать, нежности, своеобразного очарования, сказочной магии.

Знаешь, ведьмы в такой глуши
Плачут жалобно.
И чаруют они, кружа,
Детским пением,
Чтоб такой красотой в тиши
Всё дышало бы,
Будто видит твоя душа
                сновидение.
И закружат твои глаза
Тучи плавные
Да брусничных глухих трясин
Лапы, лапушки…

Что, убаюкивает, не правда ли? «Сказочная глушь»!

Единственное стихотворение поэта несёт в названии слово «глушь». Оно называется «В глуши». И, как мне кажется, оно знаменательно для понимания значения корневого слова в лирике Рубцова.

Что же есть «глушь» для поэта и какие чувства он испытывает в «отрадной заброшенности» родного края?

Когда душе моей
Сойдёт успокоенье
С высоких, после гроз,
Немеркнущих небес,
Когда душе моей
Внушая поклоненье,
Идут стада дремать
Под ивовый навес,
Когда душе моей
Земная веет святость,
И полная река
Несёт небесный свет, –
Мне грустно оттого,
Что знаю эту радость
Лишь только я один:
Друзей со мною нет…

Покой и святость… И грусть от не разделённой ни с кем радости. И музыка рубцовской провинции – городка, села, деревеньки – приглушённая музыка, музыка «издалека», музыка, живущая в воспоминании, музыка внутри себя. Как будто едешь в поезде, далеко-далеко, а под стук колёс начинает звучать в душе почти рубцовский хор. И светло на душе и грустно. Ты и одинок, но и едешь на встречу с дорогим.

Как есть в лирике Рубцова приглушённость света, о которой очень хорошо написал Дементьев в статье «Предвечернее Николая Рубцова», так есть приглушённость музыки его стихотворений, её смягчённость. Доминируют полутона. Глушь, как колыбельная песня, убаюкивает, врачует, утешает, мягко принуждает к тишине…

– Слух внимает мимолётным приглушённым голосам.
– А голос бы всё глуше, тише…
– И лучшее время всё дальше и глуше.
– В такую глушь вернувшись после битвы,
   Какой солдат
   Не уронил слезу?
– …спасали скот и глухо говорили: – Слава Богу!
– Лишь глухо стонет дерево сухое…
– Никто меж полей не услышит глухое скаканье…

Цитировал, а внутри меня метрономом выстукивала рубцовская гроза, и обожгло: как гасятся в  стихотворении «Во время грозы» звуки! Они обозначены явственно и они… неслышны, что ли, так очевидно, как обозначены. И как я ни пытаюсь насильно ужаснуться какофонии «зловещего праздника бытия», но что-то смягчает музыку разбушевавшейся стихии. А что? Попробуйте услышать это сами.

Внезапно небо прорвалось
С холодным пламенем и громом!
И ветер начал вкривь и вкось
Качать сады за нашим домом.

Завеса мутная дождя
Заволокла лесные дали.
Кромсая мрак и бороздя,
На землю молнии слетали!

И туча шла, гора горой!
Кричал пастух, металось стадо,
И только церковь под грозой
Молчала набожно и свято.

Молчал, задумавшись и я,
Привычным взглядом созерцая
Зловещий праздник бытия,
Смятенный вид родного края.

И всё раскалывалась высь,
Плач раздавался колыбельный,
И стрелы молний всё неслись
В простор тревожный, беспредельный…

Так и «глушь» смягчает сердце, шлёт отраду, звучит приглушённой, врачующей музыкой.

Святая и прекрасная глушь! Глушь будит в душе поэта видения, «картины прошлой жизни» и врачует красотой картин Левитана, фресок Дионисия, «тайной древнейших строений и плит», затерянным кладбищем, старым барским особняком, ржанием лошадей и высоким и бессмертным звёздным небом на вечной Русью.

СТИХИЯ ВОДЫ В ЛИРИКЕ РУБЦОВА

Вода – самая проявленная стихия в лирике Николая Рубцова. Если он и упоминает только дважды «всемирный потоп» (в стих. «Осенние этюды» и «На реке Сухоне»), то в самих его произведениях библейский масштаб воды, её силы, её способности «срывать семейные якоря» и вселять в человека «чувство радости беспечной», «вносить смятенье и тоску» и дарить пушкинскую «светлую печаль» прорывается явственно, как никакая другая стихия! Даже столь широко описанная в работах о поэзии Рубцова стихия ветра. 

Уже в первых четырёх стихотворениях книги «Подорожники» «водные слова» буквально захлёстывают нас, выплывая в текстах более тридцати раз! Торопливый немолкнущий шум воды, паром, проливные дожди, речная мель, туман полей, мерцание луж, бурлящий овраг…

Более ста стихотворений сборника «Подорожники» (это исключая раздел «Из ранних стихов») пропитаны снегом и льдом, дождями и туманами, знобким болотом и речными водами.

Вкупе со стихией ветра, метели, вьюги, с мглой и мраком, с дорогой водная стихия всего ярче обозначает неустроенность бытия лирического героя, что рождает в нас ответное острейшее и щемящее чувство сопереживания, подобное по силе, скажем, «Арии» Грига из цикла «Времён Хольберга».

