Главы о духовной жизни. Первая сотница

Автор: архимандрит Софроний (Сахаров) Все новинки

«Работа над «Русским каноном» заняла четверть века»

«Работа над «Русским каноном» заняла четверть века»
Фото: myhseolymp.ru
Игорь Сухих — литературовед, критик, доктор филологических наук, автор фундаментальной работы по истории литературы «Русский канон»

— Игорь Николаевич, начнем с вашего «Русского канона». Вы не придерживались строгого «школьного курса», а составили свой перечень наиболее важных произведений русской литературы (не считая поэзии, которая не вошла в этот том) — основываясь на чем?

— Вообще, эта книга, как и аналогичная моя книга по теории, выросла из школьного курса литературы ХХ века, каким он предстал в послесоветские десятилетия. Его можно назвать мечтой диссидента, потому что в нем наряду с привычными Шолоховым и Маяковским оказались и Мандельштам с Цветаевой, и Булгаков, и Солженицын. Идея была в том, чтобы ядро русского канона, привычный ряд школьной прозы и драмы ХХ века (разговор о поэзии действительно нужно вести в особой книге) расширить за счет «периферии канона», текстов, которые также входят в большую историю литературы. Причем единицей, предметом рассмотрения является у меня именно произведение, а не творчество писателя в целом. Персональный ряд получился бы несколько иным. Так что книга двусоставна. Там есть статьи/эссе о «Вишневом саде», «Тихом Доне», «Мастере и Маргарите» и рядом — о романе Андрея Белого «Петербург», комедии Николая Эрдмана «Самоубийца», «Колымских рассказах» Варлама Шаламова и «поэме» Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки».

Эта книжка довольно долго «росла». Сначала отдельные статьи несколько лет публиковались в журнале «Звезда». Потом, на границе тысячелетий, десять очерков о произведениях первой половины XX века вышли книгой («Книги ХХ века. Русский канон», 2001); затем они превратились в «Двадцать книг XX века» (2004); наконец, книг стало тридцать. Этот том, с рокировкой заглавия и подзаголовка — «Русский канон. Книги ХХ века», — издавался уже дважды (2013, 2019). Надеюсь, допечатки еще будут.

— Сколько времени в общей сложности заняла работа над «Русским каноном»?

— Началась работа, как я уже сказал, в конце 1990-х годов. Но параллельно с ней я писал школьные учебники, много занимался Чеховым, написал книжку о Сергее Довлатове, издавал Бабеля и Зощенко. Но если отсчитывать с первой публикации, получается почти четверть века…

— Есть разные подходы к русской классике: так называемый условный, как я его называю — «примитивный», Владимир Маяковский: «Сбросить Пушкина с парохода современности». «Средневзвешенный», то, на чем держится весь западный и российский постмодернизм, эдакое заигрывание с произведениями классиков. И, наконец, ваш, «взвешенный», гуманный. Как можно объяснить эти подходы: от радикального до классического?

— Моя позиция действительно противостоит мейнстриму. Ведь современная культура не только перестала быть литературоцентричной, но стала в значительной степени кружковой, фрагментарной. В каждом кружке, журнале, «литературном кафе» свои кумиры. К соседям, как правило, не заглядывают, или заглядывают, чтобы устроить скандал. Я же, если угодно, следовал принципу Сергея Довлатова, который так различал критиков и филологов: «Критик смотрит на литературу изнутри, филолог — с ближайшей колокольни». Вообще-то, такова позиция нормального историка литературы. Но в разговоре не только о литературе современной, но и литературе близкого прошлого, преобладают критики, продолжающие спор на лестнице. Посмотрите, какие страсти кипят между поклонниками Солженицына и исследователями творчества Варлама Шаламова. Их истоки — в сложных отношениях самих писателей. В «Русском каноне» эссе об «Архипелаге ГУЛАГ» и «Колымских рассказах» стоят рядом. Более того, эпиграфом к «Архипелагу» (а в книге все эссе сопровождены стихотворными эпиграфами) я взял цитату из Шаламова. О различиях в подходе к литературе и жизни у этих замечательных писателей тоже подробно сказано. Но мне было важно увидеть обе непримиримые, казалось бы, правды в рамках общего, как вы выразились, гуманного взгляда на литературу ХХ века.

— Умберто Эко в труде «Не надейтесь избавиться от книг» пишет, что человечество не откажется от книг никогда. Ваш прогноз как литературоведа, критика, доктора филологических наук?

