Борис Викторович Шергин (1893–1973) – уроженец Архангельска, исследователь и собиратель северного фольклора, знаток истории и культуры русского Поморья, писатель, автор рассказов об исконной поморской жизни, кораблестроительстве, традициях и святынях Русского Севера. Дневники Бориса Шергина, опубликованные уже после его смерти, – истинный кладезь духовного опыта, мудрости и словесной красоты.
Наступивший год можно назвать шергинским: 130 лет исполняется со дня рождения Бориса Викторовича Шергина, и ровно на 80 лет меньше – со дня его праведной кончины.
О его судьбе и творчестве, о значении его трудов, его духовного опыта для нас, сегодняшних и завтрашних, мы беседуем с литературоведом Еленой Галимовой – автором целого ряда работ о Шергине
– Елена Шамильевна, расскажите, как произошла ваша встреча с Борисом Шергиным, как пролегла дорога – от того Шергина, который был более или менее известен читающей публике, к Шергину сокровенному?
– Борис Шергин – из тех писателей, кого я знаю и люблю, сколько себя помню. Даже точно не скажу, когда именно я впервые прочитала или услышала от родителей его сказки, былины, рассказы. Знаю только, что в детстве. У нас дома была книга Шергина «Океан-море русское», вышедшая в 1959 году, – первое издание его избранных произведений. Шергин был среди авторов, на произведениях которых я росла, которые меня формировали. Он родной – так и ощущался всегда.
Почти вся моя жизнь на разных ее этапах оказалась связана с Шергиным. И многое он в ней так или иначе если не определил, то направил, скорректировал. Я и в аспирантуру поступила для того, чтобы написать о нем. Ход моих размышлений и поступков был такой: после окончания филологического факультета Ленинградского госуниверситета я поняла, что хочу заниматься литературоведением, исследовать, писать. И я начала размышлять, о ком в первую очередь надо бы написать. Хотелось – о земляках, северянах. И решила, что прежде всего надо исследовать творчество тех авторов, о ком мало что сказано, кто недостаточно изучен. Спросила у отца (а он был литературным критиком и писал в основном именно об авторах, связанных с Архангельским Севером), много ли исследований о Борисе Шергине. И когда он ответил, что нет практически ничего, кроме рецензий в периодике и предисловий к шергинским сборникам, я была поражена. Мне казалось – горы должны быть написанного…
Так что посвятить свою первую научную работу именно Шергину меня подвигло чувство, очень похожее на обиду за него. Или стыд за нас, его читателей, современников. Стало стыдно, что такой писатель не изучен. Вот и решила попытаться сделать хоть что-то, что в моих силах.
В аспирантуре при кафедре истории советской литературы ЛГУ моим руководителем стал завкафедрой профессор Леонид Федорович Ершов, который сразу одобрил мою тему. Диссертация моя называлась просто: «Проза Б. В. Шергина». Одним из оппонентов стал Александр Александрович Горелов, известный филолог, работавший в Пушкинском Доме. Он очень высоко ценил Шергина, переписывался с ним, написал статью о нем.
Помню, один из членов диссертационного совета спросил меня, кто предложил мне писать о Шергине, кто придумал такую «диссертабельную» тему. Честно говоря, это было последнее, что меня интересовало, – «диссертабельность» творчества Шергина…
То, что в студенческие годы я занималась фольклором, писала диплом по северным обрядовым причитаниям (с благодарностью вспоминаю Ирину Михайловну Колесницкую, не только поддержавшую и развившую мой интерес к устному народному творчеству, но и научившую ответственности за каждое написанное слово), при работе над диссертацией мне очень помогло. Потому что надо было увидеть и раскрыть, описать, как в творчестве Шергина взаимодействуют две системы – литература и фольклор, каким образом ему удалось то, что не удавалось почти никому, – «вокнижить» устное народное творчество. И как вырастали из этой народной поэтической стихии и шире – народной культуры, прежде всего северорусской, поморской – его собственные тексты.
Диссертацию я защитила в 1986 году.В 1988-м в Северо-Западном книжном издательстве вышла моя небольшая «Книга о Шергине». Почему я дала ей такое название, становится ясно из открывающего ее эпиграфа – слов Алексея Югова:
«Борис Шергин – человек многотрудной судьбы, но и многоплодной и вдохновенной жизни. Думается мне, придет час – и о нем о самом будут писаться книги».
В ту пору мне казалось, что все, написанное Шергиным, мной прочитано и в меру моих способностей осмыслено. Что этот этап моей жизни завершен, и дальше буду заниматься другими авторами, тем более что столько всего интересного влекло и манило. Отчасти так оно и случилось: почти по таким же причинам, что и работу о Шергине, я написала книгу о Юрии Казакове, о его художественном мире. Она вышла в 1992 году. И о многих других писателях и поэтах ХХ века я писала. Докторская моя – по специальности «теория литературы», посвящена поэтике повествования русской прозы 1917–1985 годов.
А потом последовал новый виток обращения к Шергину – уже в нынешнем веке, когда начали публиковать его дневниковые записи. Мне тоже довелось в этом участвовать: расшифровать и подготовить к публикации часть хранящихся в Рукописном отделе Института русской литературы РАН (Пушкинском Доме) дневников Шергина, которые потом были изданы в составе Ежегодников Рукописного отдела ИМЛИ. А в 2009 году я участвовала в выпуске первой относительно полной подборки шергинских дневников – книги «Праведное солнце», изданной в Санкт-Петербурге.
Борис Викторович Шергин
В этих записях Борис Шергин открылся как человек, живущий интенсивной духовной жизнью, как православный христианин. Для меня обращение к дневникам Шергина стало и очень важным внутренним событием. Я крестилась и начала воцерковляться в конце 1980-х годов, и на этом пути дневники Шергина очень помогли мне. И появилась потребность сказать о Борисе Шергине еще что-то, что не было понятно мне в молодости, что открылось позднее.