Не порвать мне мучительной связи
С долгой осенью нашей земли,
С деревцом у сырой коновязи,
С журавлями в холодной дали.

Всё предельно зябко, и всё смертельно повязано одновременно: мучительное-долгое-сырое-холодное… Водная стихия перетекает и перетекает из стихотворения в стихотворение, редко радуя нас покоем, обустроенностью деревенского бытия и лирического героя:

  – …зябко в поле непросохшем…
  – …в мокрых вихрях столько блажи,
    столько холода в пейзаже…
  – …водой болотной плещет…
  – …дни осенних горестных дождей…
  – Потонула во мгле отдалённая пристань…
  – …ворочаются, словно крокодилы, меж зарослей затопленных гробы…
  – …ревущей снежной бури…
  – …знобящие поля…

Сотни примеров! Водная стихия крепко повязана со стихией прежде всего «осеннего распада» и чего-то последнего: «всё движется к тёмному устью», «и последние ночи близки», «смерть приближалась, приближалась…», «и лодка моя на речной догнивает мели».

Что осталось в памяти у Коли Рубцова от Емецка Архангельской области, где он родился и провёл первые шесть лет своей жизни? Бывал я там уже с десяток раз и уверенно отвечу: воды Северной Двины и Емцы, болота, подступающие к этим двум рекам. Такие речные дали, такие просторы сверкающих вод никого не оставят безучастными. Да и тогда, когда ему пришлось (сироте!) переехать в Николу (как он называл село Никольское, где был детский дом), он оказался среди диких лесов, болот и речек. В глуши России, в одном из самых затерянных её уголков. Потому-то река, вода, болото, омут, берег, побережье, лодка, мост, паром с паромщиком, весло, пароход, дождь и туман – ключевые слова его поэзии. И уж точно наиглавнейшие – стихии воды в его стихотворениях.

Но среди них есть четыре абсолютно доминирующие: река, вода, болото и омут и соответствующие им прилагательные.

Река нередко символизирует у Рубцова движение жизни, само её течение, надежду на перемену к лучшему или ностальгический вскрик по неосуществлённому, ушедшему безвозвратно. Оттого рядом часто караулит глагол «плыть» в разных его грамматических вариациях и формах: уплыву, плыть, отплытие, плавал… Движение по воде у поэта – это нередко уход от «дней непогоды» в душе, от «смятенья и тоски», одиночества.

Когда в окно осенний ветер свищет
И вносит в жизнь смятенье и тоску, –
Не усидеть мне в собственном жилище,
Где в час такой меня никто не ищет, –
Я уплыву за Вологду-реку!

Тут-то и приходят на помощь излюбленные пароход, катерок, лодка, паром с паромщиком. И – увозят «из скучного дому»!

Иногда течение вод обретает черты эпохального движения времени, слома эпох, пересечения временных слоёв, как, например, в великом «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…», куда, по сути, вместилось целое столетие,  и какое еще! И метафорические реки, лодки, шесты населяют звёздное вещество стихотворения:

Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом…

Движутся воды времени… Стряхнёшь с себя сон воспоминаний, и перед тобой откроется грустный, странный облик России с растраченной красотой; и сам ты со жгучей болью утраты лучшего в себе: ушла таинственная сила сопричастности красоте мира, мир как загадка, как тайна перестал существовать; всё стало унылым, приземлённым. А глубину банальных истин легко «измерить шестом»…

С водой, однако, связаны и самые гармоничные стихотворения поэта, как, например, «Душа хранит», «У сгнившей лесной избушки…».

  Как-то написал о втором:
"Есть у Рубцова очаровательное стихотворение, внешне очень простое, скромное, вроде неприметное на фоне  «злого, настигающего топота», «утраты знобящих полей», «фуфаечки грязной»…

Оно – в числе тех редких, единичных стихотворений поэта, где царствует гармония, примирение с миром и полное растворение с ним. Если задаться целью найти в творчестве поэта еще нечто подобное, вы сделаете это с трудом, потому что – уверяю вас – найдете только пару-другую стихотворений.

Есть в нём неанализируемая прелесть и простота, сродни лучшим пейзажным стихотворениям Пушкина, Лермонтова, Тютчева, Майкова, Фета, Никитина, Сурикова, Плещеева…

  Как у Майкова:

Люблю дорожкою лесною,
Не зная сам куда, брести,
Двойной глубокой колею
Идешь, и нет конца пути.

Стихотворение Н. Рубцова «У сгнившей лесной избушки» – настоящий шедевр. Но шедевр, невольно затерявшийся среди лейтмотивного «осеннего распада». Но наступает миг, когда оно вдруг цельно, ясно, бесспорно – как-то вдруг – пленяет вас. И уже никогда не оставляет. Хотя нет в нём ярких метафор, всё рассказано внешне скромным поэтическим языком.

У сгнившей лесной избушки,
Меж белых стволов бродя,
Люблю собирать волнушки
На склоне осеннего дня.
Летят журавли высоко
Под куполом светлых небес,
И лодка, шурша осокой,
Плывёт по каналу в лес.
И холодно так, и чисто,
И светлый канал волнист,
И с дерева с мягким свистом
Слетает прохладный лист,
И словно душа простая
Проносится в мире чудес,
Как птиц одинокая стая
Под куполом светлых небес.

