Цена прорыва к подлинности

Цена прорыва к подлинности

- Евгений, я знаю наверно, что вы прочли роман Александра Потёмкина «Прозрения одиночества». Прочёл его и я… Кстати, отчего «роман»? – не оттого же, что книга физически объемна? Традиция предписывает, что есть в природе большой старый русский роман, а есть относительно новый европейский роман на пару сотен страниц объёма максимум. «Прозрения…» - каких, по вашему ощущению, «кровей»? И что это вообще за форма монологического памфлета? Преображённый модернизм или почти уже дерзновенный в наши годы архаический классицизм?

—Прежде всего, Сергей, давайте рассматривать роман Александра Потёмкина не с колокольни критического «мейнстрима», согласно которому любое упоминание — будь то рецензия, отклик или дискурс — должно преследовать две максимы: либо способствовать продажам, либо быть виньеткой на могильной плите издания. Непостижимый апломб заведомой правоты скучен и не способствует ни пониманию контекста, ни артикуляции литературного процесса, и потому разговор между двузубцем камертона коммерции (условно «плюс» или «минус», «продавать» или «покупать») — не допустим. Правда — категория не логическая, а не этическая.

Справедливости ради стоит заметить, что так называемый современный «европейский роман» — это, прежде всего, «тургеневский роман». То есть, русский. Иван Сергеевич реформировал многостраничную, тяжеловесную и полифоническую форму романистики Европы: достаточно сравнить произведения того же Флобера до его знакомства с Тургеневым, и после. Не говоря уже обо всех остальных: открывая романы Альберто Моравиа и Дино Буццати, Ромена Гари и Мишеля Уэльбека, Джерома Сэлинджера и Чака Поланика — мы имеем дело с «тургеневским романом» и его вариациями, а стало быть, всё-таки с русским романом. И Потёмкин — не исключение.

А что касается монологического приёма в «Прозрениях одиночества» — так и «Обещание по рассвете», и «Над пропастью во ржи», и даже «Бойцовский клуб» представляют собой монолог от первого лица.

- С не скрываемой приязнью и отчасти гордостью принимаю вашу гипотезу происхождения европейского романа от Ивана Сергеевича. Признают ли таковое соображение западные литературоведы, выгадать немыслимо, а память услужливо напоминает и о «Рудине», и о «Дворянском гнезде», и об «Асе» - кратких, напоминающих скорее новеллы, чем эпопеи.
Но не кажется ли вам, что первое лицо в романе – каком и чьём угодно – заведомо рисует героя ущербным с точки зрения массовой психологии, общепринятых норм и массового воспитания? Этакий одиночка с отклонениями, особенно если иметь в виду «Над пропастью во ржи». А «Шум и ярость» Фолкнера усиливают подобное впечатление троекратно…

- Отнюдь.

Например, в «Татарской пустыне» Буццати или же в «Конформисте» Моравиа (название романа говорит само за себя) главные персонажи как раз являются выразителями массовых чаяний и надежд своего времени — они не изгои. Однако, отличительной чертой первых лиц романов мировой литературы, как правило, является плато эго-типического начала личности. Другое дело, что за «травматиками» интереснее наблюдать — в этом сокрыт механизм бессознательной тяги к катарсису, открытый ещё древними греками. И потому драма — высший жанр, а подавляющее количество музыки пишется в миноре.

- Как вам показался сюжет? Можно ли в двух словах пересказать его для того, чтобы наш возможный читатель понял, о какой книге мы говорим?

- Если «без спойлеров», то наиболее ёмкий пересказ сюжета — трек «Дорога» группы «Аукцион». Вновь актуальные строчки:

«Я сам себе и небо, и Луна

Голая, довольная Луна

Долгая дорога, да и то не моя...»

Аггравированные образы песни Леонида Федорова и Дмитрия Орезского арбитрарны роману Александра Потёмкина.