Так что вторую книгу – «Земля и небо Бориса Шергина» – я уже и писала иначе. Она вышла в 2008 году. Это скорее размышление, чем научное исследование. Я говорила в ней о том, что важно для меня, пыталась сказать о глубинных, внутренних смыслах творчества Шергина, рассмотреть сквозные мотивы и образы его произведений.
Потом были и еще издания, организация и проведение в 2003 году Международной научной конференции «Наследие Бориса Шергина в изменяющейся России», выпуск в 2018 году в соавторстве с художником Максимом Тычковым еще одной книги – «Новое о Борисе Шергине». И сейчас продолжаю писать статьи, выступать с лекциями, готовить к публикации дневники. Недавно обнаружили прежде не публиковавшееся письмо 1935 года, адресованное Степану Писахову, тоже будем печатать. Надеюсь, и в издании дневников мне еще доведется поучаствовать.
– Для меня Борис Шергин – прежде всего учитель духовной радости. А для вас он кто – в первую очередь? Почему вы отдали такую большую часть своей жизни, столько своего земного времени именно ему, а не кому-то другому?
– Я воспринимаю все творчество Бориса Шергина как драгоценное завещание, рассказ о том, как надо жить всем нам, как надо жить человеку на своей земле – всегда, будь то ХV, ХVII, будь то атеистические десятилетия ХХ столетия, будь то нынешние времена.
Шергин рассказывает о том, что такое твоя родина, какими связями спаян ты с ней, какую радость и полноту существования дает эта связь; как прекрасен русский человек, северянин, помор в своей глубинной сути. Как прекрасна и разумна жизнь, построенная на трудовых и художественных традициях отцов и дедов и на Божьих заповедях. Через все наносное, тяжелое, уродующее (что в любое время есть в жизни людей, человеческих сообществ, государств) – Борис Шергин высветил и показал эту прекрасную суть.
Борис Шергин в 1913 году
Для меня, как, думаю, и для большинства читателей Бориса Шергина, первостепенно и более всего значимо то, что благодаря его творческому подвигу были спасены от забвения сокровища поморской культуры – мореходной, художественной, словесной. Сама суть, сам дух этой культуры и всей жизни Русского Севера. Художник и скульптор Иван Ефимов сказал, что благодаря Шергину мы можем слышать «неискаженный голос предков». Я бы уточнила: в широком смысле – голос. Саму их жизнь, их культуру, которая есть и наша, наследственная, родная культура «услышать», понять, ощутить своей.
Слово Шергина, драгоценный его язык – тоже первостепенен, конечно. По-моему, каждого, кто читает Шергина или слушает записи его выступлений, восхищает и поражает его речевое богатство. Наверное, как никто другой, Шергин умеет в равной степени щедро питать свой язык и живым народным словом, в первую очередь – северорусским, и церковнославянским, и всеми богатствами русского литературного языка. Характерно, что одна из самых первых публикаций Шергина, еще дореволюционная, 1915 года, в газете «Архангельск» была посвящена именно языку, необходимости бережного отношения к богатствам народной речи. Двадцатидвухлетний Борис Шергин писал:
«Наш архангельский северный народный говор – главное, чем мы, жители Двинской земли и всего Беломорья, можем особенно гордиться. Надо, чтобы русское общество узнало о древности северного говора и оценило его образное богатство».
И он сделал для этого (чтобы узнали и оценили) немало.
Мне кажется, уже одного этого – того, что Шергин сохранил и передал нам, потомкам, всю многокрасочную палитру русского языка, все его великолепие и богатство, – уже достаточно для того, чтобы испытывать к нему глубочайшую благодарность.
Я очень многое поняла благодаря Шергину или с его помощью. Так, поняла, например, что по-настоящему увидеть красоту родной земли, оценить ее значимость можно только тогда, когда эта земля воспета писателем, художником. Разве увидели бы мы, как невероятно прекрасен Русский Север, если бы не знали, каким его увидел и показал Шергин и другие художники – и художники-живописцы, и художники слова, запечатлевшие этот край?
Действительно, трудно перечислить всё, все составляющие того, кто есть для меня Шергин. Процитирую писателя Юрия Федоровича Галкина, важные для меня слова, точно передающие и мое отношение к Борису Шергину:
«Творчество Шергина, сама его личность восстанавливают полноту созидательного бытия и самочувствия человека как неслучайного и не временного существа на своей земле. Потому и творчество его, и он сам необходимы нам всем на каждый день, как верующему человеку молитва».
– Шергин – учитель радости, да, но в то же время его дневники – хроника мученичества; он страдает от собственной греховности (покаянный плач в шергинских записках – отдельный разговор), от нищеты, невостребованности, одиночества, обреченности (как ему кажется) на забвение, от невозможности жить в мире, который ему навязан, от того, что его, Бориса Шергина, мир – разрушен, растоптан, оболган и уходит… Как сочетается у Шергина страдание с радостью? Они существуют отдельно – или связаны?.. Известен ли вам секрет радости в страдании? Помог ли Борис Викторович вам подобрать этот ключ?