Прохладное и светлое-светлое стихотворение Рубцова…"
И всё-таки река с её берегами, побережьем, холмами над ней, воды – тревожный рубеж перемен, движения из ненастья к свету (или наоборот). Тревожный, иногда и трагически ощутимый читателем. Его «неизвестный» (из одноимённого стихотворения) погибает как раз на рубеже:

Он вышел на берег морозной,
Безжизненной, страшной реки!

Он вздрогнул, очнулся и снова
Забылся, качнулся вперёд…
Он умер без крика, без слова,
Он знал, что в дороге умрёт.

Море…  Его тоже нельзя не заметить в лирике Рубцова: всё-таки и четыре года морской службы и работа в тралфлоте.  Десятки его стихотворений из ранней лирики посвящены ему.  И всё-таки никому, уверен, не придёт в голову назвать Николая Рубцова и певцом моря. Стихия речек, болот, озёр главенствует неоспоримо, и именно она, а не море, созвучна душе поэта – мучительное пространство «серой воды и серого неба» его Вологодчины прежде всего.

Море… Скорее для Николая, как и для многих других молодых людей того времени, оно было естественным посылом, знаком молодости, романтики. Мальчишеское, отважное, устремлённое в будущее и слышим мы в его ранней лирике:

Я, юный сын морских факторий,
Хочу, чтоб вечно шторм звучал,
Чтоб для отважных вечно – море,
А для уставших – свой причал.

Но не для моря был рождён поэт Рубцов. Хотя, надо признать, что в нескольких  его «морских» эскизах  явственно проступает голос любимого нами Рубцова. Он различим нами в стихотворениях «Фиалки», «Возвращение из рейса», «Ты с кораблём прощалась»… Эти и ещё с пару стихотворений ранней лирики Рубцова, связанные с морской стихией, опутаны «нервной системой» лексики, интонации  его шедевров. 

Душа матроса в городе родном
Сперва блуждает, будто бы в тумане:
Куда пойти в бушлате выходном,
Со всей тоской, с получкою в кармане?

Он не спешит ответить на вопрос,
И посреди душевной этой смуты
Переживает, может быть, матрос
В суровой жизни лучшие минуты.
               («Возвращение из рейса»)

Через несколько лет после службы на флоте поэт преспокойно (естественно!) расстанется с морской темой, а если и всплывёт она по тем или иным причинам в ряде его стихотворений, то в целом они ничем не примечательны. Хотя нет, как раз тем, что в них-то у проскальзывает невольно неорганичность темы поэту. Прочтите его «Давай, земля, немножко отдохнём» или «Жар-птицу», уже совсем рубцовскую. В них-то и утверждается привязанность прежде всего сельскому простору:

Там, за морями,
Полными задора,
Земля моя,
Я был нетерпелив, –
И после дива нашего простора
Я повидал
Немало разных див.

А через строфу читаем:

Вокруг любви моей
Непобедимой
К моим лугам,
Где травы я косил,
Вся жизнь моя вращается незримо,
Как ты, Земля,
Вокруг своей оси…

«Непобедимая любовь» к сельской Руси, возврат к изначальному, главному, «смертному и жгучему» едва не гимном звучит в стихотворении необыкновенной красоты – в «Жар-птице». Не на море – в деревне «виднее над полем при звёздном салюте, на чём поднималась великая Русь»:

Мотало меня и на сейнере в трюме,
И так, на пирушках, во дни торжества,
И долго на ветках дорожных раздумий,
Как плод созревала моя голова.

Не раз ко дворцу, где сиял карнавал,
Я ветреным франтом в машине катился,
Ну, словом, как бог, я везде побывал
И всё же, и всё же домой воротился…

И именно здесь незримо произносится вслед за сельским пастухом «аннибалова клятва» любить «родную окрестность, вот это десяток холмов и полей…». Ручейки, реки, холмы и побережья, лодки и пароходы легко, безо всякого драматизма вытесняют из лирики поэта рынды, трюмы, паруса, сейнеры, авралы… Органичное безболезненно и безо всякого боя занимает свои высотки…

У любого стоящего поэта есть строчки, некие однородные построения, куда он вмещает нечто бесконечно дорогое для него. Нечто символизирующее его привязанности, знаки «родимой окрестности» – то, наверное, что может всплыть перед смертью,  как самое нажитое душой. Покинь родину, закрой глаза, и «родная печаль» всплывёт картинами, совершенно осязаемыми «холмами и полями»… Это вроде есенинского «Не жалею, не зову, не плачу…», только с разворотом всё же к радости бытия, к любимой материи, что прикипела к тебе за жизнь.

У Рубцова в «Ферапонтово» читаем:

И однажды возникло из грёзы,
Из молящейся этой души,
Как трава, как вода, как берёзы,
Диво дивное в русской глуши!

