Душа на краешке обрыва

Душа на краешке обрыва

Душа на краешке обрыва
Фото: предоставлено автором
В Неделю жен-мироносиц – Нина Орлова-Маркграф. Обычно добавляют «поэт, православный писатель», но разве не видно того и так? В самое естество наше пущено Христово чудо. Годы таковы, что и думать нам, кроме как о Нём, не о ком. Искупая молчание советской поры, листаем и листаем Книгу, отражаемся в ней сызнова.

Удивительно, что в каждом святое предание преломляется по-своему. Может быть, с годами выйдут полные, с умом и сердцем составленные сборники «русской православной поэзии конца XX и XXI-го веков», и имя Нины будет стоять в них на первых местах. Может быть, таковые сборники будут составляться, в том числе, и на основе нашей скромной рубрики – кто может знать?
 
Пока же что гадать? – стоит отдаться потоку этих стихотворений. Он светел и лучист, он горестен и печален временами, но главная нота и сладости, и горечи в нём – святость, неукротимое стремление к ней

Сергей Арутюнов


Пасха в лесу
 мальчику Елисею посвящается

Не хруст кустов, а звон хрустальный
сейчас в лесу. Он весь пасхальный!
Сочает пасоку береза,
ища священный ход-надрез,
И веток золотеет крест
На маковке далекой елки.
У белки прибрано в светелке.
Эх, пасха красная в лесу!
Я на руках кулич несу,
а грудки гладкие яиц
похожи на зарянок - птиц.
Ласкает солнце лисьим мехом,
со всех сторон несется эхо:
- Давайте здесь!
- Не отставайте!
- Поставь кулич на пень, под елью!
И, наконец, в кружок все сели.
На всех разрезали кулич,
взял каждый красное яичко -
вдруг птица рядом:
«свирь-свире-ли!» -
нас окропили капли трели!
И, выпустив жука из рук,
наш Елисей, как солнце весел,
сказал: «Мне эта птичка - друг!
Христос воскресе!»

Снятие со креста

Сомкнув суровые уста,
стуча о камень тростью,
шел тайный ученик Христа
снять тело Господа с Креста.
К Распятью шел Иосиф.

Ушко Игольное ворот
пройдя, сел у развалин,
дух перевел. Со лба тек пот,
белела пыль сандалий.

И молоток стучал в виски.
 Он шел, даль словно глохла.
И видел он: вдали висит
на трех крестах Голгофа.

Стук молотка, немолчный стук
и слабый возглас: «Где вы?»
Поставил лестницу к Кресту –
 прильнуло древо к древу.
 Он, торопясь, почти бежал
 по ней. И плат, и клещи
 в руке опущенной держал.
Уж вечер.
Схлынул солнца жар,
слепящий и зловещий.

И молоток утих в ушах,
когда он гвозди вынул.
Он оглянулся, сделал шаг
и кликнул Никодима,
приникшего к стопам Христа.
И, сняв Учителя с креста,
на плащаницу принял.

И вместе два ученика
обвивши плащаницей
Господне тело, понесли
тянулись тени от маслин –
там сад стоял у ручейка
и новая гробница.

Темнело быстро. Шест стожар
мерцал за облаками,
 и словно бы чуть-чуть дрожал.
 Осколок от скалы лежал –
 там заяц жил, за камнем,
обвитым вьющимся кустом.
Оливы - порознь и рядком
серебряные, с чернью,
склонив главы, а кто ничком,
 надзвездный слушали псалом –
как будто шла вечерня.

«Прощай, Учитель!» –
Тих, согбен,
сказал Иосиф первым.
Едва поднялся он с колен
и вышел из пещеры.

Но оставался Никодим.
Он там побыть хотел один.

Наивной веры ученик
был зряч во тьме кромешной,
он к белым пеленам приник
и вспоминал беседы с Ним,
и говорил утешно:

«Ведь только тело тут лежит –
в пещере, в камне тесном,
Окончилась земная жизнь,
окончилась земная жизнь,
но нет конца – небесной…»

Сестра не умерла
 
То было в девяностых. Битый быт,
кто спился, кто в инфаркте, кто убит,
завод закрылся, профсоюз распался.
кто обворован, кто проворовался,
работы нет, а есть так не платили,
мы с матерью картошку посадили.
Картина дня. Отбитый угол рамы,
я шла рядком, закапывала ямы,
запорошила пыль глаза и рот.
Расти большим, кормилец-огород.

Пришли домой.
Укрывшись покрывалом,
– Ох, сердце жмет!
Еще так не бывало! – сказала мать, –
еще так не сжимало никогда…
Как наводненьем вздутая вода
Втекал в наш двор апрельский вечер,
деревьев и кустов шумело вече.
в волнах «красавица лесная» груша
и наши вишни утонули.
Я любовалась садом из-за штор
 и улыбалась. Я не знала, что
в минуты эти в Барнауле
мою сестру зарезали.