— Да, это замечательная книга диалогов Умберто Эко с французским писателем и сценаристом Жан-Клодом Карьером. Я часто про нее вспоминаю в разговорах со студентами. Позиция Эко парадоксальна и находится, как мне кажется, чуть в стороне от современных полемик.

Сегодня ведь, как правило, противопоставляют слово и картинку, вербальный и визуальной способы получения информации и подсчитывают, когда книга наконец умрет. Эко же, защищая бумажную книгу, которая, как ему кажется, никогда не исчезнет, в то же время утверждает: «Если раньше мы считали, что цивилизация вступила в эпоху образов, то компьютер вернул нас в галактику Гутенберга, и теперь всем поголовно приходится читать».

Действительно, мы, человечество, читаем и пишем сегодня гораздо больше, чем в какую бы то ни было из предшествующих эпох. Другое дело, что наиболее распространенным чтением становятся не романы или стихи, а разнообразный нон-фикшн, который к тому же помещается на экране компьютера: короткий рассказ, анекдот, фейсбучная запись или просто реплика на запись чужую. Но ведь это тоже вербальная, письменная культура. Так что за ее существование можно быть спокойным. Но формы ее существования, конечно, заметно изменились. У меня есть знакомые, причем писатели, которые перенесли библиотеку в планшет и читают только там.

— В «Русском каноне» вы пишете: «Я решил, что лучших русских книг двадцатого века должно быть именно двадцать». Почему вы сконцентрировались на двадцатке авторов? Ведь были еще Марк Алданов, Юрий Домбровский, Владимир Дудинцев, Василий Аксенов, Фазиль Искандер в XX веке…

— Абсолютно верно, ваш ряд не включенных можно продолжить. Поначалу число двадцать имело для меня игровой характер: заканчивается ХХ век, пусть и книг будет двадцать. В рецензиях (больше всего их было на первое издание, причем от журнала «Новый мир» до уже не существующей газеты «Вечерний клуб») предлагались многочисленные подсказки и задавались вопросы: а почему нет этого романа? Так первоначальный мой список расширился наполовину. Какие-то тексты остались за пределами книги, однако я про них думал и думаю. Из названных авторов это Домбровский и Искандер. Но три других для меня по разным причинам недотягивают до канона, при том, что это хорошие беллетристы. Однако можно было бы подумать и об эссе, посвященных, скажем, «Старшему сыну» Александра Вампилова (с драматургией в нашей литературе ХХ века, как и в ХIХ, было хуже, чем с прозой), какому-то из текстов братьев Стругацких. Но канон, расширенный даже до сорока книг, я представляю с трудом. Граница проходит где-то здесь. Дальше начинается другой, тоже важный уровень литературы, который со времен Белинского называют «беллетристикой».

— Действительно, канон не может вмещать в себя тысячу книг, две тысячи книг…

— Да, канон, его «ядро» — это ограниченное количество произведений. Причем чем дальше от нас историческая эпоха, тем это ядро меньше. 

— Поделитесь опытом, сколько книг читаете в месяц, сколько в год?

— Никогда не подсчитывал, но, наверное, в месяц я читаю сотни, а в год — тысячи книг. Однако надо учитывать, что это разное чтение. Я сейчас меньше читаю беллетристику, а больше — специальную литературу и прочее… Потом, бывает ведь разная скорость чтения: чтение-просмотр, быстрое чтение, медленное чтение, перечитывание. Можно за два-часа «прочесть» огромный том. А вот, скажем, давний «перестроечный» роман Александра Житинского «Потерянный дом, или Разговоры с милордом», недавно переизданный в авторской редакции (это больше 700 страниц), я читал-перечитывал неделю. На чтение же небольшой книги нобелиата — Светланы Алексиевич «Время секонд хэнд» ушел, наверное, месяц. Но это уже профессиональное чтение: я готовил лекцию и писал статью, пока не опубликованную. Но в книгу о каноне ни роман, ни нон-фикшн я бы включать не стал.

— Среди ваших любимых авторов — Лидия Гинзбург, Михаил Гаспаров, Фридрих Ницше. Кого вы еще могли бы назвать в этом списке?