Трава, вода, берёзы… И если учесть контекст стихотворения, повествующий о фресках Дионисия, Ферапонтовом монастыре на Вологодчине (где я тоже был!), «земной  красоте» – Божьей! – то еще благородней, что ли, проступают три совершенно банальных, простых слова. Водная стихия входит в треугольник рубцовского понятия красоты. Стихотворение завершается гимном сельскому миру, деревне:

Неподвижно стояли деревья,
И ромашки белели во мгле,
И казалась мне эта деревня
Чем-то самым святым на земле…

Классически известна триада из шедевра «Тихая моя родина» – «ивы, река, соловьи». Они и идут сразу за всеобъемлющим «родина», просто расщепляя незримое общее на абсолютно зримое и конкретное!

Но я о «воде», «водном» у поэта. Они, соперничая на равных с рекой и дождями, болотом и омутом, придают лирике Рубцова свои неповторимые оттенки. Какие же?

Во-первых, скажем, что «вода» в его поэзии исключительно редко проявляет себя враждебно человеку, редко выступает как разрушительная стихия. Да, есть тайна, есть загадка, есть туман и мрак, есть то, что лишает покоя, но это лишение покоя сродни поэтическому волнению в душе, предощущению творчества:

И так в тумане омутной воды
Стояло тихо кладбище глухое,
Таким всё было смертным и святым,
Что до конца не будет мне покоя.

Непреходящее волнение! А эпитет «смертным», сочетаясь со «святым», гасит горечь и скорее примыкает здесь к другому смертному – «смертной и жгучей связи». И там, и там – кровная связь с родным, что не пресечётся.

Только в стихотворении «Седьмые сутки дождь не умолкает» водная стихия достигает библейских масштабов и «ломится… через пороги, семейные срывая якоря…». И внешне в нём она проступает как отзвук картин живописцев, отразивших «безжизненную водную равнину» всемирного потопа. Но и тут Рубцов, рисуя страшные картины, оставляет надежду:

Слабеет дождь… вот-вот… ещё немного…
И всё пойдёт обычным чередом.

Во-вторых, вода обнаруживает в себе полноту всего дождевого, болотного, речного. Она объединяет их в себе. Она символизирует объём, безбрежность, заполненность собой «родной окрестности». Вода у Рубцова – эта и бесконечная горизонталь и глубокая, таинственная вертикаль, в стихотворении «Ночь на родине» выступающая почти мифологически, сливаясь с «высоким дубом» как Древом Мира.

Вода ещё и полая, полынная, являющая себя в половодье – открытая, чистая, неоглядная.

Мистическое, таинственное, поэтическое начинает звучать в ней, когда она соединяется с другим водным словом – «омут». Вот тут-то и начинаются, может быть, самые рубцовские нотки, неповторимые: рождаются поэтические страхи. Тут-то начинают виться над водами, омутами и болотами туманы, тут-то и сгущается таинственная мгла… Омуты и болота придают аромат сказочности поэзии Рубцова, воскрешая в нашей памяти и великие полотна русских живописцев, и сказки с омутами и лешими, ведьмами и русалками, Алёнушками:

Заскрипели ворота,
Потемнели избушки,
Закачалась над омутом ель,
Слышен жалобный голос
Одинокой кукушки,
И не спит по ночам коростель.

Разве нет тут сказочного! Или вот это:

И закружат твои глаза тучи плавные
Да брусничных глухих трясин
Лапы, лапушки…

Таковы на Руси леса,
Достославные,
Таковы на лесной Руси
Сказки бабушки.

И как уместно в сказочном звучит «Русь»!

В-третьих, конечно же, вода – неотъемлемый спутник грустного «осеннего распада», провозвестник «ревущей снежной бури»:

– Захлебнулись поле и болото дождевой водою…
– Шумит холодная вода…
– Водой холодной плещет, водой болотной хлещет…

И всё-всё родственное ей: мокрая конура, угрюмые волны, мрак ненастья, дождь и грязь, размытый путь, мокрый снег, сумерки и сырость, морясящий дождь, осенний поток, ливень… Зябко! Грустно… Но это мы снова возвращаемся к осеннему у поэта.

Завершу тему «водной стихии» в поэзии Рубцова одним из самых поэтических мест в «Осенних этюдах»:

От всех чудес всемирного потопа
Досталось нам безбрежное болото,
На сотни вёрст усыпанное клюквой,
Овеянное сказками и былью
Прошедших здесь крестьянских поколений...
Зовёшь, зовёшь... Никто не отзовётся...
И вдруг уснёт могучее сознанье,
И вдруг уснут мучительные страсти,
Исчезнет даже память о тебе.
И в этом сне картины нашей жизни,
Одна другой туманнее, толпятся,
Покрытые миражной поволокой
Безбрежной тишины и забытья.
Лишь глухо стонет дерево сухое...

Гипнотически действующие строки! Это как телепортация в прошлое через «забытьё», полное растворение в тишине, забвение самого себя. Уничтожение самого себя – «исчезнет даже память о тебе»! И как на поверхности какого-то шаманского колдовского котла зыблются, колышутся миражи исторического прозрения (и поэтического!).

Поэтическая медитация…

ДОСТОСЛАВНАЯ СТАРИНА

А как у Николая Рубцова отношения со временем? С вечным и сиюминутным, с прошлым и настоящим?

