Даже у самого «залётного» читателя стихов, тем более таких уворачивающихся от прочтения, как современные, с первых же двух любых строк Константина Кроитора возникнет ощущение поэта.
Оно воздвигается сложнейшим образом: за строками неопровержимо начинает ощущаться человек. Поэт причастен к такому ощущению самым прямым образом: он сдержан, и весь трагизм его мироощущения искусно спрятан именно так, чтобы оно возникло. Поэт приоткрывает завесу над человеком, и слава тому, кто отводит занавес без умничаний, кривляний и излишне многозначительных умолчаний неизвестно о чём (скорее всего, какой-нибудь ерунде).
При открытии завесы человек виден почти весь, во всей неизреченной простоте своих тайных и явных душевных движений, закадычной физиологии жестов и реакций. Есть город (Москва), есть он, и меж ними – напряжённая нить связи безмерно малого и почти безмерно большого, а над этой связью – Господь, с которым связаны оба, но уже совершенно иначе. Идёт ли дружеское подначивание, перебранка, вырывается ли – кусками – взаимное раскаяние, всё это разговор глубоко застольный, вечерний, исповедальный. И чем он тише, тем дольше живёт в сознании случайного, казалось бы, третьего лица.
Сергей Арутюнов
***
У жизни есть одно желание,
лишь толкования разнятся,
одно начало машинальное,
одна бесспорная развязка.
Не первое и не последнее -
одно желание у жизни.
Да будет жизнь!
Моё почтение.
И разъяснения излишни.
И даже если всё бессмысленно,
как говорят, увы, без шансов,
я говорю одно:
Беллиссимо!
Я счастлив, что живу.
Я счастлив.
***
Вот он, как хлеб на снегу,
весь я, как ящик мензурок,
ногти под корень стригу
прямо на детский рисунок.
Мало ли в доме каляк.
Я ли на этом портрете
волю сжимаю в кулак
и зажимаю покрепче?
***
Лето белое, белое в синем,
ай да лёгкость меня догнала!
На скамейке изогнутой сиднем
просидеть бы тебя догола,
чтобы люди садились поодаль
или подле стелили присесть,
наслаждались хорошей погодой,
похвалой провожали принцесс;
чтобы слышался гомон школярский,
чтобы с пинчером спорил йоркшир
и шуршали цветные коляски,
и ребёнок печенье крошил.
***
Всё готово к зимовью.
Завтра выпадет снег.
Я пойду и замолвлю
по словечку за всех.
И не надо спектакля,
и не надо любви,
лишь бы годы скитанья
на дорогу легли.
И уже на газоне
холодов бахрома,
и не лето Господне,
а Господня зима.
***
Сколько не было выпало снега
и в придачу —
на все времена.
Не Москва,
а расстрельная стенка
мне с моей колокольни видна.
Снег бежит алебастровой гущей,
на ветру не встречая преград,
словно к форме от формы бегущий
лихорадочный белый квадрат.
Если жить,
то, пожалуй, подольше,
умирать —
так души не держа,
шаг за шагом,
подошва к подошве,
выбирай,
дорогая душа.
***
Снежное кружево
падало, делая
чёрную душу
воистину белою.
Ветер выписывал
плавные петли
на площади рисовой
медленно-медленно.
Тонкими пальцами
вечного Штрауса,
долгими вальсами
млечного хаоса
вымело душу
во имя хорошего
снежное кружево,
снежное крошево.
***
Словно милости просящий
на своей одной,
клён, до ниточки прозябший.
Дождь ему портной.
Льёт без просини сегодня,
ровно и незло.
Где она — любовь сыновья,
кровное гнездо?
Где же он — твой сад монарший,
светлые друзья,
клён, предание смаравший...
Бог тебе судья.
На хвосте несла сорока:
бедность не стыдна.
Нищий сам себе дорога,
сам себе стена.
***
Её никто сюда не гонит,
в неплодоносные сады.
Зачем весна приходит в город?
Конечно, не для красоты.
Что ей Ордынка да Полянка,
ряды, салоны, торгаши?
Для привнесения порядка
в смурное зодчество души
она придёт в канун субботы,
лучом распятье уколов.
Конечно, не для позолоты
замоскворецких куполов.
***
Апреля двадцать пятого числа
четырнадцатого (сегодня) года
Москва была спокойна и чиста,
шли замуж,
и жениться шли на ком-то.
Гуляли вдоль по Яузе вдвоём,
в посаде соблюдали угловатость,
но в полный,
человеческий объём
цветения вдохнуть не удавалось.
А старая,
фонарная Москва,
видавшая Христа и снегоборье,
струила благовонные масла.
Я спичку подломил на светофоре.
* * *
Голубям на детской площадке
подарили снега полчашки.
Всё равно что хлеб на бесхлебье,
хоть немногим стало белее.
И терзают они в порыве
то, что даром дают впервые,
и всему голова, просфора –
снег, ложащийся без разбора.
* * *
Что видел я перед дорогой,
когда за окнами смеркалось:
день отнятый и вновь дарёный,
его лиловую зеркальность.
Когда слеза в глаза стучалась
и кровь по жёлобу стремилась,
я видел Божью безучастность
и Божий гнев, и Божью милость.
АВГУСТ 1980
Осень почти что, а к осени
грабят и гробят
город, нарезанный кольцами,
луковый город.
Моют его поливальные
и проливные.
Вне моего понимания
вещи иные.
Проблески дома далёкого
взглядом окину,
с тыльной стены у Елохова
брошу машину.
В дебрях Басманного княжества
в роли статиста
здесь и остался бы, кажется,
здесь и родился.
Жизнь моя звякнула кольцами,
взвыла детсадом
в августе, сватанном к осени
в восьмидесятом.
Сорок недель эти чёртовы
мама носила
термосы, тубусы, чёботы,
первого сына.
Вечное лето отцовское,
мамино бремя.
Самое время московское
точное время.
Яуза, Яуза, Яуза.
Небо в зерцале.
Ясная-ясная пауза
между сердцами.
* * *
Предрассветная кровь с молоком,
в остальном – монохром.
Остаётся земля облакам,
а на ней автохлам.
Как проснёшься уже в январе
с тишиной наравне,
только снег не бежит с корабля
и даёт кругаля.
Посмотри незаносчиво вверх.
Там ни сроков, ни схем.
Одиночества хватит на всех.
Воздаяния всем.
Можно чучело времени сжечь.
Поскупиться на храм.
Ничего не закончится здесь.
И тем более там.
***
Ранним утром холодно и светло,
голос певчий дерево расплело,
закипела зелень и потекла
через край небесного котелка.
Что не стрелка шаткая —
на излом,
мал-помалу годы берут числом.
Как ночной рябине —
былую гроздь,
не воротишь слова из книги просьб.
Видит Бог,
задышим легко, смесив
и Отца, и Сына, и весь массив,
золотые шторы, сирень, каштан,
полстакана влаги, земли стакан.