— Эти имена имеют для меня разный вес. Не могу сказать, что серьезно читал и хорошо знаю Ницше. Это разовый пример, который понадобился для заголовка «Веселая наука». А вот работы Лидии Яковлевны Гинзбург или Михаила Леоновича Гаспарова — образцы как настоящего историко-литературного исследования, так и филологической эссеистики. Дневниковый цикл «Из старых записей» Гинзбург и «Записи и выписки» Гаспарова, мне кажется, должен прочитать любой, кто хочет понять, почему филологию тоже можно назвать «веселой наукой» (Ницше имел в виду философию). Гаспаров шутил, что мечтает быть эпигоном Ярхо (был такой стиховед и адепт точного литературоведения Борис Исаакович Ярхо) и заботится только о том, чтобы «не скомпрометировать образец». Мне хотелось бы быть эпигоном Бориса Михайловича Эйхенбаума, который когда-то работал на нашей кафедре истории русской литературы ЛГУ. Эйхенбаум умел писать так, что его соратник по формальному методу, тоже незаурядный стилист, Виктор Шкловский говорил: если из любой его работы выстричь кавычки, получится роман. Даже когда Борис Михайлович писал на такую советскую тему, как «Ленин о Толстом», получалось интересно, не так, как у других.

Мне интересен и Корней Чуковский, его замечательные критические статьи мы ежегодно разбираем со студентами. Из более близких по времени литературоведов — это Сергей Георгиевич Бочаров, который тоже умел работать в разных регистрах: он автор и серьезных исследований, и книжки о «Войне и мире», которая популярна у учителей и школьников. 

Попыткой такого жанра является выросшая из работы над учебниками моя «школьная трилогия» — «Русская литература для всех». Из каких-то ее наблюдений можно сделать специальные научные статьи. С другой стороны, сами школьники называют эти книги самыми удобными и полезными при подготовке к «ужасному» ЕГЭ.

— Важна ли литературная критика в XXI веке, доставшаяся нам от Белинского, Писарева, Добролюбова, или ее место постепенно занимает блогерство?

— Во-первых, мне кажется, что критика никуда не денется и никогда не исчезнет. Критика ведь возникает из представлений об эстетической иерархии: вот это мне нравится, а это — нет. Это не только высокоумные тексты, но и восклицание ребенка после прослушанной сказки или просмотра мультфильма. Бродский прав, когда в Нобелевской речи сказал, что эстетическое суждение предшествует этическому и понятия красиво-некрасиво возникают раньше, чем хорошо или плохо. Во-вторых, конечно же, изменились формы критики. Скажем, упомянутый вами Белинский мог написать статью о «Герое нашего времени» объемом 6 печатных листов, это примерно половина лермонтовского романа. Сейчас такого рода критику практически не встретишь.

Конечно, есть сложности и в том, что критика, как и литература, переходит в электронную форму (о чем мы уже говорили), в том, что она стала занятием совершенно добровольным, строго говоря, дилетантским. Критиком-профессионалом сегодня быть невозможно, ибо эта работа оплачивается мизерно или не оплачивается вовсе (впрочем, это касается почти всех сегодняшних литературных занятий). Поэтому критику сегодня пишут энтузиасты в свободное от основной работы (или работ) время.

Но, в принципе, ее много: постоянный раздел сохраняется в любом бумажном литературном журнале. А есть еще электронные журналы и сайты, «Горький», «Лиterraтура», страницы в Живом журнале и «Фейсбуке». Но, как и литературная среда, критика стала местечковой, фрагментарной, значит, менее заметной и авторитетной. Но, в общем, в отсутствие Белинского и Писарева критика никуда не делась. Она — неустранимая часть литературного процесса. 

— Не является ли задачей литературного критика очеловечить и одомашнить подход к русской классике, к русскому канону? Объяснить, что Чехов и Толстой  это не только про вчера, но и про сегодня и завтра…

— Я думаю, что да, это главная задача, цель критической деятельности. Здесь и проходит граница между критикой и историей литературы. Историк литературы, литературовед, как его часто называют, решает много задач: поиск и анализ источников, корректное издание произведений, разнообразные аналогии и сопоставления, биографические разыскания и штудии. Но его главная задача — понять произведение во времени его создания. Между ним и текстом — незримая дистанция (даже если это текст современный). Он должен находиться, как говорил Михаил Михайлович Бахтин, в позиции вненаходимости.

Критик же вступает с текстом в позицию активного диалога (даже если произведение, о котором он пишет, написано давно), он рассматривает текст в своем времени, не только давая оценку, но размышляя нс его примере о каких-то острых общественных проблемах. Причем критик должен заинтересовать, «зацепить» возможного писателя, для чего он использует разнообразные, чисто литературные, приемы.