Вот тут-то временные прилагательные  и причастия вопиют сами за себя! Они кладут на лопатки всё остальное. Можно без сомнения сказать: слова «времени» – ключевые слова поэзии Николай Рубцова, особенность его поэтического сознания. И если пристально  и непредвзято вглядеться в строчки его стихотворений, то мы ощутим себя во внешне опустошённом, покинутом мире, но внутренне наполненном «гласом веков».

Зачарованность, заворожённость прошлым определяют поэтическое сознание поэта.

«Видения на холме», «Старая дорога», «Ферапонтово», «Душа хранит», «Осенние этюды», «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны», «Сосен шум», «Журавли»… Эти и многие другие стихотворения поэтизируют прежде всего одухотворённую старину, отрадную заброшенность, вечность… Приметы современности гаснут, даже если, казалось бы, внешне поэт видит настоящее! Я назвал эту его черту как-то «пиитической одушевлённостью забвения».

Понимаю некоторое недоверие моим словам. Хорошо. Давайте обратимся к его, без всякого сомнения, шедевру «Старая дорога».

Всё облака над ней,
всё облака...
В пыли веков мгновенны и незримы,
Идут по ней, как прежде, пилигримы,
И машет им прощальная рука...
Навстречу им — июльские деньки
Идут в нетленной синенькой рубашке,
По сторонам—качаются ромашки,
И зной звенит во все свои звонки,
И в тень зовут росистые леса...
Как царь любил богатые чертоги,
Так полюбил я древние дороги
И голубые
вечности глаза!
То полусгнивший встретится овин,
То хуторок с позеленевшей крышей,
Где дремлет пыль и обитают мыши
Да нелюдимый филин — властелин.
То по холмам, как три богатыря,
Ещё порой проскачут верховые,
И снова—глушь, забывчивость, заря,
Всё пыль, всё пыль, да знаки верстовые...
Здесь каждый славен —
мёртвый и живой!
И оттого, в любви своей не каясь,
Душа, как лист, звенит, перекликаясь
Со всей звенящей солнечной листвой,
Перекликаясь с теми, кто прошёл,
Перекликаясь с теми, кто проходит...
Здесь русский дух в веках произошёл,
И ничего на ней не происходит.
Но этот дух пойдёт через века!
И пусть травой покроется дорога,
И пусть над ней, печальные немного,
Плывут, плывут, как прежде, облака...

Выделим в нём приметы времени: «пыль веков», «голубые вечности глаза», «древние дороги», «полусгнивший овин», «дремлет пыль», «позеленевшая крыша», «знаки верстовые», «глушь, забывчивость», «мгновенны и незримы», «пройдёт через века», «травой покроется дорога»…

Что в «Старой дороге» явлено живого? Сегодняшнего? «…то по холмам, как три богатыря, ещё порой проскачут верховые…». Это скорее вестники прошлого, чем явление настоящего. Эпическое – богатыри! По сути, пейзаж его стихотворений безлюден. Прошедшие и проходящие – в сознании поэта! Пилигримы, растворяющиеся в вечности.

«И радость вдруг заволновалась в его душе… Прошлое… связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекавших одно из другого. И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи… и невыразимо сладкое ожидание счастья овладело им мало-помалу, и жизнь казалась ему восхитительной, чудесной и полной смысла».

Кажется, Чехов отослал эти слова из рассказа "Студент" не только Ивану Великопольскому, но и… Николай Рубцову. У поэта – «отрадная заброшенность»! Отрада – тихая радость, глубокая, сокровенная…

У Рубцовской старины особый аромат. Она называет её – «достославная»!
Как-то, ещё в 90-х, я написал: «Грустное прозревание истории через её лишённые  внешней жизни памятники – лейтмотив его исторических стихотворений». Думаю, что я поддался на провокацию причастий прежде всего и – некоторых прилагательных. Их собрание, действительно, может нас угнетать, что ли, ввергнуть в обозначенную мной когда-то «грусть». Гляньте-ка, скажет читатель: полусгнивший, позеленевший, ветхий, обветшалый, шаткий, остывший, разрушенный, полусгнивший, дряхлеющий, упавший, запущенный, заросший, затерянный, запылённый, почерневший, отживший, забытый, канувший, безжизненный, рухнувший, минувший…

Прошло время, и в моей душе зазвучала другая «песня» при чтении его «исторических» стихотворений. Это песня победительных рубцовских формул: «отрадная заброшенность», «тайна древнейших строений и плит», «достославная старина». Даже заставляющий нас оцепенеть поначалу «Русский огонёк» вершится победительно, всем нам известным ныне гимном (без скобок!): «За всё добро расплатимся добром, за всю любовь расплатимся любовью». Изыми из него «историческое» горькое сиротство старухи, пожелтевшие фотографии, страшную войну, её обережительное и тревожное одновременно «скажи, родимый…», лирическое, авторское с его одиночеством и сиротством, и – рухнул бы гимн, не состоялся.  Только совершенно бесчувственный человек не заплачет над этим стихотворением. Которое о времени, которое о прошлом. Которое о настоящем и вечном. Жаль, Свиридова нет на это великое стихотворение. Как бы пронзительно печально и одновременно торжествующе звучала бы его хоровая композиция!..