На сад я любовалась и окрест,
когда они входили к ней в подъезд,
в дверь позвонил один,
просил бинта и ваты,
стакан воды просил для брата,
тот у стены присел, как будто болен он, 
 а ушлый нож уже был занесен!
Семь раз они в сестру воткнули нож,
семь ран,
пока она бежала
 по лестницам, зажатым этажами
 но я не вижу, взгляд мой стекленеет
твердеет рот язык деревенеет 
и как я расскажу я вместе с нею умерла
Я с ней лежу

 2.

Простишь ли ты меня когда-нибудь,
моя голубка! 
Не омыла, не собрала, не проводила
тебя в последний путь.
Ты так красива, милая сестра, так молода,
когда бы рядом я была,
тебя на луг зеленый положила,
 букетик полевой вложила
 в твои ладони
сухой бессмертник, цвет душицы, донник
и мелкие головки маргариток,
ты их сожми перстами,
как разрешительной молитвы свиток,
написанный цветами.

3.
 
Тебе, Земля – не та, что глины горсть,
песка, подзола, чернозема персть,
но ты могучий шар, гигантская утроба
ты в чреве чьем 
зародыш изумруда зреет,
и кварц преображается в хрусталь
как Золушка в принцессу,
под раскаленным временем, под прессом 
созиждется алмаз, божественный кристалл, 
и хризолит, и сердолик лучистый,
не счесть всего, не перечислить...
Мерно
по кругу двигаясь,
со спутницей беседуешь Селеной,
ты любишь Солнце и надеждой тешишь Марс
и даришь жизнь - одна во всей Вселенной.
Земля, ты всем нам мать.
Сестра моя уснула. Спит и спит.
Весною мягко спать в твоей степи,
как будто ангел стелет пух с крыла.
сестра уснула, но не умерла.
Землица теплая, прими ее сегодня –
до пробужденья, до трубы Господней. 

 coronaviridae (триптих)
 О.М.

Как страшно знать, что он бродил по дому,
сортировал и раздавал симптомы,
хозяин он, а мы дурная челядь,
корона на башке, а я скажу, что челюсть,
жрет мозг и нервы рвет
и через трубочку сосет коктейль воздушный
из легких. Умираю… мама… душно,
нет воздуха и кашель до кишок,
он подгрызает бронха корешок,
жар в голове как в полдень на Синае,
он кость трощит и мышцы распинает,
тромбует кровь в смертельные затычки
сосудам. И другие есть привычки.

Проклятый, он невидим, словно дух,
сквозь слизистую глаз
он в голову влезает,
неуловим, неуязвим, не осязаем,
ни гирькою в висок, ни капля яда в ухо,
ни снайпера прицел, и прочая мокруха
не актуальны. В полутемной спальне
молчит больной, уже почти не с нами
и только сердце бьётся
и несет как знамя
густеющую кровь.

Нет на земле противника сильней.
Ты хочешь мылом смыть –
да что ты, милый,
сожгут в печи, он выйдет из могилы!
Так много вдов, и плачет Гименей,
держа цепей раскованные звенья,
держась за них последние мгновенья…

2.

Под свежим небом, тонким нимбом мая,
мы с дочерью идем, ее не обнимаю,
в повязке рот, в глазах тверды алмазы,
друг друга сторонимся как заразы,

Ты говоришь: «И через двадцать дней
он отступил. Вдруг сразу отпустило.
Он изгнан неземной какой-то силой...»
Здесь видится мне пропасть, прорва ила
и стадо с визгом мчащихся свиней.

3.

Как май хорош. Все дождь идет жемчужный,
к дубравам жмемся, пышным полукружьям,
как дети-сироты. но мы природе чужды.
Все слиты с ней, все Божия творенья:
деревья, птахи, звери и растенья,
цветы полей и сорная трава,
и насекомых шустрая братва,
но как земля не принимает пластик,
так нас природа не считает частью
себя. Дочь, только посмотри:
проснулись для работы муравьи,
лес им клочок земли предоставляет,
и мира, благоденствия желает
чуть кланяясь. И хижины уютные цветов
стоят в полях, уж стол и дом готов,
пчела спешит в открытые ворота,
там ждет ее любимая работа,
вот бабочка летит
и крылья хлопают, как у тебя реснички;
в обручике, в раструбе лепестка
лежат невидимые нам таблички,
а в них названье каждого цветка:
Венерин башмачок. Бессмертник. Ирис.
Вороньи глазки. Лютик. Амариллис …
Шрифты достойные и кегли подбирая
Их надписал усердствуя Адам.
в саду земного рая,
в пыльцу златую палец окуная.
 
