На границе между Светом и Тьмой всегда ветрено. Понятно, что и в самой глубокой тьме когда-нибудь просветлеет: явится блистающий воин, навострённым копьём разгонит мглу, доблестным щитом оттеснит её туда, где она попросту испарится, и наступит Царство Божие во всех людях и углах, в которых они теснились. И будет простор, и каждому достанется столько, сколько он не мечтал.
Но до тех пор в поэзии нашей, жизни и судьбе – стоит плач, у кого тихий, а у кого и несколько громче, чем тихий. Плач по всем, кто жив, и по тем, кто ушёл.
Все мы ждём – так уж мы устроены, чтобы ждать блистающего воина, и до его пришествия почти ни с чем из того, что есть, не готовы согласиться. Например, с тем, что нам даются люди, а потом они уходят, а потом уйдём и мы. И ещё, например, с тем, что тьма порой кажется наползающей так плотно, будто бы никакого пришествия воина в неё и не предвидится.
Всмотритесь в стихотворения Даны Курской. О чём они? В том числе, но не только – о смерти. О её предчувствии, о её переживании. О том, что между жизнью и смертью, в сущности, такая же тонкая грань, как между Светом и Тьмой. И только любви позволено пересекать эту границу хоть сто раз на дню. Дана Курская не только по фамилии – она из тех, кто курсирует между бытием и небытием постоянно. Два года назад – автомобильная катастрофа, чуть не лишившая её ног и с трудом, неохотно вернувшая память, около года назад – ковидная реанимация.
«А потому что не надо засматриваться в бездну» - говорят жестокосердные, боязливые. Но Дана знает – бояться давно уж ничего не нужно. Господь в её стихах постоянен, как величина опорная, как ноль градусов в октябре и минус четыре-пять в конце ноября.
Эти стихотворения дышат и городской мокрядью, и кладбищенским призывом не забывать.
Поэт отмаливает сущее, как может. У кого-то эти строки вызывают ощущение безшабашности, излишней душевной близости и Свету, и Тьме, но подлинное, запёкшееся кровяными сгустками памяти на подкорке в них всего виднее. Девочка-вундеркинд не сделалась бывшей девочкой-вундеркиндом, как ей сначала заповедали. Преодолев десятки кризисов веры, Дана вышла к людям – и в русскую поэзию тоже – всей широтой колотящегося сердца. Никого не отвергнув, никого не забыв, молясь даже о тех, о ком и поминать не следует, она прошла в круг света именно потому, что не потратила ни часа времени на страх быть любящей и лично ответственной за положение земных дел.
И это – мужество. И это – способность распахивать окна даже в лютый мороз, и курсировать между освещённым и затенённым, и прорываться сквозь любые преграды, не останавливаясь, не взирая ни на погоду, ни на людские проделки. Поэт отмаливает мир, потому что любит его. Отмаливает, потому что верит в мир иной, обещанный за гранью земного бытия. Вот почему стихотворения о смерти тут же превращаются в стихотворения о жизни. О нас. О том, кто мы теперь. И о том, кем станем, если не изменим самим себе, если будем, как те дети, о которых как образцах бесстрашия говорил Христос.
- Что вы так боязливы? – говорит маленький тигрёнок на заставке телеканала «Спас».
И каждый раз хочется ответить Ему – «Мы не боимся, Господи… Ты же с нами…»
Сергей Арутюнов
***
Только взгляни – это осенний свет.
Как обещалось – каждому будь по вере.
Ты налегке – нет ничего и нет,
только лучи в кронах сухих деревьев.
Что можно взять с тех, у кого карман
пуст и дыряв – что же вы с них возьмёте?
Как с нас сорвать тётушкин талисман,
если у нас нету волшебной тёти?
Нет ничего – счастья, детей, угла,
нет ничего – титулов, акций, связей.
Только вот этот свет, перед которым мгла
падает наземь и истекает грязью.
Так что свою тревогу уравновесь –
ты никогда не будешь за них в ответе.
Что можно взять, с тех у которых здесь
только лучи и ветер, лучи и ветер?
Страшной догадкой звякнет под сердцем вдруг,
вздох обрастёт инеем вмиг хрустальным:
Что с них берут, угольщик Петер Мунк?