Исторические видения Рубцова в большей степени, конечно же, медитативны, нежели скрупулёзно выверены, эмоциональны, интуитивны, нежели идут от знания. Это поэтическое прозрение. Но разве можно разумом постичь блоковский великий цикл «На поле Куликовом»?! А, тем не менее, духовное-интуитивное прорезание Блоком мглы времени даст впечатлительной натуре не меньше, чем огромные исторические тома учёных мужей. Невольно вспоминаются рубцовские «незримых певчих пенье хоровое» или «пение детского хора», вдруг настигшее поэта где-то «в глуши потрясённого бора»… Спадает историческая завеса и начинают звучать голоса, начинают «тесниться картины нашей жизни», как сам поэт признаётся в «Осенних этюдах».

Слова ряда «прошлое» тотально доминируют в лирике Рубцова над «молодым» да «юным». Над сегодня!

А арифметика такова.

Из любимых – слово «былое» (и примыкающие к нему «прежнее», «бывшее», «прошлое», «минувшее»).  Около двадцати раз они всплывают в текстах сборника «Подорожники».

«Древний» и однажды всплывающее  в стихотворении «Первый снег»  «древнерусский» 15 раз обдают ароматом старины его стихотворения.

«Старый», «старинный», «былинный» так же примерно насыщают лирику Рубцова.
Привкус прощания есть и в прилагательном «последний»: «…и последние ночи близки». И оно так же частотно, как и вышеперечисленные слова.

Все почти причастия употреблены поэтом в форме прошедшего времени, свершившегося действа: остывший, разрушенный, прошедший…

А разве «вечный», «святой», «легендарный», «священный», «допотопный»  не из того же ряда?

На фоне такого изобилия скудно, неприметно звучат «юношеский», «молодой», «отроческий», «юный», «младенческий»…

Да и сами названия стихотворений говорят то же: «Старая дорога», «Над вечным покоем», «Душа хранит», «Что вспомню я?», «Прощальное», «Последний пароход», «Далёкое»...

Как будто древний этот вид
Раз навсегда запечатлён
В душе, которая хранит
Всю красоту былых времён…

Читаешь его «Журавлей», чувствуешь, как высокий полёт птиц пробуждает в нас какие-то древние, могучие инстинкты, согласно связующие нас с миллионами прошедших поколений. Как страницы летописей, древних сказаний заставляют взволнованно биться наши сердца от соприкосновения с вечностью…

  …И если врывается в его стихи цивилизация, то образ её жуток.

Какая зловещая трасса!
Какая суровая быль!

Ночь, в которой «газуют» шофёры – «грозная», сердцу в этой ночи «жутко» и «радостно» одновременно…

ОСЕННЕЕ

«Стихия осени властвует в поэзии Рубцова. Это не роскошная – «Унылая пора! Очей очарованье!» – Пушкина, а время «осеннего распада» с «заснеженными грязью и слизью», «с журавлями в холодной дали», с воем труб, проводов, ветра. Ему по душе печальное пространство «серого неба  и серой воды». Осень сродни его скупой на радости жизни, а «утрата знобящих полей и забытость болот» сродни развеянности и опустошенности нашего сегодняшнего исторического бытия. Это наша – только русская тоска»…

Так давно-давно написал я в записках о Рубцове. Спустя много лет, когда стал «поверять алгеброй гармонию» его стихов, только укрепился поначалу в таком чувствовании: да, власть осени. Но, раскладывая стихотворения сборника «Подорожники» на сезонные циклы, с удивлением, где-то внутри отторгаемым мной (не может быть!), увидел, что произведений с внешними приметами лета у Рубцова ничуть не меньше. Если не больше. Однако душа абсолютно противится, скажем, назвать Н. Рубцова поэтом «солнечным». И мы будем правы.

Во-первых, «чистые» летние стихи почти отсутствуют в лирике поэта.

Вода недвижнее стекла,
И в глубине её светло.
И только щука, как стрела,
Пронзает водное стекло.

Но так может быть и поздней весной, а уж осенью так точно… Да и шедевр этот вовсе не о лете. И редко прорвется, скажется в сборнике его поэзии стихотворение, где всё почти «звёздное вещество» его пропитано именно летом, как, например, в «Подорожники», «Старая дорога»…

А вот осень явственно присутствует в десятках его стихотворений. Я, замечу, это, как правило, шедевры. Осень обозначает себя уже в названии стихотворения: «Осенняя песня», «Осенние этюды», «Листья осенние», «Осенний этюд», «По холодной осенней реке»… И главенствует в статистике определений слово «осенний», всплывая в строчках около 20 раз. А вот слова «летний» я совсем не нашёл. В этом смысле и зима Рубцова даст фору летнему: и в названиях очевидна («Январское», «Зимняя песня», «Зимним вечерком»…) и в словах, окутанных зимой, морозом…

И даже не в статистике дело… А вот тут я замер: а в чём же?.. Нет легкого ответа. Осень, мне кажется, гениально, пронзительно удалась поэту, и картины осенние до морозной дрожи срослись с судьбой поэта, с его чувствами и мыслями.

