И не будет причины уже отрицать…

И не будет причины уже отрицать…

И не будет причины уже отрицать…
Фото: FB автора

Мужчина начинает предчувствовать закат еще на той стадии, когда до настоящего заката ещё долгие и долгие годы. Но – чьим-то велением и хотением – находит и остаётся где-то под кожей чувство будто бы чуть большей скованности и чуть – на считанные граммы – отяжелевших вериг ежедневного долга перед бытием. Мучение становится привычкой, и здесь, казалось бы, остаётся полшага до обращения к Вере, до откровений, сопряжённых с пронзительным детским счастьем…

Но помните – пожалуйста, помните: полвека назад нас растили безоблачными атеистами, борцами за мир, созидателями общего – а ни в коем случае не своего – будущего. Кем только нас ни растили… о душе – ни-слова, о Боге – ни ползвука.

Игорь Панин раздираем трагизмом экзистенциального рода и самого крупного – медвежьего – калибра. Он ещё «не допускает мысли» о том, что по ту сторону человека могут ждать. Он – как многие из нас ещё в самой силе и в самом соку – старатели слова уже не советского полагает, что обманываться можно один раз в жизни, а в другой стоит и поостеречься… Его мысль, его чувство – сиротство. Воспоминания охватывают, как дрожь замерзающего, и будто бы уже некуда деться от пристального взора ушедших.

Но если душа пылает, и если стихотворение за стихотворением вгрызается и вгрызается в толщу языка, дробя морфологические глыбы рифм, Господь совсем рядом. Он сокрыт за отчаянием и даже за отвержением добра и благодати, за сарказмом и неверием ни во что. В ограбленном на самого себя мире Он действует через человека и целые сообщества людей неукротимо и бесстрашно, и если разражается в ком-либо из нас экзистенциальный кризис, Ему и только Ему предстоит изорвать цепи предрассудков и прямой дорогой вывести душу к свету.

Впустить Его в себя – и искусство, и наука. Но поэт по природе своей метафизичен и чувствен, и потому ищет Бога наощупь, и как он способен отыскивать, как страждет, видно издалека. Перед вами – стихотворения стоические. Это поэзия преодоления и мира, и самого себя, и, пуще того, яростного, жестокого пришпоривания самого себя. Зачем? Для того, конечно, чтобы нечаянно не уснуть в зябкой и разболтанной случайными самосвалами колее нашей жизни, не задохнуться от подступающего морока, а безошибочно, спрямив многие километры блужданий, выйти туда, где ждут, любят и понимают уже без всякой поэзии.

Сергей Арутюнов


Камчатка

В краю медведей и вулканов,

и рек рычащих,

я б заплутал однажды, канув

в корявой чаще.

И ни записки, в самом деле,

ни вести вещей.

А в темном номере отеля –

скучают вещи.

Ищи теперь свищи владельца –

вот сумка, куртка…

Но будет знать, куда я делся,

лишь Ворон Кутха.

Глубинна, выпукла, обширна

страна родная;

как накачу стакан за ширмой –

не вижу дна я.

Хватает мест, где притулиться

в простой одёже.

Но те, что дальше от столицы, –

они надёжней.

В краю источников горячих –

бескрайни дали;

меня там ительмены спрячут

и камчадалы.

Никем особо не гонимый,

но беспокойный,

осяду в ранге анонима

в заросшей пойме.

Чтоб заиметь себе по чину

достойный выдел.

Чтоб непростой моей кончины

никто не видел.

***

С возрастом умней не стал,

оттого ли, потому ли

тянет к зыбким тем местам,

где надежды потонули.

И оглядываясь на

обветшалые постройки,

видишь продолженье сна,

будто не вставал ты с койки.

Бремя прошлых адресов –

потому ли, оттого ли,

что унять давнишний зов

не хватает силы воли.

Но и в этом что-то есть:

отмечаю с тайной ленью

убывающую спесь,

подступающее тленье. 

На малой родине

Не чистятся канавы вдоль дороги,

и тротуары зарастают.

Тут точно позабудешь о зароке,

история простая.

Не возражай, когда и впрямь не надо,

давай возьмем ещё пол-литра.

Ты оцени, какая здесь прохлада,

как зелень монолитна.

 

Сейчас бы пригласить подруг из детства,

к столу придвинуть пыльных кресел…

Но им от внуков никуда не деться,

и я – не интересен.

А где ребята наши? О погоде

да о рыбалке потрепаться…

Ну, так в тюрьме, в земле и на подходе, –

загнул всего три пальца!..

 

Дом – бодрый старичок, а вот времянка –

кряхтит лачугой обветшалой.

Я не раскис и не настолько пьян, как

хотелось бы, пожалуй.

И не пойду по улице вразвалку,

схватив подсушенный подсолнух.

Мне марку поддержать свою не жалко

в глазах старушек сонных.

 

Горсад залит бетоном ли, цементом?

И спилены все гулливеры…

Зла не хватает мне при виде этом,

и в будущее веры.