Что с них берут, маленький мой Тим Талер?
* * *
Что ты, ситный мой друг, мне расскажешь?
Испарился туман как уют
Над мансардами пятиэтажек, —
там, где черные кошки снуют.
Галки мечутся в небе безумно.
Вышки лэпов торчат как беда.
Бесприютный ветрина как струны
щиплет черные их провода.
Он мечтает, чтоб дождик закапал,
и, предчувствуя скорый конвой,
тихо воет: «Поверь мне, Шарапов», —
словно старенький Груздев какой.
Криница
Как всем рожденным суждена купель,
так нам с тобой назначена криница.
Пока замолк весенний коростель,
«не будь не будь не будь», — поет синица.
Какие песни в этом декабре,
когда вокруг безмолвие и ужас,
когда в эмалированном ведре
твое лицо на дне я обнаружу,
и поплетусь, как по воду домой —
нам на двоих теперь одна водица.
Без повода ты станешь только мой,
но надо над колодцем наклониться,
где стылая глубокая вода
на миг блеснет под скошенной луною.
Побудь со мной и больше никогда
не будь не будь не будь не будь со мною.
***
Мне снилось, что тебя как будто нет.
Что ты лежишь, а сверху льется свет,
нездешний свет хрустально-голубой,
над тем, что я всегда звала тобой.
Мерцают в этом свете зеркала,
но ткань на них тяжелая легла.
Мне снилось, что ты умер. Я воскресла
и свечи бесфитильные зажгла.
И осветила все свои углы,
в которых прежде было много мглы.
Но постепенно растопилась мгла.
И ты смотрел из каждого угла.
***
там, на кладбище, — не они вообще
а они теперь — возле пастбища
очень светлый луг — посох стук да стук
и растет полынь или дикий лук
и большой пастух — он такой большой
разливает всем молока ковшом
и такой большой этот общий ковш
им до слез смешно, как ты слезы льешь
в этот мой рассказ не поверить здесь
доказательств нет, ожиданье есть
но всегда вон тем не хватает тех
не ищи в земле, посмотри наверх
***
Отведи их, пожалуйста, от меня.
Не крепка ни разу моя броня,
не железны мои коленки.
Мои нервы натянуты в тонкий жгут.
Я не мата хари, не робин гуд,
Не герой у расстрельной стенки.
Отведи их всех, и ответь – на кой
этот камнепад над моей башкой
из кровавых провозглашений,
этот рой горящих и ржавых слов, –
неужели им нету других голов
или нет посложней мишеней?
Отведи их от моего виска,
не позволь мой вздох зажимать в тисках,
и трубить в черный рог охоту.
Не давай им пороху и огня,
и не отдавай им саму меня,
я одна только помню, кто ты.
Отведи их в сторону, в лес, в кабак.
Хоть устала быть кормом чужих собак,
личной кровью мыть микроклимат,
но обжить я сумею любое дно,
и теперь мне не вынести лишь одно –
если нас у меня отнимут.
Касьянов день
Лежит себе, лежит на самом дне
какого-то нездешнего сосуда,
взойдёт при окровавленной луне -
и вон отсюда.
Летит уже над полем и свистит
и видит мёртвым глазом всех неспящих,
в глазнице спрятан вечный гематит,
почти кипящий.
И видит две фигуры в темноте,
одна повыше, а другая в платье,
они стоят на призрачной черте,
потом заплатят.
Касьянов день, мы жертвы февралю.
Два поезда без станций и вокзала.
Я говорила, что тебя люблю?
Считай, сказала.
***
Говорил прародитель людей Адам:
«Я ведь Некту яблока не отдам!
Не отдам ему, хоть он дерись со мной
это яблоко с Землю величиной».
Он смущенный, голый был, несвятой.
Спелый фрукт лежал на ладонях той,
что смеялась и предлагала грех,
оправдавший после по ходу всех.
В общем, Некту случился крутой облом,
состоявший навечно и твердо в том,
что ни Стивен Джобс, ни пастух Парис
не отдали, хоть он вообще дерись.
Потому что яблоки бьются в нас,
это яблочный всходит над миром Спас.