И разбудят меня, позовут журавлиные крики
Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали…

Я так люблю осенний лес.
Над ним – сияние небес…

И путь без солнца, путь без веры
Гонимых снегом журавлей…

И опять он мелькает,
Листопад за окошком,
Тучи тёмные вьются вокруг…

Вот он и кончился,
Сон золотой увяданья.

Я люблю, когда шумят берёзы,
Когда листья падают с берёз.

Прошёл октябрь. Пустынно за овином.
Звенит снежок в траве обледенелой,
И глохнет жизнь под небом оловянным.

Когда в окно осенний ветер свищет
И вносит в жизнь смятенье и тоску…

Не порвать мне мучительной связи
С долгой осенью нашей земли,
С деревцом у сырой коновязи,
С журавлями в холодной дали.

В мокрых вихрях столько блажи,
Столько холода в пейзаже
С тёмным домом впереди.

Эх, хочется продолжать и продолжать, ибо знаю я, как покрываются пупырышками душевной дрожи читатели, любящие и знающие творчество Н. Рубцова.

А вот весны отголоски в его поэзии  совсем редки. Единичны.

Так что, отвергая капризную статистику, можно смело говорить об осенне-зимней составляющей лирики поэта.

РОДИМЫЙ

 А знаете, какое прилагательное самое любимое Рубцовым? «Родимый» и «родной».  Конечно, если собрать все краткие формы слова «грустный» и наречия от него, то оно перевесит. (О чём я «подозревал» давно, уча стихотворение за стихотворением поэта.) Но вот полная форма «родимый» перевешивает…

Во всяком случае, можно уверенно сказать: слово «родимый» («родной») входит в тройку любимейших Рубцовым.

Вон то село, над коим вьются тучи,
Оно село родимое и есть…

Хлеб, родимый, сам себя несёт…

Родимая! Что ещё будет
Со мною?

И эту грусть, и святость прежних лет
Я так любил во мгле родного края…

За Вологду, землю родную,
Я снова стакан подниму.

«Родимый»… Самый близкий, свой, родной. Наверное, хватательная за душу сторонушка этого слова идёт издревле. Как мне кажется (лингвист я плохой), нынешнее прилагательное «родимый» выросло из формы страдательного причастия настоящего времени от глагола родить. Хранимый, любимый… Родимый мной! Нет ничего привязаннее.  Родимый мной. Тесное. Личное. А еще «родимый» - слово народное, поэтическое с вековыми традициями его употребления. Слово ласковое, нежное. А сироте Рубцову памятное по нянькам и воспитателям детского дома в Николе, по его бесконечным блуканиям по деревням и сёлам, где привечали его молчаливые и скорбные, обременённые тяжёлой памятью старики и старухи. Привечали словом «родимушка», «родимец», «родимый»… Так и вспоминаются пронзительные воспоминания Александры Ивановны Романовой: «Глянула сбоку, а в глазах-то у него скорби. И признался, что матушка его давно умерла, что он уже привык скитаться по свету… И такая жалость накатила на меня, что присела на скамью, а привстать не могу. Ведь и я в сиротстве росла да во вдовстве бедствую. Как его не понять!.. А он стеснительно так подвинулся по лавке в красный угол, под иконы, обогрелся чаем да едой и стал сказывать мне стихотворения».

Может, и было «родимый» для поэта – высшим олицетворением любви человеческой, потому как не в обиходе русских людей того времени, а тем более «достославной старины», которую воспел поэт, слово «люблю».

Огнём, враждой
Земля полным-полна,
 И близких всех душа не позабудет…
– Скажи, родимый,
Будет ли война? –
И я сказал: – Наверное, не будет.

Несуетное это слово, не дающееся фальшивому к себе прикосновению,  дано только в отмытом, чистородном виде в обстоятельствах исключительных (пусть не покажется это преувеличением), таких, например, как симоновское «Ты помнишь, Алёша, дороги Смоленщины…»:

Ты помнишь, Алеша: изба под Борисовом,
По мертвому плачущий девичий крик,
Седая старуха в салопчике плисовом,
Весь в белом, как на смерть одетый, старик.
Ну что им сказать, чем утешить могли мы их?
Но, горе поняв своим бабьим чутьем,
Ты помнишь, старуха сказала:- Родимые,
Покуда идите, мы вас подождем.
«Мы вас подождем!»- говорили нам пажити.
«Мы вас подождем!»- говорили леса.
Ты знаешь, Алеша, ночами мне кажется,
Что следом за мной их идут голоса.

Тут Симонов и Рубцов едины, «смертно связаны» неподдельной любовью к Родине и простым людям. Но какой судьбой нужно заслужить, что простые слова звучали, «как неизведанные страны»?!

Поживший рубцовский пастух произносит великие слова:

– А ты, – говорит,  полюби и жалей,
И помни
     Хотя бы родную окрестность,
Вот этот десяток холмов и полей… 

Нажитое. «Смертной связью» с родимой «окрестностью».

СВЕТОВОЕ

Если внимательно собрать световую и цветовую лексику рубцовской поэзии, то очевидно, что она демонстрирует нам предрасположенность к чистым тонам: белый (19), тёмный (25), светлый (18), чёрный (10), жёлтый (13), чистый (9), зелёный (10), синий, голубой, лазурный (13), красный и багряный (9), золотой и солнечный (14), серый (5). Совсем почти неохоч поэт был к сложным живописным прилагательным: их всего 6 в сборнике «Подорожники", Москва. "Молодая гвардия", 1976): серебряно-янтарный, огнеликий, сказочно-огнистый, белоколонный, златогривый, многоцветный.