– Одна из глав моей книги «Земля и небо Бориса Шергина» называется «Без радости человеку незачем таскать свое тело». Это слова Шергина, цитата из его дневника. Действительно, и в художественных произведениях, и в дневниках Шергина мотив душевной радости, сердечного веселья – один из главных. Но состояние, которое именуется у Шергина радостью, это чаще всего совсем не то, что мы привыкли обозначать этим словом. Во-первых, у него это не эмоция, не чувство. Что наши чувства? Они переменчивы и мимолетны. То рассердимся, то развеселимся, то тут же обидимся, а то и все разом. Нет ничего менее постоянного, чем эмоции. А радость, которую обретают герои Шергина, – это нечто прочное, надежное. Это не чувство, а состояние, и связано оно не с нервами, не с эмоциональной сферой, а с душой. Во-вторых, радость – это то, что нужно заработать, что дается трудом, а часто – страданием. Происходит это по тем законам, о которых говорит Евангелие: «Царство Небесное силою берется, и употребляющие усилие восхищают его» (Мф. 11: 12). И радость – тоже ну́дится.
Некоторые люди воспринимают Шергина-писателя и Шергина – автора дневников как чуть ли не двух разных людей: второй особенно дорог православным читателям, а тексты первого привлекают их зачастую меньше. А жаль. Дело в том, что и во многих художественных произведениях Бориса Шергина, даже тех, которые кажутся детскими (вроде, к примеру, «Миши Ласкина»), утверждаются важнейшие христианские ценности. В этом рассказе мальчики преодолевают в себе то, что так трудно преодолевается людьми, – эгоизм, самолюбие; жертвуют ради другого своим отдыхом и досугом, а главное – перестают воспринимать свое «я» как изолированное, постигая высоту жертвенной братской любви. По сути дела, то же, но в обстоятельствах более драматичных и трагических, с людьми взрослыми, много испытавшими происходит и в других рассказах Бориса Шергина: «Егор увеселялся морем», «Любовь сильнее смерти», «Для увеселения». Радость героям этих рассказов дается как награда за труд душевный, часто сопровождаемый и тяжелым физическим трудом.
Из рассказов Шергина становится совершенно очевидно, что высшая радость – от жертвы. Когда человек отдает, жертвует, он в результате получает больше, получает именно как дар. И эта радость – не состояние разухабистого развеселья, чувственного наслаждения, а совсем другое, самое-самое нужное каждому человеку, даже если он и не думал о том, что это для него самое важное и нужное: душевный мир и спокойствие, победа над своими страстями и страхами, реальное ощущение бессмертия души и вечного торжества жизни. Такое обретение надежно и прочно. Неслучайно рассказ «Для увеселения» – вершинный, может быть, лучший рассказ Шергина – завершается такими словами:
«Боялись – не сронить бы, не потерять бы веселья сердечного.
Да разве потеряешь?!»
Вот как получается: и захочешь – не потеряешь, если уж выстрадал, обрел…
И ведь все эти произведения, как и многие другие, в которых утверждается христианская система ценностей, он пишет и издает в подцензурных условиях, в советское время.
В дневниках Борис Викторович очень часто пишет о потребности в радости. Именно здесь, в этих выстраданных записях, прямо объясняется истинная природа этого состояния. Так, в пасхальные дни 1946 года Шергин пишет:
«Вера Христова, сокровище и счастье наше! От дней младенчества и до старости нет вести радостнее, нет песни прекраснее, нету словес более дивных, как “Христос воскресе из мертвых”. Помню завещанье материнское: “Сие слово непрестанно припевай, дитя, душе своей…” Ребята на улице окликают меня “дедушкой”. Но как у дитяти ликовало мое сердце о радости Воскресения, так и теперь у старика сладко оно трепещет… И с этой радостью умру, и знаю, что в вечность перейдет эта радость, радость Пасхи».
Для Шергина очевиден и непреложен путь к источнику радости:
«Что значат страдания, болезни и нужда, хоть бы и пожизненные, ежели через это, поне при конце живота, в грядущую Христову ночь ясно услышишь ты Христа, рекуща ти: “Радуйся!”. И обрадуешься навеки, победную поюще: “Христос воскресе из мертвых…”».
И еще приведу его слова:
«Тина, болото век сей. А ты утверждайся на камне, на Христе, нащупывай его ногами, не теряй, помни, что иного утверждения нет. Осенью, в ночи, в туманах, в непогодушку, река-та бурлива да в дождях широка, а паром все ходит, направляет людей сквозь бурю-непогоду. В потемках-тех нащупывают люди канат, да держатся за него, и тянутся к тому берегу. Этот канат – Христос, а паром с людьми – род человеческий, переплывающий многобурную, многомятежную реку жития сего».
Потеря радости – это всегда для Шергина потеря Бога, утрата веры. «Утеряли люди Бога, утеряли и радость», – звучит как афоризм.
Как сочетается у Шергина страдание с радостью? Можно ли говорить о том, что радость есть в страдании?
Думаю, все же не в самом страдании есть радость (какая уж тут радость? – мазохизм получается), а возникает она в результате подвига-страдания – как итог, как победа. Само по себе страдание – мучение. И Шергин очень часто его испытывает, причем ощущает это страдание именно как потерю радости, а причина этой потери – собственное малодушие, слабость. И греховность, конечно. У него очень напряженная, драматичная внутренняя жизнь, ее суть – борьба со своими немощами, такая вот битва за радость, за жизнь живую.
Бывало, конечно, что и ослабевал он в этой борьбе. Но всегда знал – иначе никак, иначе – тоска и уныние:
«Будто в каком-то сне тоскливом, дни мои идут. И рад бы обрадоваться и неоткуда радости ждать. Радость и мир надо заработать, надо других обрадовать, тогда и сам радость получишь. “Тако да просветится свет ваш пред человеки…”».
Я тоже ничего другого не скажу и ничего иного не придумаю.
Мир во зле лежит. Строки, написанные Шергиным в конце 1945 года, сегодня, увы, кажутся прямо относящимися к нашим дням:
«Все страшнее и страшнее становится жизнь рода человеческого. Уже не знают, знать не хотят, что добро и что зло, что смрад и что благоухание, что свет и что тьма. Правда, любовь, красота, честь, милость, прощенье, мир Христов, радость, вера – все потоптано, забыто».