керчак 
 
Я помню утро. Осенью. В Крыму.
Керчак шумел под небом обветшалым,
пятнистым олененком по холму
испуганная рощица бежала.

Но ветер вдруг затих, остановился,
и олененок больше не бежал,
он только листьями чуть-чуть дрожал,
когда на холку дрозд ему садился.

По стропам троп влетела я на холм,
на олененке посидеть верхом,
на рощице, в прогалах облаков!
Чуть-чуть зловеща рябь ее боков,
спина покров теряет пестрый,
и оголенной ветки острой
торчит стрела из трещины ствола.
Расщелина широкая в коре,
из под коры – коричневая камедь,
смолы сливовой камень,
но изнанка, испод коры,-
луб чистый,волокнисто - влажный,
и в каждом волоконце –
окно со ставнями для солнца!

На большом суку –
висит пустая птичья колыбель –
я думаю, что зябликов чета
ее сплела, теперь она пуста,
была лазурна скорлупа, смотри,
а пух окрашен кисточкой зари.

Внизу холма стояло море, словно море крови
всех убиенных здесь, у этих берегов,
 за тысячи веков, за миллиарды лет.
я видела, что кровь меняла цвет –
то становилась
запекшейся, коричневой, бардовой,
то цвета свежей раны, рвано-алой –
я чуть не закричала,
но вдруг зарю сменило солнце,
и море покрылось синими волнами,
Ясона рунами
и тут же – бурунами…

.. Мой дух сейчас парит,
летит на крыльях Крыма.
Мифичней он, чем сфинкс,
и выше, чем Тибет,
землей изгнанья был
для мучеников Рима,
И нашею землей
с времен Екатерины,
но – сам он по себе,
но – сам он по себе.
 
Душа на краешке обрыва

Моя душа изнемогает,
Молитва ей не помогает,
И мечется она, скорбя.

И я, уже на грани срыва,
Стою на краешке обрыва,
И вижу в пропасти себя.

При подошве горы да стоял монастырь 
 
При подошве горы да стоял монастырь,
с гор спускалась ночная прохлада,
там послушник читал неусыпно псалтырь –
в гимнастерке защитной, собой богатырь,
уцелевший солдат Сталинграда.

В битве главной,
на той, сто второй высоте
взрыв рванул - и пропали в разломе
три окопа, и сам он исчез в темноте,
и свинцовая склоны укрыла метель,
где весь взвод его был похоронен.

Самого отшвырнуло взрывною волной,
Разъяренной землею зарыло,
он лежал чуть живой,
чуя грудью, спиной,
как сжимает великая сила.

Ох и тяга земная, суглинок- песок,
 глины жадной и смрадного ила,
и курган невысок, бугорок среди гор,
но ушел он туда глубже чем Святогор,
затянуло воронку, сдавило.

– Смерть красна на миру,
даже тут, на юру,
 но живьем разве можно в могилу?
Ни звезды по ночам, ни зари поутру,
сколько так пролежу и когда я умру? 
Или все же спасут или сгину?

Сам не ведал он,
сколько в земле пролежал,
вдруг железа отчаянный скрежет –
это штык от винтовки на камень попал,
кто-то дерн ковырял и завал разгребал,
свет как будто забрезжил.

Близко голос раздался:
 – Микола, скорей!
Благовестила звонко лопата.
 – Поднимай его Вася!
Полегче, Андрей!
Он увидел курган, ряд родных батарей.
– Откопали солдата!
 
... При подошве горы да стоял монастырь,
 сокрушенному сердцу отрада.
В келье старец читал неусыпно псалтырь,
в одеянии монашьем, собой богатырь,
в прошлом воин, солдат Сталинграда.

 Трубным голосом вечную память поет,
 так рыдающе, гулко, пустынно
имена называет, как будто зовет
 и за ладанным облаком дыма
видит каждого, крестит могучей рукой:
– Во блаженном успении вечный покой. 

Невера
 
 Спасай душу свою; не оглядывайся назад 
 Жена же Лотова оглянулась, и стала соляным столпом.
 
 Бытие, глава 19, 17. 26.

Я Флавия голос хотела б услышать,
как он говорит:
«Сей столп соляной у Содома
доныне стоит».
Этнограф горячий, историк и явно поэт,
сквозь море он город увидел, которого нет.
Прошел чутким взглядом сквозь соль многослойную,
время, глубины,
глазами своими,
мне думается голубыми. 

Он видел, взмахнув над дорогою посохом зрячим, 
 как воздух смешался с огнем, и наторканый серой горячей
залил Пятиградье содомское, только ей не было больно -
 стояла столпом безобразным, бесчувственной солью.