Я иду по саду, как шел Адам -
не отдам, не отдам, не отдам!
Луч сверкает в пепельных волосах,
и сияет яблоко в небесах.
А на древе Некто, тая смешок,
обвивает крону как ремешок.
* * *
Говоря про рай, представляю так:
это длинный путь, бесконечный шлях.
Я бы шла и шла мимо старых дач,
и цвела бы рожь, и алел бы мак.
Все, что столь неясным казалось нам,
мне бы стало ясным со всех сторон.
Я бы шла вперед, а по сторонам —
никаких роддомов и похорон.
Никаких потерь, никаких даров.
Только ветер в лоб, только шорох трав.
Только дымный запах его костров
овевал бы путь без земных канав.
Я бы шла и пела: «Ла-лай-ла-ла»,
а навстречу с горки спускался он.
Из церквей звонили б колокола.
И не прекращался бы этот звон.
***
С кем угодно, Боже, но не со мной.
Набухает небо больной весной.
Я корабль в бутылке, смотрю в окно.
С кем угодно, Господи Боже, но
пощади меня, у меня кредит,
у меня у мамы спина болит,
кто же справится с этим, когда решишь
суд свой править – страшен и наивысш.
А еще есть он, и еще она,
и смешная женщина есть одна,
и еще есть странный такой мужик.
Неужели над их головами – вжик –
вдруг блеснет карающий светлый меч?
Как бы разом всех мне их уберечь?
Ведь еще есть Кошкина – как же с ней?
А еще есть Леха, Тихас, Андрей,
Константин Сергеевич и Олег,
и еще самый важный мой человек.
А еще Данила – его куда?
Не отдам их, Господи, никогда.
С кем угодно, Боже, но пощади
всех, которым сейчас так тепло в груди,
всех, которых помню и берегу,
всех собравшихся нынче на берегу.
Так когда-то в небо воскликнул Ной:
«С кем угодно, Боже, но не со мной!»
Шкатулка
Под снежным шепотом чуть дремлет многоглавый,
За несколько столетий подустав.
И вздрогнет утро за Рогожскою заставой.
На Тихорецкую отправится состав.
Движенье повторяется веками —
Погаснут на Арбате фонари.
Но тут в окне на Коптевской механик
Спасет нас всех, промолвив: "Отомри..."
Казалось бы — зачем мешать земному?
Чем сдержишь ритм пружины городской?
Но снег уже ложится по-иному
На крыши Долгопрудной и Тверской.
Как будто в механической шкатулке
Вдруг сбился стук стальных крученых жил.
И заново змеятся переулки
На карте города, в котором ты не жил.
Ведь механизм отныне неисправен.
Он прав был, эту шалость совершив.
...По Красной площади стремглав идет Гагарин
И повторяет в ужасе: "Я жив!"
Бабушка моя
Существуют мужья, подло обманывающие немолодых жен.
Некоторые финансисты ловко подделывают цифры в годовых отчетах.
Современные школьники умудряются затирать двойки
цифровым ластиком в электронных дневниках.
Все брешут кто во что горазд.
Я — чудовищно вру своей бабушке.
— Как ты, Мурзилка? — спрашивает она меня,
— наклонив голову вбок, как старая канарейка.
И я с идиотской улыбкой ей вру:
— Хорошо.
— А как муж? —
И бабушка щурится, чтобы лучше меня услышать.
И я снова вру с идиотской улыбкой:
— Так любит меня!
Работает эм... замначальника... эм... на заводе.
И бабушка удовлетворена — завод, замначальника, любовь.
— А что там с работой?
— Отлично! С работой отлично!
Я просто купаюсь в купюрах, клиентах, заказах!
— Откладывай в сберкассу! — В бабушке просыпается главный бухгалтер.
— Откладывать — это я люблю.
— А как там стихи?
Набираю в легкие побольше воздуха:
— О, замечательно!
Вчера меня публиковал "Новый мир".
Но бабушка хмурится — код не прошел.
Тогда по-другому.
— Недавно звонил Максим Галкин,
просил почитать в "Голубом огоньке".
И бабуля довольно кивает —
уж Галкин ей ясен.
— Легко тебе, Даник?