И рецепт Бориса Шергина все так же актуален: обретение радости – это стяжание благодати, возможное лишь тогда, когда человек отвержется себя, преодолеет «житуху» века сего, суетное мельтешение и сумеет жить главным – единым на потребу.
А мой самый простой, но безошибочно работающий «практический» рецепт: когда тебе плохо, даже когда очень-очень плохо, невыносимо – помогай другим. Найти того, кому еще хуже, чем тебе, и попытаться помочь такому человеку. Звучит назидательно и слишком правильно и красиво, может показаться фальшиво-благостным, но дело в том, что это меня реально спасло. Это какой-то инстинкт самосохранения души сработал. Помимо, поверх рассуждений, помимо каких-то знаний, намерений. На ощупь, инстинктивно выбралась, держась за эту ниточку – помощь другому.
Потом уже дошло, в том числе и благодаря Шергину, что это закон жизни. Один из ее прекрасных законов.
– Вы изучали наследие Шергина многие годы, написали о нем целый ряд работ; а не кажется ли вам, что он в чем-то своем так и остается для вас – как и для всех! – непостижимым, сокровенным?.. что некую его тайну мы не в силах раскрыть или даже приблизиться к ней не можем?
– Наверное, да, – остается до конца не постигаемым. Неслучайно загадкой он виделся, к примеру, Федору Абрамову, который писал, навестив Шергина, уже слепого, немощного:
«Впечатление. Побывал в XVI–XVII веках, а может быть, у истоков. Святой, и вещий боян, и монах, и летописец».
И еще:
«Дыхание веков. Вся история России в Шергине».
И Юрий Федорович Галкин, часто навещавший Шергина в начале 1970-х, написавший о нем самую первую книгу, вышедшую в 1982 году – «Борис Шергин. Златая цепь», а спустя сорок лет, в 2022-м, еще одну – «На кругах земных и небесных», публиковавший дневники Шергина, издававший сборники его произведений, много о нем думавший, погружавшийся в шергинское слово, все же, по его признанию, так и не раскрыл до конца, не разгадал «тайну» Шергина.
Действительно, он видится своего рода олицетворением, живым воплощением мира неповрежденной русской жизни, какой она могла бы быть и является в своей сердцевине. Подспудной, запечатленной. И еще (и, наверное, это главное) – его духовная жизнь, пусть он и старался передать нам что-то из своего опыта в дневниках, до конца непостижима без подобного духовного опыта, без равного шергинскому усилия. Праведника до конца может понять, наверное, только праведник.
Как постичь до конца? Но приблизиться все же, думаю, можем. По крайней мере, потребность эта есть у многих, что прекрасно.
– Духовная родина Шергина – Русское Поморье с его неповторимым духом и обликом, с его благочестием, традициями, невероятно сильными и талантливыми людьми. Это Атлантида, которая затонула. Однако остается же нам что-то, кроме ностальгии и печали, возможен же некий созидательный процесс – начиная от Шергина, от его корабелов, морских охотников и сказителей? Может ли это прошлое изменить наше будущее? Если мы наследники, то что мы призваны сделать с этим наследством – только любоваться и вздыхать?
– Я думаю, ничто не уходит совсем бесследно. Разве в современной жизни Русского Севера, Поморья так уж совсем ничего не осталось от прежнего мира? В людях, прежде всего именно в людях это можно увидеть. Сохранились многие черты их предков, поморского менталитета. И далеко не все традиции – трудовые и художественные – исчезли, уничтожены. В прежнем виде невозможно, конечно, восстановить навсегда ушедшее, Атлантида не всплывет. Да и была ли она?.. Не нужно идеализировать прошлое, в жизни поморов были такие трудности и испытания, какие нам и представить невозможно. Суровая жизнь была, на пределе: на пределе сил, на границе земли и моря, жизни и смерти. Жизнь как подвиг, по-другому не скажешь. Нам бы сегодня и не выдержать такое, окажись мы в их условиях. И наряду с благочестием было немало и злого, жестокого. Люди – не ангелы.
А Шергин писал об идеальной сути традиционного жизненного уклада, северорусских форм жизни, поморского характера. И о трудностях – часто невероятных – тоже писал. То лучшее, то, что может быть базовым для жизни нации, конечно, надо брать с собой в будущее. А печаль и ностальгия – неизбежные чувства, как от них избавиться? И зачем? Можно и повздыхать, и полюбоваться. Нам всегда жаль ушедшее, уходящее, невозвратимое. А если по-настоящему жаль, то что-то и не отдадим, не все выпустим из рук. Многие это сейчас осознают и стараются сохранять и развивать то, что им особенно дорого: и традиции поморского судостроения, и художественные промыслы, и северное слово. Мне кажется, эта тенденция ощутима.
– А верил ли сам Борис Викторович в возрождение, в будущее той Руси, которую он любил, в которой, по сути, только и мог жить? Или он был в этом смысле абсолютным пессимистом? У меня сложилось именно такое впечатление – что он ни на что уже не надеялся. И свободу для себя искал только во вневременности всего сущего: Зосима и Савватий и сегодня берут курс на соловецкие камни; переплавленные колокола по-прежнему благовестят, нужно только слышать; древняя православная Москва «не умерла, но спит», и Царь разбудит ее Своим поцелуем; но ведь это, по сути, апокалиптическая надежда…
– Я не думаю, что к Шергину применимо определение «пессимист». Автор Екклесиаста – пессимист? Когда есть такое упование на Бога, как у Шергина, вряд ли можно говорить о пессимизме. А знание того, что Царство Небесное на земле невозможно, что всеобщего благоденствия на этом свете не достичь, напротив, уберегает от разочарований. Гораздо пессимистичнее разочаровавшийся атеист-утопист. А христианин не живет иллюзиями, он трезво смотрит на мир и в то же время не погрязает в суете земного существования (хотя и суетится, конечно, без этого у людей не получается), потому что живет, осознает себя в перспективе вечности.
