И раз уж нашему читателю полюбились великолепные строки Никиты Брагина, нам просто придётся опубликовать на нашем портале ещё несколько стихотворений поэта.
Поистине бессмысленно растолковывать, каким волшебным светом они отливают: кто не чувствует его и не способен пережить самого глубокого волнения от соприкосновения с их стихотворной тканью, не чувствует и самого нашего языка, изменившегося под нечеловеческим давлением новых времён почти до неузнаваемости. Главная весть, которую способен принести поэт современности – о несгибаемой воле русского языка существовать в координатах высшей культуры, не подмигивая нахальным обывателям и не забавляя их низкими шутками и каламбурами.
У Никиты Брагина язык непомерной высоты присущ любому предмету, но главное в нём – точность определения и микро-интонаций, лучше всего сообщающих внешнему наблюдателю о том, какова авторская натура, и как она не идёт ни на малейшие жалкие компромиссы с изолгавшимся временем. Верующая душа смиренна и глубока, как лесной родник
Сергей Арутюнов
Серафим
1
Можно ночь переждать, можно век пережить,
можно золотом выткать оклады,
только старый костюм, что давно перешит –
бесполезен, кургуз и нескладен.
Словно в красном углу, где стоят образа,
но не веет крыло серафима –
замирает душа, и стекает слеза
по бессоннице Неопалимой…
Радость наша, темны и безвестны пути
от тебя отлучённому миру!
В наши горькие годы приди и прости,
и своим возвращеньем – помилуй…
У канавки, что путь преграждает Врагу,
зеленеют берёзы-сестрички,
но не знает никто, на каком берегу
рукавички твои, рукавички…
Можно, ум изощрив, пересилить молву,
клевету обратить на попятный,
но нельзя прорастить на мазуте траву,
и сбежать от долгов неоплатных.
Было время – великий народ не сумел
защитить от глумлений святыни,
и теперь обессиленно ищет предел
бесконечной духовной пустыни.
Радость наша, меха не сдержали вино,
мёртвый уксус – в заветных сосудах.
В разорённом саду от бурьяна темно,
остаётся - одно только чудо.
Где-то рядом нежданно запел соловей –
незаметная робкая птичка…
Тихо-тихо коснулись оживших ветвей
рукавички твои, рукавички…
2
Радость моя, ты пришёл горевать
не о своих прегрешеньях.
Думы твои, как ослепшая рать
в дыме и смуте сраженья.
Радость моя, ты взыскуешь ума
горьким стеснением духа.
Путь недалёк – затворится тюрьма,
и одолеет разруха.
Ищешь ты силы, о мире скорбя?
Ищешь – мельканья и шума.
В поиске этом ты любишь себя –
лучше о правде подумай.
Кто ты сейчас? Добровольный палач,
сеятель собственной боли.
Коли горюешь, ты просто поплачь,
скорбь отпуская на волю.
Радость моя, уходи в тишине
узкой тенистой тропою,
и никогда не томись обо мне –
Дух да пребудет с тобою.
3
На смиренное сердце ложится печать
загрубевшей крестьянской ладони.
Ты умел говорить – так сумей замолчать,
корневища касаясь в поклоне,
и народ не зови, и рубаху не рви,
и не хвастай ни силой, ни раной,
ибо высшая слава – безвестность любви,
и покой под крылом урагана.
А земля обнимает, и в небо плывёт
древней плотью и вечным оплотом,
и душа вытирает невидимый пот,
возгреваясь духовной работой.
БЕЛАЯ ПЕЧАЛЬ СОЛОВКОВ
***
Бела печаль на море Белом,
как лебединые крыла,
как снег в ладони онемелой,
как полночь летняя, бела.
Дохнёт она, и веет холод
у стен обители святой,
и воет ледяным глаголом
свинцовый ветер над водой.
Как сон предсмертный, сед и страшен
застывший в муке белый свет,
и в недрах исполинских башен
от горя избавленья нет.
Сплетает голос поминальный
синодика златую нить,
но этой вековой печали
и в двести лет не отмолить.
Ни долгий пост, ни даже постриг
не искупят и не спасут —
лишь крестный путь, великий подвиг,
и смертный час, и Божий суд.
***
Грибы да ягоды красуются в лесу —
бери, да радуйся природе незлобивой,
а как устанешь, посмотри на гладь залива,
и далеко, на дождевую полосу —
гляди, она сереет северной печалью,
и сквозь её угрюмость льётся тихий свет,
а вот и острова далёкий силуэт
встаёт, полуразмытый, над озёрной сталью;
вот-вот он скроется за пеленой дождя,
и вскоре зримое пространство сократится,
как том воспоминаний — до одной страницы,
как прожитая жизнь, прощаясь, уходя…
Но ты почти окончил свой седьмой десяток,
уже допил вино, сцедил его осадок,
вздохнул и улыбнулся, подводя итог.