Основной герой — Дмитрий Мышкин — живая метафора судьбы русской интеллигенции. Он появился неизвестно откуда в детдоме — считывается явный намек на возникновение нового думающего класса после Великой Октябрьской; над ним берёт опекунство дед, — читайте, правящий верх — при котором он выполняет функционал «подай-принеси-налови». Да и, собственно, имя и фамилия героя также неслучайно-случайно появились, как и понятие «интеллигенция», которая, как известно, есть только в России. После неминуемого отхода отжившего свой век старика, — то есть смена политического курса в новейшей истории России — Мышкин остаётся без дома и средств к существованию: он обитает на старом баркасе, что выброшен на отмель реки жизни и зарабатывает на скудное пропитание продажей своего улова. И вроде баркас тот на глазах у всего города, но никому не приходит в голову поинтересоваться его постояльцем: как он? что с ним? Красноречивый образ, не правда ли?

Эпоха «цифрового гоп-стопа», что «подошла из-за угла и много на себя взяла», подталкивает героя к масштабированию. Он переезжает на последние деньги из доминиона в мегаполис, селится в приюте, работает «Мистером Клинингом» и открывает в себе сверх-способность интеллектуального абьюза на дистанции — селиться в головах власть предержащих, проводя с ними занимательные диалог-сессии. При этом «подселенец» всерьёз рассматривает для себя возможность трансформации во всемогущего микроба. Местами его одержимость напоминает финал фильма Бретта Леонарда «Газонокосильщик» — кстати, его герой тоже был специалистом по клинингу.

Что ещё у них общего? Пожалуй, осознание своей исключительности: Джоб Смит хотел быть интернет-ботом, и тем обрести бессмертие и власть, а Дмитрий Мышкин хочет стать микробом, — более устойчивой формой жизни, не зависящей от перепадов тока оптического волокна и перегревов data-центров.

Говорю же вам: Мышкин Потёмкина — «сам себе и небо, и Луна».

- Исходящий во многом от романного тона великого Достоевского роман – всегда христианский, что бы он о себе ни произносил, каких бы фантастических концепций ни накручивал вокруг и внутри своей фабулы. Итак, Евгений, насколько – по-вашему – «Прозрения…» - именно христианский роман, и почему?

- Абсолютно. По нарративу — это проповедь. И если классическая проповедь опирается на текст Святого Писания, то Потёмкин в качестве перил лестницы своей мысли использует цитаты великих мыслителей (самый высокочастотный — Кант), а текст романа изобилует историческими фактами, которые, объективно говоря, мало знакомы широкому кругу обывателей.

Признаюсь, при чтении «Прозрений одиночества» периодически закадровым планом у меня возникал один из сюжетов комедийного ситкома «Литтл Британ», в котором писатель диктует ассистенту строки будущего произведения, то и дело привлекая отрывки из книг классиков. Уверен, что многие читатели задавались этим неотступным вопросом: неужели нельзя было обойтись без навязчивых кавычек бесконечного цитирования?

По всей видимости, нельзя. В ином случае автору просто не поверили бы. Мы живём в пространстве фрагментарности — здесь царят фарисейство и синдром дефицита внимания. Многое (если не всё) обесценились и обессмыслилось. Кругом «фейковая» значимость и «фейковая» экономика. Отныне сложносочиненная конструкция воспринимается то ли заболеванием, то ли завоеванием. Этот невроз существования сродни дисаутогнозии — потери себя и ощущения безвкусия жизни.

Стоит признать: даже в малых делах мы вступили в период исповедничества. Разница между исповедью и проповедью — в центробежной силе повествования: исповедь – «от...», проповедь – «к...».

Теперь истина не в «глазах смотрящего», а в многослойности цитируемого.

- Честно говоря, и для культуры, и для человека это довольно постыдное положение: смещение значимости в сторону различного рода симулякров. Разоблачая их, Мышкин даже особенно не пристреливается: идёт себе по верховным «говорящим головам», избавляясь от сакрального видения их как «мудрецов» и «водителей народов в счастье», видя, что ничего особенно умного или человеколюбивого они, пленники материалистических концепций, произнести не в состоянии…
Не смутила ли вас, в первую очередь, перенасыщенная книжными ассоциациями лексика главного героя? Детдомовские дети разве не должны говорить иначе, с другим набором базовых опорных конструкций? Самородок? Или всё-таки некая удобная призма-условность (условен насквозь и сам Достоевский, изобретавший с ходу натуры, которых на Руси мало кто видел – мягко говоря, не то что не Лесков, но даже не Тургенев, тем более не Гоголь и даже не Гончаров)?