Конечно, жизнь под гнетом безбожной власти, в атмосфере насаждавшегося государством атеизма, была для Шергина мучительна. Конечно, он страдал, видя, как разрушается весь дорогой ему мир дореволюционного уклада русской жизни. И не только от этого: арестовывали его друзей, наставников, близких. Так, еще в 1920 году в Архангельске по обвинению в контрреволюционной агитации был арестован настоятель Вознесенской церкви, приходской церкви семьи Шергиных, протоиерей Михаил Попов (о нем Борис Викторович вспоминает в своих дневниках, отец Михаил бывал в их доме). В 1930-е годы и многие другие архангелогородцы из круга Шергина были репрессированы. Как и люди, ставшие близкими ему уже в московские годы его жизни. В его дневниковых записях упоминается протоиерей Сергий Мечев, его службы в храме святителя Николая в Кленниках; то есть Шергин ходил в этот храм, и, конечно, арест отца Сергия в 1929 году и закрытие храма в 1932-м не могли не ранить его. Он проходил почти каждый день мимо древних стен Иоанно-Предтеченского монастыря, который с 1920-х годов находился в ведении НКВД и где, по сути, был создан концлагерь. А в его родном Архангельске разрушили до основания, снесли с лица земли почти все храмы, которые определяли облик города (и, конечно, его духовную суть) и где Шергин так любил молиться с детских лет. Ну и Соловки, да… Сколько он о них думал, сколько писал!..
Но при этом мне не кажется, что в умении Бориса Шергина погружаться – нет, не в прошлое, а в непоругаемое, неиждиваемое, нетленное, в то вечное, что не в состоянии разрушить никакая земная сила, – есть безнадежность. Разве это не жизнь? Не полнота ее? Увидеть, прозреть за временным и наносным – истинное. Мне думается, что он не просто художническим усилием, фантазией «воскрешал» картины того, как живут старинные обители, храмы, древние дома и переулки, а буквально видел эту жизнь. Не сочинял – видел. И переживал ее.
Он прозревал за внешним, земным, тленным – бессмертное, вечное, божественное. Вот как Шергин видел. Почитайте, как пишет он об этом:
«Старец Амвросий Оптинский, еще будучи малышом, слышал, что ручей журчит, явно выпевая: “Хвалите Бога, любите Бога!”. Преподобному Серафиму сосны Сарова шумели: “Радуйся”. И старец Серафим с тем же словом обращался к людям: “Радуйтеся!”».
«Дивная жизнь живет в мире. Воскресе Христос, и жизнь живет во всем мире. Век сей, глядя, не видит этой жизни».
Он порой сетовал – как не сетовать в его-то положении! – на то, что не только куда-то поехать – пройти несколько десятков метров ему трудно: на протезе, или, как он часто повторял, «на липовой ноге, на березовой клюке», по обледенелой или заснеженной мостовой. И глаза все хуже видели с каждым годом. А в последние годы и совсем ослеп. Но чем меньше оставалось у него физических возможностей куда-то пойти или поехать, что-то увидеть, услышать, тем более зорким становилось его сердечное зрение, внутренний слух, тем богаче – внутренняя жизнь, которая начинала вмещать в себя весь мир. Он так писал об этом:
«Сердце свое сотвори велико, широко, в нем и будешь жить. Телешко твое низенькое, а сердце твое сотворится широко, велико. У тебя пазуха-та что царский дворец будет. В нем ходи да ходи…»
Или – вот такие слова:
«Бог во мне. А Бог – всё. Значит, всё во мне, и небо во мне. Свет весь во мне. Эти зори небесные, эти весны. И праздники Божии все во мне. А что твое, ты тем обладай, радуйся над тем. Господь, давший тебе эти таланты, спросит тебя, что приплодил…»
Разве в них – безнадежность?
Приведу еще одну трогательную запись-зарисовку из шергинского дневника:
«Соломонидушка, бывало, скажет:
– Ты все дома, как печь. Печи никуда не надо…
– Я, Ивановна, умом летаю, где мне любо. Везде на оконце посижу».
И в опубликованных воспоминаниях о Шергине, и в его дневниках часто встречаются такие упоминания о его «полетах». Приведу еще одну пространную цитату. Мне кажется, она дает исчерпывающий ответ на ваш вопрос и помогает понять, что есть для Бориса Шергина истинная жизнь:
«…вот ною все, тужу, что-де ослаб, осел, отяжелел… но в молодости никогда стремленье мысли-желанья не было столь собранно, определенно и осознанно, как теперь. Сознанье молодости в плену собственной силы хмеля буйного. Молодость телесным, кровяным хмелем одержима. Молодость сама у себя в плену… А как в разум-от придет человек (если придет в разум), дух-от уж не обдержит кровь-та. Уж не красуется, не пленяется о теле своем человек. И ежели вложено Зиждителем в человека “желание чудно”, то, как пройдет власть плоти, желанью-то чудному и может без оной тягости внимать человек. Я вот тепериче которое сижу, а которое лежу, и телешко мое, это вот костье, мышцы меня, сознанье мое не борет: что мне в падали этой… Я, чуть головой обмогнусь, лечу крылато, скороспешно ово на Севере на родину милую, ово на Радонеж. Соглядаю, как Савватий с Германом в карбас, плыть на Соловки, садятся, иду по Троицкой дороге: странники проходят: вон золотобородый, не он ли? Не сам ли игумен Радонежский? Высший смысл и истинный, насущный и животворящий разум соглядать в вещах и явлениях любо мне».