— Легко!
Мне предельно свободно!
Мне солнечно, радостно, весело!
Все обожают меня!
И бабушка подслеповато глядит на меня, как на солнце.
И ей девяносто.
И помнит она через раз.
А завтра я снова приеду и все повторится:
нучтотамсработой-амужкак-легколивмоскве.
— Бабулик, давай о другом.
Помнишь фильм "Дело было в Пенькове"?
— Не помню.
— А помнишь войну?
— Нет, не помню.
Давай о тебе.
.Все мы врем, насколько позволяет нам наша подлость и нежность.
И я здесь — банальный солдат на топком поле бессмысленной светлой лжи.
Но ведь, если вдуматься, коварная старуха сама меня с детства приучала к вранью.
В ответ на вопрос: "Ты всегда будешь рядом?" —
шептала: "Всегда".
Непрощенные
Восемнадцать суток не ела и не пила воды.
Не ходила во храм, пряла по-иному пряжу.
Федеральный канал засигналил заставкой "Не ждите беды!".
И страна взволновалась — а что там по радио скажут.
В интернете скандал: папа Римский изрек, что прощают не всех.
Трактовавший небесную твердь призывал к изменению фабул.
…И стояла на шатком балконе, упрямо таращась наверх.
В этот день был разбит объектив телескопа "Хаббл".
Вскоре замерли фабрики. Схлопнули свет маяки.
Банкоматы пищали в ночи: "Ожидайте расплаты!"
.Молча терла виски, когда люди схватили штыки
И толпой непрощенных направились вдруг к Арарату.
И идут к изголовью горы, и сдают никому города.
И за каждый шажок на телах проступает расправа.
...Тихо спустится вниз. Я спрошу: "А меня-то — куда?"
Но она все молчит. Только крестит нас слева направо.
***
говорят, ее чувствуют, как удар
с чем-то часто путают Божий дар
но ее не спутать в нервов тугой клубок
не сложить, как жужелку, в коробок
говорят, нависает штормом, бурлит рекой
а у нас февраль в окне и покой
а у нас в духовке брокколи и минтай
— Почитать тебе сказки Пройслера? — Почитай.
говорят... впрочем, пусть себе говорят
пусть у них она словно импульс или разряд
ведь у нас есть тоже своя беда
— Почитать тебе Антокольского? — Никогда!
но когда пора отходить ко сну
я мой смысл обретаю во всю длину
— Приготовить на утро яичницу? — Приготовь.
...если здесь не любовь, тогда что — любовь?
***
Антону Азаренкову
«Земную жизнь пройдя… ты, кстати, знаешь,
Что это он писал про тридцать пять?»
Смоленский вечер. Кладбище в апреле.
Деревьев бронхи вытянуты в небо.
«Гляди, тут некто Кшиштоф похоронен,
и он до сорока не дотянул.
Здесь многие вообще не повзрослели».
И в темноте чудовищно нелепо
твои слова под хохоток вороний
звучат не то о мёртвых, а не то
о тех, кто были утром посторонней,
кто родились в июле и в апреле
и умерли в апреле и в июле,
теперь стоят в своих смешных пальто.
А кладбище уже немного больше,
чем показалось мне на первый взгляд.
Кто разрастался кольцами, тот знает
про девять (или сколько там?) кругов.
По сути – даже кладбище взрослеет.
А мы с тобой совсем не повзрослеем,
мы станем только каменней и злее.
Я Данте, через день мне тридцать пять.
Но знаешь что, мой пьяный друг Вергилий,
я прошепчу, пока нас не отрыли,
и ты мои слова не забывай.
Однажды я полягу под Смоленском,
вот прямо здесь, а ты ложись попозже,
и твой барвинок синий и нахальный
через мою грудную клетку прорастёт.
И кто-то молодой и очень пьяный,
придёт на нашу чёрную поляну,
не Данте, но похожий идиот.
И это будет рай. Ты, кстати, знаешь,
что мы уже практически в раю?
Зачем пришли мы в этот край печальный,
божественных комедий возжелав?
...А, впрочем, виски кончился некстати,
и надо успевать до магазина,
а мы ещё к тому же и хромаем,
и как-то резко стало всё равно,
кто и когда в какую домовину.