- Повторюсь: Мышкин — основной герой, но никак не главный. Главного героя автор оставил за кулисами — и это наше общество со всеми его болячками, нарывами, гнойниками и при этом полным отсутствием дермографизма совести.

Вы не сможете однозначно ответить на вопрос: Who is Mr.Mushkin? - анчар или верблюжья колючка, адепт или ветант, виктим или агрессор.

Потёмкин выписал героя, как не подверженного социальному диктату, так и однозначным оценкам, получившего доступ – по модели Ассаджиоли – к транс-персональному «Высшему Я». Он без пяти минут дух, а дух невидим, неосязаем, непроницаем. В «Стадии зеркала» Лакан описал как возникает подобная потребность в эффекте невидимости: деперсонализация накладывается на диссоциацию. Мышкину претит мысль быть послушным дубликатом. Почему? Потому что современное общество ещё большая условность, чем самые дерзкие фантазии героя.

«Чем меньше меня знают, тем дороже я стою» — утверждает он. Чем вам не философия вируса, который сегодня атаковал Планету?

- Вот-вот: здесь герой – и автор – идут «от обратного» в логике потребительской персонификации. Ленинское «лучше меньше да лучше» вспоминается сразу же…Желание стать вирусом или микробом понятно (между ними – лишь сущностная разница образа действия или, скорее, воздействия). Философски и даже бытийно герой исключительно прав: остаться личностью в сегодняшнем бытии возможно разве что при сверхмалых размерах; остальных ждут глобальные манипуляции.
К слову об архаичности текста – что она, по-вашему, вызов почти не читающей уже толком публике, призыв к деятельному покаянию перед крупной формой или нечто иное – настаивание на себе, например, текстом, или попытка забить гвоздь не двумя обычными, а именно множественными ударами?

— Скорее, это провокация.

Роман барражирует между философской притчей и гуманистической сказкой. Да-да, именно сказкой, сила которой – «феномен понимания». В ней понятные читателю герои, клубок отношений между ними, конфликт ценностей и сюжетные ставки. Человек обречён искать поддержки, душевной близости, так уж он устроен, и первый опыт понимания «О ком? О чём? Зачем?» человечество черпает ещё в колыбели. В сказке, как ни в одном другом жанре, представлена во всей красе главная функция литературы (впрочем, как и языка) — проводника понимания.

Однако в сказке открытый финал немыслим. Чего, разумеется, не скажешь о философской притче...

- Привязка героя фамилией к Достоевскому – не слишком ли беззащитный жест? Мышкин в русской литературе уже был, и он ИНОЙ, чем у автора. На Дмитрия же Мышкина в исполнении Александра Потёмкина должна надавливать с угрозой полного раздавливания традиция восприятия если не фамилии, то культурных ассоциаций. И вообще, не проигрышная ли затея в принципе – продолжение галереи нарицательных, запоминающихся героев, некий дидактизм, связанный с ними (поступайте как они/ни в коем случае не берите с них пример)?

- Проигрышная. Хотя мотив писателя прозрачен. В первую очередь, это прямой «референс» для «гуглящей» публики. Во вторую, явный маркёр литературного клана, к которому причисляет себя прозаик. Давнее и весьма условное деление на последователей Толстого и Достоевского актуально и в наши дни для русской словестности. И это создаёт определённый штамп. Я не встретил ни одной рецензии на прозу Александра Петровича, где не упоминался бы Фёдор Михайлович. Ни одной.

- Серьёзно? То есть, вместо самоценной универсалии просто «применена технология»? А как вы, Евгений, вообще относитесь к эпигонству как к феномену не родящей классику эпохи? Оно же так поливалентно в заимствованиях, от плоского и примитивного до подлинно возрожденческого по исполнению.