Но если вглядеться, взорлиться в библейское небо, заплакать,
и к телу ее соляному припасть, то увидишь
 в том месте примерно где сердце, метелочка злака пристала,
должно быть когда из Содома бежали они на заре
 и так и осталась, мохнатою гусеницей в янтаре.
А ниже на складке подола
прилипли листочки иссопа и мяты, терновника лист.
Откуда взялись?
Да с луга, вестимо, где лотовы овцы паслись.
И в локоне каменном виден застрявший цветок,
верней отпечаток, вернее один лепесток.

Я Климента Римского помню свидетельство,
 он говорит: «А сей истукан соляной
 и доныне стоит.
 Стоит на горе у Содома, лишенная крова и дома,
за что так наказана женщина? Каждый подумай».

Века оползли, обвалились эпохи и эры,
не белой, не матовой даже теперь, а пропыленно-серой,
землистою, бурой со временем стала фигура и жалко,
но синего нет у небес для нее полушалка.

В две тысяча пятом и я прилетела сюда,
на восток Иудейской пустыни,
В Усдум палестинский, когда-то он звался Содомом. 
все море в народе,
а море на вроде гигантской солонки
не вижу столпа, но торчат соляные обломки.
 
Тут Мертвое море, где город стоял,
забавлялись зело содомяне,
их пепел и прах замурованы лавой, закинуты глиной, камнями,
покрыты водою недвижной, тянучей, вонючей от соли колючей .

А мертвое мертво. И Мертвое море мертво,
 тут нет ни единой рыбешки, не сыщешь крупинки, икринки, 
медузы, морского, ежа, хоть какой-то личинки, 
 жука -плывуна, хоть бы самой простой водомерки,
 здесь жизнь не живет, смерть снимает посмертные мерки.

Зачем я вошла и плыла в этой мерзости, что я хотела,
во что окунуться, на что оглянуться? Вернуться?
Тут мерзостью пахнет и серой, особенно серой, 
к тому ж подожженной, уже подбирается к телу,
не жди пресеченья, тут есть только крайняя мера. 
 
Стою одиноко нелюба, невзора*, невера, 
нет имени даже, лишь названа Лота женою,
глазницы засыпаны солью и ветер,
и лижет затылок огонь и гудит за спиною,
но губы еще шевелятся :
вынь, Господи грех предо мною,
сама я никак не могу,
 Содом так и держит,
 тимпаны и флейты везде его,
 и платье трепещет мое любодеево,
когда меж товарок лихих
 я пляшу и пляшу на кругу.
 
 невзора*- некрасивая

Благовещенье у колодца

Хлеб испечен и чисто прибран дом.
«С Иисусом на колодец мы пойдем» –
Она сказала, из кувшина выливая
остатки донные в большую кружку,
брусок к бруску приладив, гвоздь вбивая,
кивнул Иосиф. Маленький Иисус,
метелкой с верстака сметая стружку,
прозрачную как воск медовых сот,
одну поднял и к матери несет.

Они пошли к колодцу, сын бежал
чуть впереди, сухой полдневный жар
клонил олив серебряные выи,
шли женщины – овые на плече, овые
на голове несли кувшины,
куст голубел, но был гиматий ветхим,
звенела птица - колокольчик под дугой 
большой упругой ветви.
И вспомнился Марии день другой,
когда вот так же шла она весною.
сияло утро, будто голубь Ноя 
всей переливчатой листвой масличной.
Казалось новым все и необычным.

Кувшином воду зачерпнув,
Она молитвенно стояла,
прикосновеньем неземным приятен
был воздух и дышалось всласть,
из перьев золотых, лазурных пятен
даль состояла и висела и вилась
сквозь ушко солнечной иглы продета.
Ей голос был, звучал он рядом где-то,
 «Радуйся, Мария!»
И устрашилась. 
И прижала к сердцу руку.
Сруб каменный колодца. Неба свод.
С высот до дна, со дна и до высот
взлетает звук,
но скрыт Господний рупор.

С тяжелым водоносом на плече,
Она спешит, шаги, как птицы быстры,
А даль, висевшая на солнечном луче,
Угасла и рассыпалась на искры.

Не разбейся!

Колыхается снежный овес на ветру.
снег снопами ложится.
Выйдешь по воду к проруби поутру, -
косит, косит вьюжница.
 
Я люблю этот зимний покос на лугах,
за рекой и по склонам,
и лучистого снега большие стога -
как на солнце солома.

Ивы, пышные ивняки,
иней сахарный, хрусткий!
Он плетет кружева на коклюшках ракит
для долин среднерусских.

В яркий полдень на поле садятся клесты,
галки, сойки лесные,
прочитай эти буквицы, птичьи следы -
письма берестяные!

На веревочках дыма повисли дома,
у холма, в поднебесье.
колокольчик родимый,
России зима,
Не разбейся!