А вот ещё б пол-литра для души!
И мы уже по кладбищу спешим,
Чужую смерть пройдя до половины.
Труболётка
Где продуктовый – сразу за углом,
потом налево – где была аптека.
Амбулаторная, семнадцать. Вроде тут.
Вот этот деревянный жёлтый дом.
От спуска к речке ровно семь минут.
Сюда в жару за квасом прибегали.
…в заросшем огороде ни души,
и жаркий ветер борщевик колышет.
Неделю умирала тетя Галя,
потом над нею разобрали крышу.
Сейчас июнь, и всё теперь не так,
а это был у нас конец июля,
каникулы, райцентр, мне десять лет.
Мы бегали на речку мимо дома,
и на веранду вышла тётя Галя,
и предложила квасу с пирожком.
Она была родителей знакомой,
и мама с ней здоровалась на рынке,
и папа вроде тоже был знаком.
Мне протянула глиняную крынку,
в которой был холодный кислый квас.
И я вошла за тётей Галей в дом.
Я помню синие ковровые дорожки,
подушки в кресле, на окне гераньку,
трёхстворчатый коричневый трельяж, -
такие в каждом деревенском доме, -
картина «Незнакомка» в красной раме,
и никакой, поверьте, чёрной кошки.
И я взяла три свежих пирожка -
для всех ребят – с яйцом, зелёным луком,
сказала «ой, спасибо» и ушла.
Прошло два года – и она ушла.
Как страшно тётя Галя уходила,
как тело предавалось адским мукам,
что трижды отражали зеркала
советского разбитого трельяжа,
на чьих костях цвела в горшке герань,
и кто был незнакомкой в том углу,
где у людей всегда стоят иконы,
какой дорожкой мы свернём во мглу,
и ухо чьё услышит наши стоны –
я ни о чём не знаю. Я стою
у дома, где бывала лишь однажды.
Амбулаторная, семнадцать. Это тут.
Её в деревне звали труболёткой.
Над ней соседи разобрали крышу,
так по поверьям легче умирать
и отпускать из дома злую душу.
...Я помню пирожки с зелёным луком.
Я помню кисловато-сладкий квас.
И помню, как она мне улыбалась.
И если что-то главное про нас
должно остаться – то оно осталось.
…Ты помнишь, как я радуюсь весне,
и как пою про век кавалергарда?
Запомни только это обо мне.
А остальное было всё неправдой.
Крысоловка
Говорят, что я вовсе не умирала.
Те мальчишки, с которыми я играла,
Повзрослев, со мной оставались мало,
Обещав потом позвонить.
Полагаю, что кто-то меня и помнит,
В заоконном пространстве квартирных комнат
Молча курит, из дома уже не выходит,
И песочная рвется нить.
Я играла для них на своей свирели,
А они спасли себя, повзрослели.
В опустевшем дворе дребезжат качели.
Я на окна гляжу, как вор.
Нам так нравилось в теплом песке валяться,
А теперь эти люди меня боятся
Не пускают к окнам своих домочадцев
И опасливо крестят двор.
И у тех, за кого я была в ответе,
Подрастают большие смешные дети,
Их мамаши кладут засыпать при свете,
Колыбель очертивши в круг.
Их отцы им велят повзрослеть скорее
И в качели, свирель и песок не верить.
И не дай им Бог приближаться к двери,
Если ночью раздастся стук.
И не сметь замок даже пальцем трогать.
Кто стоит за дверью? Посланник Бога?
Или странник, флейтой манящий в дорогу?
Или серая злая рать?...
Мне так мало надо, чужие дети.
И звучит за дверью на всей планете
То ли детский плач, то ли просто ветер:
"Выходи со мной поиграть..."
Булка
Небо плечами проверив на прочность,
Мрака громады из боли воздвигнув,
Бездну потрогав минувшею ночью,
Утром шагаешь за булкой с повидлом.
Осень набросила на Подмосковье
Газовый плат с ярким люрексом света.
Все, что во тьме было чертано кровью,
Стало бордовым кустом сухоцвета.
То, что всю ночь в тебе билось и выло,
Разом омылось в берлинской лазури.