И не с кем перекинуться словечком;

не собеседник сам себе я.

Привязан к месту, полагал, навечно,

но путы всё слабее.

 

Забрезжит свет – к реке парной спуститься,

как в прошлом, спиннингом играя;

чтоб надо мной – горящая денница,

в ногах – трава сырая.

И с болью чужака и инородца,

заплакать, оглядев просторы,

о мальчике, который не вернётся

о мальчике, который…

***

Как будто морок беспробудный –

и мысли нет о ясном дне.

Годами тонет наше судно,

а может, мы уже на дне.

 

И массам алчущим навстречу

летит начальственная весть:

и зрелищами обеспечат,

и хлеб пока в достатке есть.

 

Ещё бузить не прекратили,

но ощущается надлом.

И говорю высоким штилем,

поскольку низким – западло.

 

Какие беды грянут скоро,

единство хлипкое дробя!

Но из-за радостного ора

не слышу самого себя.

 

Нужна ли мне страна иная,

где всё легко и по уму?

Но только здесь я цену знаю

простому слову своему.

 

И пререкаться бесполезно

и объяснять в который раз…

Вы не заглядывали в бездну,

а я смотрю туда за вас.

Диптих

1

Разбередить свои черновики

и выудить нечаянно такое,

чтобы ручей, объявленный рекою,

разлился до невиданной реки,

чтоб древние строения снесло

и унесло – куда им и по чину,

и гром ударил резко, как весло

по голове ушедшего в пучину,

чтоб линии электропередач

бенгальскими огнями заискрили

и в ужасе владельцы тихих дач

скакали по пригоркам, как гориллы,

чтоб плавилось небесное желе

от городских немыслимых пожаров,

и вышел смерч c фигурою поджарой

гулять, как первый парень на селе,

и чтоб кружилась в воздухе зола,

слепить глаза большая мастерица…

Я ведь случайно, я же не со зла,

а поглядите – вон чего творится!

2

Быть может, через сто недолгих лет

филолог любознательный отроет

в архиве под бумажною горою

довольно примечательный предмет;

раскрыв в обложке выцветшей тетрадь,

заполненную виршами моими,

пытаясь понапрасну вспомнить имя,

которое и не обязан знать,

прочтет те строки, словно анекдот,

с ухмылочкой раскачивая кресло,

но ничего и не произойдёт, –

ушла эпоха, магия исчезла.

***

Такая пора настала,

что тянет залечь под сень;

не нужно ни пьедестала,

ни памятника совсем.

 

О славе уже ни слова,

и хватка-то – не ахти:

каким коридором снова

в какой кабинет войти?

 

Закрыты повсюду двери,

устойчивые к плечу.

И я не желаю верить,

надеяться не хочу.

 

Но в этом скупая правда,

сермяжная благодать;

да будь хоть главою прайда –

век воли не увидать.

 

И я не один таковский,

не сбывшийся наяву.

Не вынесет перековки

поверье, каким живу.

 

А ветер холодно-встречный,

играясь, сбивает с ног.

Собьет и меня, конечно.

Такие дела, сынок.

***

Ничего особо не желая,

никаких не требуя чудес,

ожила деревня нежилая –

только я протиснулся сквозь лес.

 

Закачались кустики на крышах,  

вздыбился на черных стенах мох…

Диву дался б я, о том услышав,   

если б от кого услышать мог.

 

Неуютно, смутно, как во мраке.

Кислой прелью веет сквозь меня, –

будто нечто подает мне знаки,

листьями тревожно гомоня.

 

К лишнему окну не приникая,

пробираюсь улицей кривой,

где текла какая-никакая

жизнь, давно поросшая травой.

 

А умели все же ставить срубы!

Был такой секрет у мужика…

Плотником смекалистым и грубым

подбирались бревна на века.

 

Но дома в большие домовины

обратились в оны времена.

Не найти теперь уже повинных,

если позабылась и вина.

 

Дабы не тревожить чьи-то тени,

не тереться взглядами о жуть,

поступью бесшумных привидений      

через лес обратно ухожу.

Среднерусские стансы

Неподвластная воле

выпадает судьбина –

преисполнена боли

и тоски ястребиной.

 

Степь от края до края,

ни угла, ни пристенка.

Будешь петь, помирая,

как разбойничал Стенька.

 

Что тебе обломилось,

кроме самых обломков?

Не пеняй на ранимость,

душу некогда скомкав.

 

Обещал все исправить,

но себе не товарищ.

Только из топора ведь

каши точно не сваришь.

 

Сквозь дырявые крыши

льется мутное небо.

Что б ещё расчекрыжить –

дуракам на потребу?

 

После белой и черной –

полоса ножевая.

Но храбришься упорно,

лишь врагов наживая.

 

И не светит в тоннеле,

и не меркнет в зеницах.

Все звонки отзвенели,

представление длится…

 

Не роняя престижа,

не надеюсь на милость.

Я себя ненавижу

так, как вам и не снилось.

***

Серая мгла – по мураве.