- Опять-таки данность: человеческое сознание организовано процессом узнавания букв, символов, образов.

Когда культурный багаж цивилизации переполнен и бесконечно множится, благодаря технологиям, референсы и логлайны выполняют функцию поводырей, являясь самым кратким видом аннотации к произведениям.

В наше время явного преобладания информационного мусора вкупе с производственным террором они помогают восприятию считывать культурные коды. У вас же мгновенно рождаются стойкие ассоциации, например, при фамилии Мышкин? К тому же, интерес публики сродни экспоненте, обладающей любопытным свойством: её производная равна ей самой. Условно говоря, «дайте нам то же самое... только другое».

- Термин «роман воспитания» вам, разумеется, знаком во многих применениях и приложениях. Какие убеждения, на ваш взгляд, воспитывают у читателя «Прозрения»? По-моему, сегодня спасительна и блага сама привычка к большому тексту, некоторая архаизация процесса, терпящего кризис и психологический, и физиологический. Уже не только память становится короткой, но восприятие усекается, будто бы над ним произведена вивисекция. Во-вторых, привычка к всматриванию в людей также отрадна и спасительна, особенно на пороге окончательного, кажется, исчезновения основных интеллигентских инстинктов – сострадания, милосердия…

- Вряд ли автор позиционирует свои книги, как «романы воспитания», даже на уровне замысла. Во всяком случае, я далёк от этой мысли…

Судите сами: если посмотреть библиографию Потёмкина, то, начиная с «Человек отменяется», писатель последовательно разрушает иллюзию коллективного сна, описывая эндогенные процессы общества. Несмотря на то, что любовь и ненависть амбивалентны и часто одно чувство переходит в другое, в «романе воспитания» любви больше, чем в романах Потёмкина. Его перу не близки продуктивные иллюзии, он – знаток химерических истин.

- Недурное определение – «химерические истины». Звучит в нём неисповедимо русская нота – самопальный пророк, одинокий философ, перелопачивающий смысл рода человеческого и цивилизации в целом и частном. И я, и вы прекрасно знаем, что подлинные прозрения – и великие заблуждения – возможны на определённом расстоянии от социума. С дистанции, так сказать, а иначе механизм прозрения – пророчества – не действует. У меня сложилось впечатление, что автор с его героем трагически остаются в тех самых пяти минутах от познания абсолютной истины, но то ли тот самый материализм сознания, то ли что-то ещё по длинной дуге уводят от простого и всеобщего вывода, с которым все просто обязаны были бы согласиться.

Если посмотреть на этот делающийся постоянным отход от истины «с точки зрения веры», причина кроется в горячем монологе героя – а именно, в страстности его и пристрастности к мировым процессам.

Не кажется ли вам, что время по-испански страстных героев в русской, да и мировой литературе давным-давно исчерпано, и почти никто уже, за исключением читателей, привычных к когда-то бытовавшей у нас романтической традиции, не способен воспринять пылающие натуры как выражение правды жизни? Не мнится ли, что автор пытается вскочить скорее в уходящий поезд словесности, который уже лет сто как сошёл с рельс и мирно ржавеет на отводных путях? Иными словами, не гальванизацией ли мертвого и уже истлевшего тела некогда буйно цветущей словесности нашей представляется вся эта кунсткамера? Характеры! Идеи! – не ушло ли их время вообще?

- Раньше стремились фиксировать уходящую натуру, сейчас рефлексируют на нарастающую апатию. Пришло время «трансформеров» и «рекликантов».

В восемнадцатом веке основной темой мировой литературы была свобода, в девятнадцатом — любовь, в двадцатом — здоровье (в том числе и психическое), в двадцать первом — трансформация (при том, любая).

Мне видится, что поле возможностей для литераторов в ближайшем будущем заключено между двумя полюсами: первый вектор развития — чудаковатый симбиоз ранее никак несочетаемых жанров, цель которого имммерсивность, интерактивность, второй вектор — стремление к минимализму в известных стилях и направлениях. Экватором станет что-то радикально новое.