Историк литературы (за редкими исключениями вроде упомянутых выше литературоведов), как правило, пишет «для своих» и о литературности собственного текста не заботится. А критика — особая литература. Бывало и бывает, что ее читают больше, чем авторов, о которых пишет критик.

— В вашем «Русском каноне» представлены очень разные имена русских классиков. Приходилось ли вам быть знакомым с кем-то из них? Например, с Венедиктом Ерофеевым, Андреем Битовым, Сергеем Довлатовым?

— В этом смысле я в большей степени историк литературы, чем критик. Кстати, некоторые критики, чтобы оставить свободу суждения (об этом говорил недавно ушедший от нас критик Лев Аннинский), предпочитали не быть знакомыми с объектами критики, авторами, о которых они писали. Иначе приходилось «наступать на горло» собственной критической песне, писать не то, что ты действительно думаешь, а помнить, что вот это хороший человек, с которым ты пил чай или что-то покрепче, так что неудобно говорить о чем-то неудачном в его текстах. Поэтому я отчасти даже рад, что никогда не встречался с Сергеем Довлатовым, хотя он ходил (но раньше) по тем же университетским коридорам и уехал в эмиграцию, когда я уже был начинающим ученым-литературоведом.

С Андреем Битовым я встречался, разговаривал, выступал на посвященной ему конференции, где он тоже присутствовал. Но никогда не пытался показать ему главу о «Пушкинском доме» (из живых писателей в книгу вошли эссе только о нем и о Валентине Распутине). Если бы он захотел, он мог бы это и сам посмотреть. Разбор анализ книги предназначен не для того, кто эту книгу написал, а для тех, кто хочет ее понять. Чтение и мнение автора — дополнительный бонус. Я написал предисловие к томику военной прозы Даниила Гранина. Даниил Александрович сам прочел, позвонил, сказал какие-то хорошие слова.

— Вот Ницше, с вашей точки зрения, филолог. Уместно ли говорить о Льве Гумилеве как о филологе?

— Почему с моей? Ницше начинал как профессиональный филолог, причем филолог-классик (одна из самых сложных специализаций). Что касается Льва Николаевича Гумилева, то, думаю, нет. Интересы его располагались в области большой истории. Докторские диссертации он защищал по истории и географии (вторую — не утвердили). Вокруг его трудов до сих пор ведется полемика. Есть ученые, которые считают, что он был не серьезным ученым, а скорее историческим публицистом, который подгонял факты под заранее придуманную концепцию (а это ведь путь писателя: от замысла к воплощению). Лев Николаевич Гумилев умел писать, умел заинтересовать читателя. Мне кажется, что его сейчас издают даже чаще, чем отца, Николая Гумилева. Но филологи много занимаются творчеством отца и не считают своим сына.

— Если рассматривать литературную критику как разновидность литературы, вы на данном этапе придерживаетесь в большей степени почвеннических или либеральных взглядов? И есть ли в современном литературном либерализме рациональное зерно?

— В «Новом мире» выходит моя статья к юбилею Сергея Есенина (в этом году ему 125 лет). Называется она парафразой из Федора Михайловича Достоевского: «Широк Есенин, можно/нужно ли сузить?». Один мой знакомый, кстати, писатель, после прочтения упрекнул меня, что я скрываю свою точку зрения. Но я ее не скрываю. Моя точка зрения заключается в том, чтобы показать, насколько разными могут быть подходы к творчеству классического автора (ведь Есенин — тоже фигура русского канона). Можно назвать это безразличием, а можно — объективностью.

Мне кажется, драма современной литературы в том, что писатели уже во многом условных направлений, которых вы упомянули, не читают, не слышат друг друга. Либеральные авторы (это «Новый мир», «Знамя», «Звезда») знать не хотят, что происходит в «Москве» или «Нашем современнике». А почвенники яростно критикуют оппонентов, но читают эту критику только они сами. Но нужен ведь и какой-то (безразличный? объективный?) взгляд сверху, с ближайшей колокольни, как контур будущей истории литературы. 

Еще раз вспомню Довлатова: «Время сглаживает политические разногласия, заглушает социальные мотивы и в конечном счете наводит порядок. Взаимоисключающие тенденции образуют единый поток. <…> Сто лет назад было все: были правоверные, были либералы, был самиздат, были диссиденты. <…> Литературный процесс разнороден, литература же едина. Так было раньше, и так, мне кажется, будет всегда».

Беседовал Артем Комаров

Газета "Культура"