Сдобная булка, густое повидло —
Мама такое на даче варила.
Пенка на тазике, помнишь, — глазурью.
...Парень, с тобой поступивший сурово,
Рыцарь твой черный, ушедший за страстью,
Злая подруга, предавшая снова.
Калейдоскоп стекла плавит на части.
Все они в осени этой — для счастья,
Даже пусть ты для чего-то другого.
В старом дворе чуть застыв осторожно,
Ты наслаждаешься светом и тишью.
Через секунду ты сладко простишь их.
Спишешь им то, что их счастье возможно
И без тебя и твоих сложностиший.
И, улыбаясь прозрачным прохожим,
Думаешь — больше не будет обидно.
Каждый зачем-то действительно нужен.
Ты здесь зачем-то действительно тоже.
Может, для Бога ты булка с повидлом.
Ваганьково
Земля принимает с одиннадцати до шести
В прочее время можно здесь погулять
Легкий ветер в листьях прошелестит
Если хочешь — пробуешь разгадать
После двенадцатой рюмки выползет темнота
И накроет край, где никто не считает дни
Если хочешь — закрой глаза, посчитай до ста
И тогда отовсюду выйдут к тебе они
Вот тогда и расскажешь про гулкий свой бой часов
Про панельный дом, где тебя, ах, никто не ждет
В этот край оградочных адресов
Ты пришел унять под ногами лед
Расскажи им про деньги в стылой своей горсти
Про холодную одноместку свою кровать
Как ты принимаешь всех с одиннадцати до шести
В прочее время стараешься погулять
Как дрожит в больной руке твоей карандаш
Как дрожит звезда по ночам у тебя в груди
И тогда они скажут: "Ты тоже, ты тоже — наш.
Вот поэтому больше не приходи".
Фрактал
Меж оградок шагаешь устало —
Не допит,
не допет, не умен.
Ничего от людей не осталось,
Кроме дат,
фотографий, имен.
Так шагай же, навеки прощаем,
И во мне
Никогда не умри.
Как ты кладбища землю вращаешь —
Я втройне
Ощущаю внутри.
Пусть шаги в этой злой амплитуде
Неприемлемо
будут легки.
...Ведь в меня приходящие люди —
Все уходят — как в землю —
В стихи.
***
Такая боль – ну как тут объяснишь -
как будто нерожденный наш ребенок
упал с дивана, повредив ключицу,
и вой прорезал утреннюю тишь,
вот я кричу, а ты звонишь в больницу.
В такси иконостас из трех иконок,
в регистратуре постер «Наш малыш».
Или, к примеру, вот какой момент.
Как будто ночь – вставать еще не скоро,
под шелковой простынкой голубою
так сладко спишь, и вдруг - включают свет!
И возникает прямо пред тобою
Владимир Басов в роли полотёра,
он говорит: «Ничё себе! Сюжет!»
А вот еще бывает, что идешь
походкой зыбкой по району детства
и думаешь: «Я здесь гуляла с папой…
Над нами тот же звёздный был чертёж…»
А папа с неба думает: «Растяпа!
Гуляли-то не здесь, а по соседству!
Беспамятная нынче молодежь!»
Или еще – ты помнишь это сам –
как, наливая мне вина в бокальчик,
уставился внезапно за окошко,
где сад внимал небесным голосам.
и я глотнула красного немножко,
и вдруг сказала: «Это будет мальчик».
Сняв голову, не плачь по волосам.
Деревня
ее раздели, положили в лодку,
укрыв плетеной рыболовной сетью,
и ржавый колокольчик у виска
теленькнул в темноте последний раз.
И оттолкнули лодку сотни рук,
но не было людей в ту ночь вокруг.
И вот она плывет под темным небом,
и в камышах кричит ночная птица,
и молчаливо карп глядит со дна,
как в лодке уплывает в даль она.
И так звезда над нею высока,
и страшно нескончаема река.
Когда о камень лодка зацепилась,
не вздрогнула и не пошевельнулась,
и слушала, как сквозь ее усталость
пробоина водою наполнялась.
Твердила, погружаясь в тяжкий ил:
«Храни меня, Господь» - и он хранил.