Когда мы повторяем церковное предание о том, что у престола каждого храма есть свой ангел-хранитель, и даже если храм разрушен, он освящает это место и остается здесь до Страшного Суда, то для нас это – реальность. Особая духовная реальность, не легенда и не вымысел. И Шергину открывалась такая реальность. Неслучайно многим запали в душу эти его часто цитируемые слова:
«Не пуста Россия-та! Люби, храни сердцем и мыслию места-те святые святой Руси. И не сомневайся, что они и есть на своем месте…»
А что касается того, верил он или нет в возрождение той Руси, которая так была ему дорога, то, по-моему, из всех приведенных выше цитат, из размышлений Шергина можно понять, что ответа на это вопрос он не искал. И не пытался предвидеть будущее страны.
– В одной из своих работ вы останавливаетесь на том, что Шергин, как оказалось, обладал иммунитетом ко всем духовным болезням так называемого Серебряного века. Вы считаете, что он получил от них прививку в детстве. Но ведь Николай Клюев, к примеру, тоже вырос в традиционной, патриархальной среде (мать – сказительница, плачея!), а прививки, мягко говоря, не получил: как его, бедного, только ни крутило… В чем все же тайна прививки Шергина, его чистоты и устойчивости? Может быть, это внутренний выбор? Можно ли назвать этот выбор простым, цельным, изначальным, можно ли утверждать, что у Шергина не было сложных искушений, поисков?
– Борис Шергин рос и взрослел в такое время, когда трудно было избежать соблазнов и искушений (впрочем, каждому поколению каждая эпоха готовит свои испытания). Когда я смотрела в архиве документы гимназии, в которой учился Шергин, наткнулась на упоминание о самоубийстве старшеклассника, покончившего с собой, как считали расследователи, под влиянием идей Ницше. Много было в Архангельске и политических ссыльных самых разных взглядов, и они, безусловно, оказывали влияние на общественную атмосферу в городе. И новые веяния в искусстве, в культуре проникали в наш портовый город иной раз быстрее, чем в столицы: прямо из-за границы. Я не могу взять на себя смелость утверждать, что ко всем этим воздействиям мальчиком, подростком, юношей Шергин оказался совершенно невосприимчивым, что он преодолевал их шутя и играючи. Это только он сам знает, как все было. Но при этом мы видим результат, и он очевиден: каким-то образом он в целом и в главном остался неповрежденным.
Думаю, тут две главные причины. То есть даже не причины, а две основы, которые его сформировали, определили все в нем.
Первая основа – незыблемость веры в Бога. Ни разу не упоминал Шергин в своих дневниках о том, что он хоть когда-то, хоть на какой-то период своей жизни терял веру. Корил, нещадно ругал, обличал себя он много и во многом, в каких только грехах и слабостях ни каялся, но никогда – в безверии, в утрате веры. Единственные колебания, о которых он писал, – это юношеские движения в сторону старообрядчества. И объяснял эти симпатии эстетическими причинами, любовью к древнему знаменному пению, древлеправославным иконам, всей красоте древней уставной обрядности.
Но никакого соприкосновения с маловерием или безверием такие колебания, конечно, не имели («эстетская буесть молодости», «облака юношеских пристрастий» – так Шергин их охарактеризовал).
Вторая основа – интерес ко всем сторонам традиционного уклада жизни поморов, к истории Беломорья, к его прошлому, его культуре. Кажется, самому Шергину было странно, почему эта любовь так рано проснулась в нем и стала определять главное направление его жизни. В одном из самых поздних своих рассказов, «Виктор-горожанин», Шергин пишет:
«Не угасает то, что стало сокровищем от юности. Художнику свойственно любить культуру своей родины и вникать в эту культуру. Непонятно, почему еще детское сердце устремляется к чему-то единственному, и этой любовью человек живет и дышит всю жизнь».
И дальше, в том же рассказе, говоря о себе и о друге-единомышленнике Викторе Постникове, будущем известном художнике, говорит:
«Нам открылась неповторимая красота севернорусской культуры. Точно былину сказывали нам исполинские избы поморов. Гениальные зодчие возводили эти сурово-прекрасные шатровые церкви. Сколько художественной старины оказалось в наших домах: расписные столы, сундуки, шкафы, резные прялки, ендовы».
И вот эти две прочные основы – вера Христова и традиционная культура русского народа – прочно держали его во всех штормах и бурях житейских.
Из всех соблазнов Серебряного века ближе всего к нему подобрался эстетизм с его культом красоты (которому были привержены в России не только прозападно ориентированные представители богемы, но и приверженцы русской национальной идеи) – как раз то, что почти целиком на какой-то период жизни завладело Николаем Клюевым. Но Шергину мировоззренчески, этически это увлечение не повредило. Да и оценивать эстетизм как явление, тенденцию в жизни искусства нельзя однозначно, много в нем было разного, в том числе и плодотворного. Не углубляясь в эту проблему, замечу только, что мастерство Шергина как стилизатора, его любовь к стилизациям не в последнюю очередь связаны именно с эстетизмом мирискусников, в частности, художника Ивана Билибина.
– А чем была для Бориса Викторовича европейская культура, мировая культура, какие смыслы он в ней искал, как она для него соотносилась с культурой православной Руси?