Осень ползла, как муравей,

не торопясь, шарясь кругом…

Хлюпала грязь под сапогом.

Я прибежал – тонок и мал.

Кто от ножа там умирал?

Вечер погас, ветер затих,

но не для нас и не для них.

 

Что за бичи, что за дела?

Бились в ночи, юшка текла.

Мы, детвора, ждали чудес,

но не игра – жуткое здесь.

Вот они, вот; всё нипочем:

финкой в живот, в лоб кирпичом.

Кто в лопухах тихо стенал?

Ширился страх, словно стена.

 

…Зубы стучат. Ближе они:

«Этих сучат на хрен гони!»

Вот и летим мы по домам –

без хворостин, окриков мам.

Лучше не знать, что там и как…

Стен белизна, сдавленный мрак,

спать бы пора, и набекрень –

смотрит с ковра – добрый олень.

 

Баюшки-бай, завтра менты

скажут: «Вставай, видел же ты…»     

Утро мудрей. Бойким дождём,

скрипом дверей я пробуждён.

С ночи свежо – смыло следы     

боли чужой, чьей-то беды.

Столько концов в лужу – бултых;

нет мертвецов, нет понятых.

 

Выберусь я из одеял,

ждут же друзья (кто б устоял?),

и, осмотрясь, – к месту бегом.

Хлюпает грязь под сапогом.

В полной тиши верю глазам –

нет ни души. Только из-за…

из-за угла – сорок соро`к.

Осень ползла через порог.

***

И чем старше становишься – тем веселей

невеселое льётся винцо.

И бредет по листве невесомых аллей

за тобою толпа мертвецов.

И куда б ни стремился, куда б ни спешил –

всюду чувствуешь их за спиной.

И мурашки слетают к подножью души,

оседая крупой ледяной.

Обернувшись, узнаешь, конечно, отца,

заприметишь кого из родни.

И не будет причины уже отрицать,

что тебя догоняют они.

Опускаются руки, теряется стать...

Боже мой, сколько памятных лиц!

Я бы мог вдохновенно сейчас накатать

хоть о каждом с десяток страниц.

Но не время, не место, толпа всё растёт,

а в альбоме не хватит листов.

И готов я, наверное, сам в переплёт.

Или всё-таки я не готов?

***

Не летит мотылек на огонь,

не черствеет надкушенный хлеб.

Одеяло подправив ногой,

замираешь, как ножик в чехле.

И не хочется думать о том,

что в пруду ещё плавает лёд.

Поутру недочитанный том

на растопку, конечно, пойдёт.

Непроглядная дачная жизнь,

но до лета пока далеко.

Так что знай по участку кружись –

и бездельем, и долгом влеком.

А когда долетает хандра

от вороньих распущенных орд,

из гитары часа полтора

выжимай за аккордом аккорд.

Не стрекочет кузнечик в траве,

не находится банка сардин.

Наливаешь под вечер по две,

хоть и пьёшь по привычке один.

Соседи

Проведать заходили и, бывало,

рецепты бабушке всучали.

А я лежал под толстым одеялом

и улыбался им вначале;

и засыпал, в поту холодном бредя,

чтоб ночью снова раскалиться

и мчаться на таинственной карете

в провинциальную больницу.

И я не помню многого, но знаю,

как жар изматывает скоро,

а кашель хриплый, грудь переминая,

берёт не силой, но измором.

…Ночные страхи, жгучие уколы,

а дрожь никак не проходила,

твердили что-то нянечки с укором,

мол, потерпеть необходимо.

Я и терпел, и думал, что, конечно,

вся улица переживает,

как я лечусь на станции конечной,

откуда вывезет кривая.

И яблоки на тумбочке лежали,

привычным запахом дурманя;

я их не ел, но мне, воображале,

хватало одного вниманья.

Гостинцами заваливали, ибо

такими были люди эти,

которым позабыл сказать «спасибо»

(как вечно забывают дети).

Заеденные пахотой и бытом,

уставшие от сплетен и морали,

они все в прошлом, давнем и забытом,

и все они поумирали.

***

С нерадостной усмешкой очевидца

свидетельствую – всем пришлось несладко.

В сухом остатке: дачная землица,

моих друзей стареющие лица,

моих врагов слабеющая хватка.

И вот я, пребывающий в печали,

не прошмыгнувший ни в ферзи, ни в дамки,

пожму картинно рыхлыми плечами,

как будто жизнь совсем ещё вначале

и протекает в неприступном замке.

А всё сбылось не так, как затевалось,

а затевалось тоже без расчёта.

Растил к себе невиданную жалость, –

она всё истончалась и сужалась,

и сгинула совсем… Какого ч…та?!

И нет уже ни слов, ни озарений,

как будто бы прижали у забора,

не мешкая, в тени густой сирени

по голове трубой стальной огрели, –

а, значит, оклемаешься не скоро.

Но потому-то нечего бояться –

мне до конца играть придется, значит,

роль тунеядца, если не паяца.

…Я знаю, что не стоит удивляться,

но удивляюсь – так или иначе.