Но пылающие натуры и правда жизни — величины постоянные, потому что, как говорил Чарли Чаплин, искусство, прежде чем дать человеку крылья, чтобы он мог взлететь ввысь, обычно ломает ему ноги.

- Чаплину удалось выразить самую суть. Кому-то она покажется слишком театрализованной, патетической, но если взглянуть на длинные ряды творцов, торжество их травм над их манерой выражения проступит само собой.
К стилистике: не показалась ли вам порой докучной монотонность мышкинского монолога? Или читатель с достаточным запасом «внутреннего кислорода» способен одолеть и периоды, лишённые абзацев, не стремясь особенно к редким диалогам или описаниям, которых настолько же мало, как и требуется для воссоздания одной только внутренней жизни?

- Честно говоря, отнёсся к данному факту, как к изобилию конфетти на рождественской ёлке. Когда они в избытке, только в телевизионной картинке это выглядит феерично, в реальности все несколько иначе. Слово «одиночество» в заглавии романа привлекательно — в действительности это состояние не востребовано экономикой эмоций и внимания. Современная литература уходит от панорамных и детализированных описаний, делая ставку на салют «стори-тейлинга» и фейерверки диалогов. Предлагаю отдать должное Потёмкину: цельные монологические романы – редкость.

Автор погружает читателя в героя. Буквально. В его неподдельный взгляд на мир, диковинный, как пошехонский сыр – а для него, знаете ли, характерна плотная и эластичная текстура. «Пир во время чумы долго не продлится...» - предостерегает нас Дмитрий Мышкин в Послании всем медийным центрам мира, и это вступление задаёт интонацию и стиль повествования всего романа. Мы с первых строк готовы к монологу его проповеди. Обращение «высокомерного мечтателя тотальной скорби» - акт самоотречения – несмотря на пафос манифеста, по сути, является некрологом. Как известно, многие умирают сразу после двадцати, просто их забывают похоронить до семидесяти. При всей своей неуязвимости Мышкин все ещё человек, а не микроб. Много ли дней в его календаре? Есть ли в них жизнь? И будет ли? «Календарь» с латинского означает «долговая книжка» — сколько же всего задолжал себе и миру Дмитрий Мышкин? А мир ему?

Абсолютное видение истины сильнее мегаломании отстранённости микроорганизма и проистекает не из одиночества, а от степени смирения. Разумеется, если мы говорим о глубоком прозрении, а не о мимолётных «инсайтах». Путь к истине, как подвиг монаха, труден и монотонен.

- Главная идея романа показалась вам – какой? Что, собственно, тщится сообщить автор читателю? То ли, что люди с идеей, пусть и маниакальной, каинской, несмотря на полное соответствие её сегодняшнему курсу цивилизации, трагически одиноки в своем ницшеанстве, и также бессильно пребывают в духовном тупике?

- Когда природа многое даёт, она многое и отнимает. Человечество поочередно проходило этапы становления цивилизации и, соответственно, разные модели экономического устройства мира: «товар-деньги-товар», «деньги-товар-деньги», «деньги-доверие-ещё большие деньги», а теперь мир словно застрял на фазе, когда ресурс равен ресурсу — в случае неравенства ресурс невосполним.

Будучи экономистом, Потёмкин предрекает этап, когда «дар подключения» одних будет эквивалентом отключения других. Оппоненты Мышкина не в силах подавить его вероломное вторжение в свои головы и контролировать своё сознание. Но и цена таких сеансов для героя непостижима!

Стоит отметить, описанный автором сценарий, как один из возможных, касается всех, а не только интеллигенции. Мы должны быть «алертны» - готовы не только к высокой турбулентности, но и кардинальной смене парадигмы ценностей. Проблема лишь в том, что природа человека стремится к успокоению, а не к ясности. Но прорыв к подлинности приходит только через усилия.

Беседовали Сергей Арутюнов и Евгений Сухарников