А знаете, это принцип: не затенять поэзии предисловиями. Вот и я не буду на этот раз многословен: поэт не нуждается в предварениях другим поэтом, если строки его так и рвутся к тому, кто превыше всех предисловий…
Строки Никиты Брагина драгоценны своей интонацией, безошибочно восходящей к Золотому веку русского стихотворства, и отнюдь не по наитию. Эта поэзия не просто внятна – она зряча. И никого не копирует, а образуется сама собой в сокровенной душе верующего человека. Лично мне верится во времена, когда большинство русских поэтов будут способно воспитать в себе бесконечно благую тишину, как сумел это сделать поэт, строки которого мы здесь приводим
Сергей Арутюнов
Метельным вечером
Лизнул огонь трескучие поленья,
кирпичным жаром задышала печь,
узор на стёклах начал слёзно течь,
и заоконный мир открылся зренью.
И были долгие часы творенья
в медовом свете трепетавших свеч,
и выплавило золотую речь
молитвенное тихое терпенье.
И полетев, гармония взяла
к себе на крылья самое простое –
платочек, соскользнувший со стола,
пилёный сахар, блюдечко пустое,
и вечный взор из красного угла,
наполненный любовью и покоем.
Земля и небо
Она пришла и молча очертила
обители незримую ограду,
и в темноте смиренные светила
мерцали над беззвучным листопадом.
Знобящий ветер внешнего простора
слетал с высот, бездушен и бескровен,
и затихал, не тронув омофора,
и согревался у смолистых брёвен.
Душа земли, как голубица в келье,
уже проснулась. Прорастали зёрна,
ожил родник, и детское веселье
защебетало ручейком проворным.
Заговорила мать-земля сырая,
и Матушка ей тихо отвечала,
и взоры их сияли, озаряя
лицо Младенца, колыбель Начала.
Глядишь и плачешь — хорошо, да грустно.
Укрылась ночь монашескою ризой,
и свет созвездий на неё искусно
невидимыми пальцами нанизан.
Цветёт сыра-земля и уповает
о вечном небе, непорочно синем,
и падает на землю дождевая
слезинка о ребёночке, о Сыне.
На ладони Бога
Памяти Алексея Шадринова
В холодном храме, в гулкой тишине,
не то в полубреду, не то во сне
блуждаю меж огромными столпами,
ступая по осколкам кирпича,
а голова клонится, горяча,
а сердце бьётся, словно лёд в стакане.
Я чувствую, что болен, словно храм,
чьи стены осквернил по шраму шрам,
чей пол засыпан мусором и снегом.
Где был алтарь — там замогильный тлен,
остатки фресок сыплются со стен,
и сквозь проломы свода смотрит небо.
Смотри — вот я, открытый всем ветрам,
я весь в золе со снегом пополам,
и заросла давно ко мне дорога,
но посреди кромешной пустоты
в моей душе и свечи, и кресты —
на веки вечные я на ладони Бога.
***
В поезде сесть у окна и смотреть на дорогу,
просто смотреть, не вникая в детали пейзажа.
Эта весенняя дымка сама все расскажет –
и о страдании, и о надежде, и даже о Боге.
Он ведь недавно прошел вон по этой тропинке,
здесь мураву приминая босыми ногами,
там оставляя следы на холодном суглинке,
и удаляясь в туман и покой за стогами.
Поезд меж тем улетает все дальше и дальше
в дым городов, на гремучие цепи вокзалов,
чтобы на пыльном перроне тебе о заветном сказала
тонкая струнка души, твой смеющийся мальчик.
Сердце мое, говори! Ты еще не устало
ритму дорог отзываться и верить простому
небу и тучам, траве и кустам чернотала,
и замерцавшему в сумраке тихому дому.
Надежда
Старости кормилица, надежда,
все-то ты скитаешься по свету –
то сквозь темный лес дорогой снежной,
то в пыли просёлка знойным летом.
У тебя глубокие морщины
и прозрачность выцветшего взгляда –
серым пеплом кроется кручина,
жалостью сжимается отрада.
Та отрада, что любви по силам,
лишь одной, на свете и во мраке,
та отрада, что и на могилах
рдеет, словно траурные маки.
Ты же то уйдешь, то вновь приходишь,
словно дождь на скошенную ниву,
словно снег, в осенней непогоде
щеки остужающий ревниво.
Ты же – как водица из колонки
детских дорогих воспоминаний,
ты же, как сокровище ребёнка,
спрячешься и сызнова поманишь!
Ты – душа покинутого поля,
церковки с поникшими крестами,
и такой недостижимой воли
за лесами, да за облаками.
На обретение Казанской
Плачу во сне,
о неведомом счастье плачу,
об утраченном на войне,
о трепещущем, юном, горячем,
чьей цены я уже не узнаю
ни за что, нипочём, никогда —
пятна крови смывает
ледяная вода.
Сердце, что ты? Мне больно,
сон мой — пустошь предзимья,
сон мой — стон колокольный
в холодеющем дыме
над родными полями,
истерзанными догола,
где пирует и бесится пламя
на руинах села.