А тем, кто здесь почил, и пригубить не дали,
и капельки их жизней ягодами стали,
и перечислить их способен только Бог.
***
Людское горе землю убелило,
укутывая саваном снегов
неведомые никому могилы
без холмиков и номерков.
Плывут над ними облака и годы,
шумит далече штормовой прибой —
смиренная и строгая природа
хранит их сумрачный покой.
И плачет небо, серое как пепел.
и чайки кличут, по ветру скользя,
и колкий снег слепит и жжет как слепень,
и скрыться от него нельзя.
***
Словно море ожившее,
на свирепом ветру холодея,
стонут призраки бывшего,
ни на что не надеясь.
Небо дышит забвением,
камень сыплется прахом,
и усталое зрение
омрачается страхом.
Но из омута полночи
зорьку ты прозреваешь —
светом полная солнечным,
вот она как живая,
льётся тёплым дыханием
и слезою надмирной
на посмертное знание,
на кресты у Секирной.
И приходит прощение,
и склоняются смертные тени,
и невольным движением
опускаешься на колени.
***
Перламутровым блеском на сером песке
рассыпаются створки мидий,
словно гласные в легкой упругой строке
и в парче — золотые нити.
Колыхнется волна, и новый узор
под водой мозаично блещет,
словно длится обыденный разговор
о какой-нибудь будничной вещи.
Но слова непокорно звучат серебром
и рифмуются тайной тёмной,
и от мысленных молний рождается гром,
и рыдает над миром огромным…
Мы легко забываем чужие грехи,
а своих мы и вовсе не помним,
и хороним в курганах словесной трухи,
словно нищих, безвестных, бездомных.
И во сне вековечном валунные лбы
мхом и хвоей морщины скрывают,
и смиренные заводи Долгой Губы
перламутровой крошкой играют.
***
Пока есть силы разводить цветы,
пока нетронут остров красоты,
где мирно дремлют солнечные сосны,
всё выдержишь, всё одолеешь ты —
и яд бесовский, и людскую косность.
И пусть зима повеет с высоты,
и почернеют алые кусты —
чистейшие снега укроют остров,
в морозном свете расцветут кресты,
и в мире станет солнечно и просто.
***
Моря тихого разлив,
неба светлого просторы,
ветра легкого мотив,
листьев ласковых узоры,
ягод сладкое вино,
сосен стройные колонны —
всё открыто, всё дано
приходящему с поклоном.
Всё как будто детский сон
приласкать тебя готово;
колокольный перезвон
пробуждает к жизни слово;
просыпаюсь и дышу
мукой неисповедимой,
и прощения прошу
за себя и за родимых.
***
Ты можешь, бес, лишить меня всего —
красы морей и гор, лесного шума,
рассветной радости, вечерней думы,
полей июльских, сретенских снегов.
Ты можешь оборвать мои труды,
стереть с лица Земли мои следы,
пролить моё вино в песок и глину,
ты в силах сердце мне оледенить,
и жизни этой перерезать нить,
за смерть мою стаканчик опрокинув!
Ты можешь, бес, пытать и унижать,
заставить и отречься, и признаться,
и убедить, что трижды три — пятнадцать,
и рот заткнуть, и не давать дышать.
Но можешь ли ты время повернуть,
и сделать, чтобы я прошёл свой путь
бессовестно, бесчувственно, бесплодно?
Но можешь ли без ужасов и боли
добиться, чтобы собственную волю
признал бы я ничтожной и негодной?
Всё, что я совершил, всё, что я смог
любить и знать, не ведая порока,
случилось потому, что от истока
в моей душе тебе противник — Бог!
Пошли поветрие, потоп, войну,
и я сгорю, истлею, утону,
но Он возьмёт души моей частицу,
и скажет — просыпайся, мой Адам,
заря горит, и отворился храм,
и всё слабей мерцание денницы.
***
У самого светлого моря,
на самом краю земли,
наслушаешься историй
о самом пепельном горе,
которое не отвели
ни просьбы, ни плач, ни молитвы,
и время стирает следы,
и, словно могильные плиты,
спят беломорские льды.
Дикого камня тяжесть
с нежностью камнеломок,
башен суровая стража
и ощущение дома,
древнего и родного,
незыблемого как щит —
наше святое слово
в нём не смолкая звучит.
Но мало кто его слышит
в сумятице и суете,
а путь всё труднее и выше,
и терпишь, и ждешь вестей
о милости, об искуплении,
о памяти, что не горит,
и не подвержена тлению,
и о грядущем спасении,
рдеющем из-за горы.