– Обычно всеми пишущими о Борисе Шергине, о его детстве, воспитании, о том, что сформировало его, подчеркивается в первую очередь традиционное русское национальное культурное начало как определившее его становление. И это, безусловно, верно. Но не нужно забывать, что укорененность в родной культуре не означала для него невосприимчивость к культуре мировой. Классическая гимназия и Императорское Строгановское центральное художественно-промышленное училище дали Борису Шергину хорошее гуманитарное образование. Кроме того, он рос в таком городе, где не познакомиться с западноевропейскими традициями было трудно. Даже улица, на которой стоял дом Шергиных, называлась Лютеранской, или Кирочной, так как доминантой ее была лютеранская церковь святой Екатерины, кирха, а кварталы города возле кирхи, так называемая Немецкая слобода, издавна были заселены обосновавшимися в Архангельске иностранцами, преимущественно купцами и промышленниками, немцами, датчанами, норвежцами, англичанами. В Доме коммерческого собрания (который также назывался Немецким клубом) проходили театральные представления, концерты, маскарады. Среди гимназических приятелей Шергина и в кругу общения его родных были и жители Немецкой слободы. Да и вообще весь Архангельск в этом отношении – в смысле пронизанности связями с Западной Европой – был очень колоритным городом. Помните торговавшую булками на пристани Аграфену Ивановну из рассказа «Ваня Датский», которая «и по-аглицки умела любого мистера похвалить и обложить»? Это, конечно, маленькая забавная деталь, но она значима. Как и такая, к примеру: Шергин вспоминает, что на святочный маскарад крестная сшила ему наряд – шелковую сутану – по картине Мурильо.
Думаю, что такая повседневная, привычная близость иных культур, иных языков важна и для осознания своей национальной идентичности, и для формирования способности понимать и любить культуры других народов. Когда видишь свое, родное не изолированно, а в общемировом контексте, значимость его повышается, осознается отчетливей. Шергин обладал именно таким взглядом. Это понимаешь, когда, например, встречаешь в его дневнике запись о том, что красота облика северных крестьянских домов, предметов обихода и быта была «изысканна и антично-прекрасна».
Для него естественным было, описывая северные рождественские пряники-козули, их «золотые рога и белосахарный узор рокайль», упомянуть, что «красотою этой восхитился бы Ватто и Буше», как естественным было и вкраплять в текст дневника латинские и греческие изречения, образы из античной мифологии и литературы, цитаты из классиков – не только отечественных, но и зарубежных.
В дневниках Шергина есть немало записей, где он пишет о своем впечатлении от музыки Моцарта, Шумана, Грига, Верди, Гуно, Бизе, Шопена (наряду с музыкой Чайковского, Римского-Корсакова, Глазунова, Глинки), творений Микеланджело, Рафаэля, других художников, скульпторов, писателей, философов разных стран и времен.
Он ценит и любит прежде всего христианскую культуру, и не только православную, не только русскую. Приведу одну, в этом отношении очень показательную цитату:
«Христианство, Восток и Запад, великие культуры христианства… Как все пренебесно, лазурно, хрустально чисто; как все прекрасно, трогательно, какая слава, какая честь сподобиться этой культуры… Поэзия, музыка, литература, философия, искусства, живопись, зодчество… Какие высокие вечные образы хранит эта культура, хранит не музейно, но живет блаженною, вечно живою памятью своих любимых героев…»
– Можете ли вы назвать Бориса Шергина учителем Православия? Если да, в чем особость Шергина, где его место на этом небосклоне – среди других духовных учителей России эпохи перелома?
– Вероучителем Борис Викторович себя никогда не считал, скорее – «вероучеником». Он и не помышлял, не дерзал никого учить.
Но получилось так, что, когда его дневники начали публиковать, они оказались очень нужны уже следующим поколениям русских людей, взыскующим Бога. Потому что не отвлеченно, не теоретически, а изнутри, со всей достоверностью показывали, что есть жизнь православного человека, прежде всего – его внутренняя жизнь. Очень точно говорит о главном содержании этой жизни и о главном содержании шергинских дневников Елена Кузьмина:
«Изо дня в день больной, измученный человек в маленькой полуподвальной каморке строит свой “душевный дом”, где было бы место Христу “главу подклонити”. Это строительство будет продолжаться всю его земную жизнь. Изо дня в день будет вестись борьба за собственную душу, ежедневно, ежечасно будет делаться выбор: где ты сегодня, сейчас – утонувший в горах “сесветного житухинова мусора” или со Христом?»
Он говорит только о себе, о том, что прошел в своей жизни, делится своим личным опытом, и это оказывается драгоценно: словно его душа в твою душу передает то главное, что он понял, что открыл для себя. Ну вот, например:
«Тело живится душою. А душа – “Святым Духом всяка душа живится”. Святого Духа, Жизни подателя молитвою в душу заманивать навыкни. Как пшеничку-ту, живое то зернышко, а не опилки, не сор будешь подсыпать, было-ет голубок повадится к тебе в душу прилетать… И ежели твоя голубятня приглянется, Он, свет, там и останется…»
Шергин не учит нас, он делится с нами.
– Характерная черта дневников Шергина – то, что внешние события в них отражаются лишь тогда, когда уже очень сильно «достанут». А о больших событиях, тех, что сотрясали страну, – почти ничего нет, даже о Великой Отечественной войне – лишь временами вскользь. Некоторых людей это коробит, даже возмущает: жил, дескать, в каком-то своем мире, ретроград-эгоист… А что бы сказали об этом вы?
– Да, о событиях политической, государственной, социально-общественной жизни Борис Викторович упоминает редко. Конечно, его не могло не задевать, не касаться всё, что происходило в стране и в мире. И задевало, и касалось. Но он старался – и это сознательное его решение, его выбор – закрыться от этих бурь и стараться уподобиться иноку, жить в глубине своего сердца, отгородиться от внешних воздействий. Он не раз писал о том, что хотел бы жить в «келье под елью», в избушке, в скиту. И о том, что хотел стать монахом, он тоже писал. Наверное, во многом его внутреннее устроение, во всяком случае, во вторую половину жизни, было иноческим.