Здесь почитатель поэзии века серебряного заскучает: Рубцов традиционен.

Присовокупим к перечисленному пару десятков кратких прилагательных тех же тонов, редкое другое: тусклый, медный, рыжий, ясный, смутный, атласный, сияющий и ещё несколько. Если всю эту палитру раскинуть по всему полю сборника, то получится немного. Однако Николай Рубцов так умел распорядиться «скромным багажом» световой лексики, что простые цвета у него наливаются то драматическим, то умиротворённым, то ликующим…

Вот только первая строфа одного из самых его тревожных, «нервных», загадочных стихотворений - «На ночлеге»:

Лошадь белая в поле тёмном.
Воет ветер, бурлит овраг,
Светит лампа в избе укромной,
Освещая осенний мрак.

Все существительные испытывают давления «света» или "мрака". А за внешней простотой изложения – глубокий драматизм.

РУБЦОВ И ЖЕМЧУЖНИКОВ

Сквозь вечерний туман мне под небом стемневшим
Слышен крик журавлей всё ясней и ясней...
Сердце к ним понеслось, издалёка летевшим,
Из холодной страны, с обнаженных степей.
Вот уж близко летят и все громче рыдая,
Словно скорбную весть мне они принесли...
Из какого же вы неприветного края
Прилетели сюда на ночлег, журавли?..
Я ту знаю страну, где уж солнце без силы,
Где уж савана ждет, холодея, земля
И где в голых лесах воет ветер унылый,-
То родимый мой край, то отчизна моя.
Сумрак, бедность, тоска, непогода и слякоть,
Вид угрюмый людей, вид печальный земли...
О, как больно душе, как мне хочется плакать!
Перестаньте рыдать надо мной, журавли!..

Прочитал вчера к ночи стихотворение Алексея Жемчужникова и понял, что Николай Рубцов точно читал «Осенние журавли» и что его знаменитое «Журавли» написано как отклик, как современное и абсолютно рубцовское продолжение лучших традиций русской классической поэзии!

В обоих шедеврах по 16 строк и они не разбиты на отдельные строфы. Размер… Поставлю рядом две первые строчки: «Меж болотных стволов красовался восток огнеликий…» (Рубцов) – «Сквозь вечерний туман мне под небом стемневшим». Рубцов музыкально делает концовку шире, свободней, а Жемчужников чуть сжимает дыхание стиха. Обратите внимание на тематическую общность первых стихов поэтов: и там и там вечер, пространственное начало – «сквозь» и «меж».

Главное, конечно, в родстве стихотворений в их глубочайшем общем настрое и тематическом единстве, в которых можно найти массу общего! Достаточно назвать ключевые слова «крик», «рыдание», «плач», которыми (обратите внимание снова!) – приносят журавли «скорбную весть» (А.Ж.) и «срок увяданья возвещают» (Н.Р.).

Лексически, «постановочно» некоторые стихи буквально перепевают другу друга:

«Вот уж близко летят» (А.Ж.) – «Вот летят, вот летят…» (Р.)

Печаль русского осеннего простора выражена при всей разнице слов, определяющих её, – тоже едино: «забытость полей, «утраты знобящих полей», «увяданье» у Рубцова, «Сумрак, бедность, тоска, непогода и слякоть» у другого.

При всей градационной начинке стиха Жемчужникова рубцовское «утраты знобящих полей» не уступают в печали…

Даже в знаках  препинания есть несомненная перекличка: и там и тут три эмоциональных вершения. Четыре стиха заканчиваются у поэтов многоточием. Они по-разному расположены в структуре стихотворений, но всё же…

Также можно говорить и о глубокой поэтической трансформации нашим современником «высокого полёта» птиц. Например, пристальное прописывание «гордых прославленных птиц» или акцент на соборном взгляде с Земли (Руси)у Рубцова в отличие от более субъективного  (и чем-то стеснённого) у Жемчужникова. Но и это – отдельная тема, как ни странно, только ещё раз обращает наше внимание на перекличку поэтов.

Даю и стих. Рубцова, чтобы было удобно.

Меж болотных стволов красовался восток огнеликий...
Вот наступит октябрь - и покажутся вдруг журавли!
И разбудят меня, позовут журавлиные клики
Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали...
Широко по Руси предназначенный срок увяданья
Возвещают они, как сказание древних страниц.
Всё, что есть на душе, до конца выражает рыданье
И высокий полёт этих гордых прославленных птиц.
Широко на Руси машут птицам согласные руки.
И забытость болот, и утраты знобящих полей -
Это выразят всё, как сказанье, небесные звуки,
Далеко разгласит улетающий плач журавлей...
Вот летят, вот летят... Отворите скорее ворота!
Выходите скорей, чтоб взглянуть на любимцев своих!
Вот замолкли - и вновь сиротеет душа и природа
Оттого, что - молчи! - так никто уж не выразит их...

Заставка - lenoblast.bezformata.com