Через миг я проснусь,
но сна своего не забуду —
сердце чувствует Русь,
а душа предчувствует чудо.
Сколько мы потеряли,
трижды столько сейчас обретаем —
из объятий огня и стали
вернулась икона святая.
Добрый пастырь
Ах, пастырь, пастырь, наши годы что пыль
сухого камня, перекати-поля –
взбивают её то колесо, то костыль,
сдувает ветер, и поглощает море.
А Ты все зовешь и продолжаешь путь,
как будто весь мир Тебе – мелованная бумага...
А как же мы? Каким великаном ни будь,
за год не пройдешь и четверти Твоего шага.
И, если споткнусь на повороте крутом,
то угасающим зрением я увижу,
как, под насмешки и плач, со своим крестом
Ты поднимаешься в гору, все выше и выше.
Небытие или страдание - что страшней?
Если и то, и другое пребудет вечно,
Ты, вселивший бесов во стадо свиней,
Ты же знаешь пути тоски человечьей?
Знаешь, доколе еще, спотыкаясь и семеня,
буду плутать между пропастью и трясиной?
Милости Отчей прошу – проводи меня
в темную ночь, как на войну провожают сына.
Любовь среди руин
Мне снился сон – правдивее иного
воспоминания. Я счастлив был
под сводами огромного, немого,
покинутого храма. Я любил
играть осколками его мозаик
на мраморах его святых могил.
Я был ребёнком – весело влезая
на каменное кресло у столпа,
творил свой мир, себя воображая
на троне – сзади подданных толпа
молчала, словно лес в тяжёлом зное
заждавшийся грозы, свой листопад
роняющий слезами. Неземное
спокойствие не вызывало страх,
но радовало – рядом, за стеною
июльский день, в лесах и на горах
сияющий, ласкающий, привольный,
раскинувшийся в солнечных дарах…
И в тишине таинственной, престольной
я вдруг услышал мерный звук шагов,
и сразу стало горестно и больно,
и стыдно, словно множество грехов
я ощутил в себе. Святая схима,
монахи службу начали!.. Веков
мелодия текла неопалимо
и слёзы полились… Я у столпа
присел на корточки, они же мимо
степенно шли. Кресты и черепа
на чёрных одеяниях белели,
и, громко плача, я ничком упал…
Наверное, тогда меня узрели
они, и добрый голос мне сказал:
Не бойся нас, возлюбленное чадо!
Твой звонкий смех для ангелов отрада,
твоя слеза для схимника цветок.
Ты музыка молитвенному слогу, –
и смех, и плач дитяти всходят к Богу,
и никогда ты не был одинок
в сём храме – мы давно тебе внимали
с небесной радостью в земной печали…
И вдруг я понял – все они мертвы!
Их мучили и медленно убили,
и ржавой глиной забросали рвы,
и даже память, словно кровь замыли,
замазали, закрасили, и нет
креста и поминанья на могиле…
Вот почему во сне я вижу свет,
и тьма вокруг объять его не может!
Вот почему, святой душой согрет,
я просыпаюсь и рыдаю, Боже!
Рождество тридцатых
Новый год, но не праздник, а просто
суета и сплошные дела.
Только ель двухметрового роста
одиноко глядит из угла,
а гирлянды, снежинки, игрушки
тихо спят под пуховой подушкой,
как под белой периной трава,
а вокруг расторопно и бойко
генеральная чистка и мойка
за неделю до Рождества.
За неделю до праздничной ночи,
на последней седмице поста
будет выметен мусор с обочин
всех дорог – от звезды до креста,
с перекрестков разорванных судеб,
площадей, где целуют и судят,
и вокзалов, ревущих навзрыд.
Будет память и чистой, и вольной
тем, кто сгинул на трактах и в штольнях,
и в промёрзшей щебёнке зарыт.
И придет Рождество незаметно,
сокровенно, как тайная весть,
как надежда во тьме предрассветной,
и поклон всем, кто были, и есть,
кто прошёл через годы потопа,
и, как древле жена протопопа,
отвечал и помыслил – «добро».
Ныне в них обретается Слово,
и в купель окунуться готово
потаённых крестов серебро.
Северный крест
На крепость камня, на лохмотья мха,
на белые пески, на чёрный уголь
поставить перекрестие стиха,
обозначая совершенство круга
Полярного. Вдыхая высоту,
в осеннем златосумрачном уборе
найти скалу – подножие кресту
меж синих губ сияющего моря.
Найти опору и окончить путь,
раскинув руки поперёк залива,
и благовест в полнеба распахнуть,
даруя многогласие призыва
грядущему – остановись, внимай!
Здесь мы рождались, жили и любили,
он наш, до горизонта, этот край,
в его красе, смирении и силе.
И по граниту трещиной укор,
когда глядишь, смолкая и старея,
на высеченный в дереве узор
священной монограммы Назорея!
Не ритуал, не символ, и не жест.
Простым поклоном до земли рукою
на камне сердца воздвигаю крест
над окоёмом вечного покоя.