Шергин стремился устраняться от того, что он называл «пылью ничтожною всяких новостей политических, литературных», и страдал, что не удается полностью от этого устраниться, что пригнетает его ум долу «житуха проклятая».
То, что «мир во зле лежит», он воспринимал как данность, называл этот мир и его ценности «гнилой заводью», «душной растленной казармой» и не видел смысла в том, чтобы тратить силы своей души «на внешнее, на ничтожное». Напротив, старался как можно меньше поддаваться воздействию злобы дня.
Борис Шергин и не ретроград, и не эгоист. Он не от мира сего. В том самом смысле, в каком говорит об этом Христос в Евангелии. О том, что есть для него настоящая жизнь, Шергин повторяет вновь и вновь:
«А наша часть на земле живых. Нам, еже к Богу прилепитися, благо есть. Истинная жизнь празднична, светла, радостна. Истинная жизнь, для которой и рожден человек, лишь в аспекте Святой Троицы».
Для ощущения полноты жизни еще здесь, на земле, ему нужно было небо и Евангелие:
«Утром открою оконце, и в мой подвал глянет вечное светлое небо. Открою и страницу Евангелия, отсюда в дряхлеющую, убогую мою душу начнет струиться весна вечной жизни…»
– У вас есть любимые места в шергинских дневниках, такие, которые всегда под рукой? В какие минуты – тяжелые, горькие, радостные – вы прибегаете к Шергину? Помогает ли он лично вам – в перипетиях вашей и общей нашей жизни?
– С дневниками Шергина я почти и не расстаюсь. И как публикатор и комментатор работаю с ними, и часто обращаюсь в поисках тех или иных цитат; сейчас вот, например, выставку в Архангельске к юбилею Бориса Викторовича будут делать – смотрю, что из его слов можно включить в экспозиционный материал.
И любимые записи, конечно, есть.
Многие – из тех, что посвящены Архангельску, Поморью. Такие, например:
«Тихий зимний день, белый дворик, серо-фаянсовое небо, бесшумно кружащиеся белые пчелы; время точно остановилось… Творческое счастье охватывает тебя. Вот она, сказка о заколдованном Городе… Святые вечера, святые дни. Далече будни. Ныне время наряду и час красоте… Как бы матери голос слышу, поющий северную старину-былину…
А пушистые хлопья кружатся над Городом и неслышно ложатся в снег.
Да, святые вечера над родимым Городом: гавань в снегах, корабли, спящие в белой тишине… Над деревянным городом, над старинными бревенчатыми хоромами, над башнями “Каменного города” так же вот без конца кружатся белые мухи. И падают, и падают. И уже все покрыто белой, чистой праздничной скатертью».
Или:
«Север мой! Родина моя светлая. Песенные реки. Во свете лица Христова радовалась там душа живущих. Родина моя. В храмах родимого Архангелова града везде были древние иконы, чудные лики, таинственно прекрасные, пренебесные».
«Все вижу, будто Двина развеличилась и град Архангельский. В тридцати храмах, что стоят от верхнего конца города к морю, белые, отражаясь в водах, во всех храмах ударяют к вечерне».
И вот эта – о призвании художника и о любви к красоте Руси:
«Тот не художник, кому за сказкой надобно ехать в Индию или в Багдад.
…Человек-художник с юных лет прилепляется душой к чему-нибудь “своему”. Все шире и шире открываются душевныя его очи, и он ищет, находит и видит желанное там, где нехудожник ничего не усматривает.
Ежели твое “упование” есть любовь к красоте Руси, то “эти бедныя селенья, эта скудная природа” радостное извещение несут твоему сердцу.
Поверхностным и приблизительным кажется мне выражение – “художник, поэт носит с собою свой мир”.
Лично я, например, не ношу и не вожу с собою никакого особого мира. Мое упование – в красоте Руси. И, живя в этих “бедных селеньях”, посреди этой “скудной природы”, я сердечными очами вижу и знаю здесь заветную мою красоту».
Приведу еще несколько любимых высказываний Бориса Викторовича, разных по тематике, но в равной степени дорогих мне:
«Мы, живя на сем свете, земля. И добро нам, ежели не дадим врагу рода человеческого себя заболотить, не дадим себя засеять плевелами, а если поддались грехам, не вырвем мусорные травы. Мы земля. Страдания и скорби, неизбежные на сем свете, – плуг, вспахивающий нашу душу для приятия семян Божьих. Сделаем себя нивой Господней».
«…как много кругом несчастья. Как много бедствующих, болящих… Так мало счастливчиков, в такову печаль упал и лежит род человеческий, особливо сынове российские, что в полку сих страдающих спокойнее быть для совести своей. С плачущими, алчущими, изгнанными, скорбящими… Куда почетнее шествовать путь жития своего, нежели попрыгивать со счастливчиками».
«Я тем душу питаю и силу беру, что, когда схватит меня горе, я равняюсь по народу моему. Как они горе переносили мужественно и великодушно, так должен и я».
«Положена и человеку жизнь с природою, с весною и осенью, с небом и солнцем, с ветрами и дождями. Надо жить, чтобы в полночь слышать пение петуха, а на рассвете мы к коровушке, чтобы у ворот лаял пес, чтобы слышать, как осенью барабанит в крышу дождь и шумит в трубе ветер, а по весне поют птицы…»
И в трудные минуты, и в радостные – часто открываю тома с «диарусом» Шергина в его собрании сочинений, или «Праведное солнце», или все, что есть у меня в электронном виде – и опубликованное, и еще нет, и каждый раз нахожу какое-то подкрепление, утешение, вразумление. Шергин для меня – камертон, он мне нужен, чтобы расстроенный «инструмент» души настроить на правильный лад.