Осени – осеннее.
Поэзия Алексея Баклана радостна неимоверным душевным трудом, вложенным в созвучия. Дальние вселенные сопрягаются в ней легко и свободно. Итоговое ощущение – подмороженной Петербургом горчащей мяты… но и свежести веры, продравшейся сквозь отчаяние.
Метод истязающего себя, но не язык, интуитивизма заложен ещё Мандельштамом, но только самые бесстрашные стилисты и исповедники русской поэзии пошли вслед за ним. Поэт в созидании внутреннего языка почти не отвечает за тонкие связи между сходящимися в единую строку глыбами метафор, которые сочетает исключительно волей, и в этом, кажется, безотчётном действе именно за всё он и отвечает. За каждый звук и смысл.
Таков Алексей, и таково его слово.
Проглядывает сквозь него лишь ранний и довольно условный Гандлевский, и, пожалуй, - фрагментом второго стихотворения, например – Борис Рыжий, и эта искренность никакая не «новая», а просто искренность, и мужского в её краткости, умолчаниях и, в итоге, говорении почти сквозь зубы стократ больше, чем во всех излияниях последнего времени.
Лаконизм есть знак достойного, с почти застывшим, как маска, лицом, искажённым лишь глубинным страданием, несения в себе неисцелимой боли, и для понимающих русскую поэзию двух последних веков вполне достаточно такого знака.
И да настанет сентябрь.
Сергей Арутюнов
***
Выгорим дотла, но талый Таллин
нам в воспоминаниях оставлен,
и шумят, беспечны и солёны,
зимние фонтаны Барселоны.
Гори-гори ясно, свет мой тихий,
каплями июньской земляники.
Мы ещё тогда закостенели:
На Неве, на Волге, на Шексне ли.
Выгорим — и полдень не услышим,
эхо разнесёт по гулким крышам.
Белой ночи чёрная тревога,
потерпи меня ещё немного.
***
Подонки исчезают молча,
не рассусоливая смерть,
когда приходит осень волчья,
заледеневшая на треть,
печальным облаком объята;
где всё, чем сердце расколол:
пустырник, перечная мята,
валериана, корвалол.
Во цвет рябиновый обрядят,
не разбирая кто таков.
Стихи в линованных тетрадях,
ножи в карманах пиджаков.
***
И останется дом твой пуст,
сам окажешься сед и слеп.
Недочитанный чёрный Пруст,
недоеденный белый хлеб.
Это родина первый сорт,
это космоса млечный смрад.
Почему ты совсем не горд,
ни единому дню не рад?
Свет и голос растрачу мой:
сколько красок вокруг, смотри.
А тебе — тошноту с чумой,
всё какую-то клеть внутри.
То осенней Коломны грусть
и упрёки чужих потерь:
всё, что выучил наизусть,
так и носишь с собой теперь.
***
Нам на память останется имя страны,
что под нами горела.
Анальгиновый ангел, мой ад сохрани
и спаси от апреля.
Мой Аптекарской остров, Матвеевский сад,
парапет у канала.
Облака в ленинградском альбоме висят
чёрно-бело и вяло.
За трамвая умиротворяющий звон,
за вспотевшую милость
рассчитайся и выйди без жалости вон —
ничего ж не случилось.
***
Как снег сегодня медленно летел —
я загадаю что-нибудь такое,
когда нас будут выпускать из тел
в зубовный скрежет вечного покоя.
Кто был неразговорчив и жесток,
кто ждал конца легко и терпеливо, —
для каждого отыщется чертог
у ледяного Финского залива.
Когда нас аккуратно завершат
и выставят итоговые даты...
На горизонте видится Кронштадт.
И мертвые ни в чём не виноваты.
***
Давай простимся не простив,
оставим всё что обронили.
Так надоедливый мотив
скребёт иголкой на виниле.
Идти гулять в ЦПКиО
под первой изморосью марта.
Смотреть тарковское кино
и смерть откладывать назавтра,
и бить с размаха между глаз.
Как всё слежалось и залипло.
Про love will tear us в сотый раз
напеть простуженно и хрипло.
***
Мы были молоды и злы —
теперь озлоблены и стары:
суицидальные узлы,
осколки битой стеклотары.
Над Чёрной речкой сизый дым,
идёшь, не разбирая, что там,
не апельсином заводным —
обычным офисным задротом.
В микроволновке греешь рис.
Нева замёрзла у излучин.
Ну что стоишь? Иди дерись —
хотя бы этому обучен.
***
Мы не изменим тяжесть января,
ни знамение крестное творя,
ни требуя: «Спаси и отогрей!»
А сколько будет этих январей?
Кто верует, что долго не умрёт,
всё просчитал на много лет вперёд:
хранит в коробках новогодний хлам
и складывает ёлку пополам.
Потом, разочарованный и злой,
следит за Вифлеемскою звездой.
С гирлянды обрезает провода
и повторяет: больше никогда.
***
Как мы жили в городе недетства,
собирали марки и значки –
всё неважно. Озлобляйся, бедствуй,
зачеркни и заново начни
с чистого ноябрьского покрова –
снежной манны ленинградских зим.
Всё не сбылось. Тело нездорово.
Примем, понесём, не возразим –
дар бесценный, дар непоправимый,
дар невозвратимый и пустой.
Чёрный снег, стальные херувимы.
Горький можжевеловый настой.
***
как огромные рыбины
облака сентября
над рябинами вздыблены
в позднем солнце горя
над покатыми кровлями
петербургских глубин
бесконечная воля им
not to be, not to be...
***
Этот город, что мной нелюбим,
всё равно одевается ярко.
Мёдом с яблоком пахнет «Jim Beam»,
кислой гнилью Удельного парка,
где на мокрую сядешь скамью,
сквозь пустую посмотришь аллею:
ничего, никогда, никому…
Не курю, и об этом жалею.
***
по гробы по ягоды
в осень унесло
оказались рядом бы
не нашли бы слов
вдоволь намолчались бы
надышались всласть
никакого алиби
сгинуть и пропасть
пахнет мхом и сыростью
отступает злость
хорошо бы вырасти
только не срослось
***
Вынешь месяц из груди —
серебро по коже.
Электричка не гудит,
зверь внутри не гложет.
Запах с облачных высот
приторный и едкий.
Где молитва не спасёт —
выпишут таблетки.
Будет розовый закат,
как портвейн «Алушта».
Ты ни в чём не виноват,
мёртвый потому что.
Перепрятана тетрадь,
вырвана страница.
Можно в ножички играть
и не торопиться.
***
Путь пустырника - пустота,
путь покоя - валериана.
Что написано, пролистай,
чтобы стало смешно и странно.
Чтобы после нестись, кружа
огоньком над остывшим летом.
А бессмертна ль твоя душа -
не задумывайся об этом.