Судеб земное притяженье

Судеб земное притяженье

Судеб земное притяженье
Фото: сайт Вятской епархии

Эта поэтическая весть – о крестьянстве, которое не дало себя погубить. Василий Киляков не притворяется «тружеником села», как стеснительно, пугаясь созвучия с Христом, стали звать крестьян при поздней Советской власти. Он вырос в деревне, и впитал от неё наслаждение бытием, и образ жизни этот остался в нём святой частицей, растворённой во всей крови.

Состоит он и в сенокосной страде, полной весёлого солнечного зноя, пития из глиняной крынки на окраине поля, и в хождении по лесным тропинкам, и в созерцании двора, полного милой живности, и в молчаливом лежании на сеновале пред ликом ночи. Неистребим, как бы ни звала жизнь в города к совершенно иному положению человеческому.

Василий Киляков – тот, что доносит до нас ощущение и раздольного, и мудрого бытия на земле. Простые его строки полны свежести, жажды, искрящейся бодрости духа, а когда грустны, то грустят по-настоящему, непритворно, не по обязанности, а потому, что так решило сердце. Мы мало внимаем ему… а оно, вещее, столько бы могло нам сказать. Почти столько же, сколько поэты, живущие с нами бок о бок

Сергей Арутюнов


Кричит испуганная птица.

Ночь распахнулась, как крыло,

и на уснувшее село

холодный лунный свет ложится.

Я, очарованный луной,

смотрю на дальнее светило.

И вдруг очнулся: что за сила!

И что за бездна надо мной!

А там, в мирах иных полей

так мрачно облака теснятся,

что хочется к земле прижаться,

как в детстве – к матери своей.

ДОРОЖНОЕ

Нивы сжаты, речки сини...

Мчится «Фордик» меж полей.

Как грустны теперь в России

крики вольных журавлей!..

От границы до границы –

триста тридцать три версты.

У одних в руках – синица,

у иных – в гробах цветы...

Тот торгует из палатки,

тот – из сундука:

кто газеткой, кто подвязкой,

кто собой... слегка.

Видеть странно безмятежный

пар сырых полей

и полёт в стране – не прежней!.. –

вольных журавлей!

ВСЁ ЖИВОЕ

Дождь пробежал – грибной, нечастый.

Играет пескарями брод,

и, как овец печальный пастырь,

пасёт три тучи небосвод...

Я в лес нырнул, я стал невидим – зелень!

Кромсает небо пахарь-самолёт...

Встаёт заря – как петушиный гребень,

и самолёт – как клюв, её клюёт!

ЗНАКОМСТВО

Я грелся и дышал сиренью,

смотрел за яр,

с реки вздымался с перезвенью

июньский пар...

Он прикурил, присел поближе:

– Откуда сам?

Сутул, а брови – светло-рыжи,

в подсед к усам.

Как солнце грело: синь, и нега,

и облак бег!..

Рукою доброй человека

взял русский человек.

И за околицей цветенье –

сирени дым...

Судеб земное притяженье:

– Поговорим?!

***

Хоровод дождевой облаков,

и стоят тополя, как колонны.

Из безвременья – в омут веков

поднимают свой гомон вороны...

Всё спешишь от забот до забот,

как прожить каждый день – не чаешь.

Мчится молодость – поезд тот,

на который всегда опоздаешь.

За заботами сердце червит...

Но удержит меня, бедолагу,

коренная система любви

да к земле крестьянская тяга.

ПАМЯТНЫЙ ПОКОС

Извечной грусти полон зов кукушки,

и шапки пламени, и писк ольхи в костре,

и кислый квас из оловянной кружки,

и дальний окрик дружных косарей...

Как в этой зорьке ветрено и зябко!

Всё больше дел, всё меньше – сил и слов.

И долгий-долгий взгляд кухарки с тряпкой,

и сладкий пар вскипающих котлов...

Совхозные за речкою покосы,

и жеребёнка с маткой росный бег...

Кухарка – девочка.

Мы счастливы и босы.

И долог день,

как век.

ПОБЕГ

Средь бела дня цыганит мне сорока,

и опрометью мчатся поезда.

Стрясётся вдруг: всё брошу я до срока,

уеду вдаль, уеду навсегда!

На кой мне ляд простор России нашей,

и грубость нежная хмельных моих друзей,

собак голодных стаи, и шабашки,

и мавзолей, и Ленина музей...

Люфтганза, Боинг, Шонефельд... таможня.

Потом – иноязычья маета.

У немцев всё изысканно, но сложно:

кладбищенская душит чистота.

И за неделю – вдруг предельно ясно:

в чужом дому и брага не сытна.

И от себя не убежишь, напрасно!..

Калина горькая – чужая сторона!

Проснусь в ночи – помятый, некрасивый,

такой как есть, каким останусь впредь...

И вновь пойму, что я люблю Россию,

в которой счастье – жить и умереть.

***

Как хорошо в горячий летний день,

пережидая полдень косовицы,

у старых ив найти густую тень

и на траву устало опуститься.

Зной безнадёжно ровен и глубок,

но тем отрадней из прохладной чащи

смотреть на зыбкий марева поток,

текучим хрусталём кипящий.

Кузнечиков песчаный звон

то скупо-сух,

то так прозрачно-тонок...

И в небе, кажется, поёт не жаворо́нок,

а летний зной поёт.

И клонит в сон...

***

Подгорели листья клёнов,

и подсохла грязь тропинок.

Вьются в рощах отдалённых

нити светлых паутинок.

Ближе оклик журавлиный,

даль яснее, эхо глуше.

И заря костром калины

сентябрю рубаху сушит...

ТОСКА ПО ДЕРЕВНЕ В МОСКВЕ

Среди широких зыбких январей

есть тополя моей родной Смирновки.

Они стоят, как мачты кораблей

в злой индеви – как будто бы в обновке.

Золою белою вся выжжена дотла

и выстлана вся острой хлебной остью,

деревня умирала – умерла...

Я помню эти белые погосты,

осыпанные мёртвою листвой

вдали от трасс...

А здесь – души не слышно!

Московский пятизвёздочный «Савой»,

многоэтажек мокнущие крыши –

всё суета, всё тащит за собой,

маня афишами на сорные игри́ща.

...Я мучаюсь в Москве, я сам не свой –

а ветер в тополях родимых свищет...

* * *

Мы разные, а путь у всех один:

еловая постель,

рубаха мха да шишки.

И, сколько огород не городи,

все помыслы – в достатке да в сынишке...

Дни чередой проходят неизменно,

пуховым снегом дума шелестит...

Ты не один, поверь,

теперь в окно глядишь,

на колченогий стул склонив колено.

***

Тихо так! Словно тишь после выстрела...

Ни на что бы теперь не глядел.

Я ли жизнь, горемыка, не выстрадал,

я ли вас не любил, людей?!

Златовёрстые хлебные тропы я

исходил по России моей...

Ой, вы, бабоньки ясноокие,

не рожали б вы нас, сыновей!

***

Вот октября последний тёплый взгляд,

осенних яблок спелый аромат,

их тяжкий стук в укроп, в сырую землю...

Всему я рад, всё чувственно приемлю:

осенние и светлые пруды,

и липовых аллей сквозное солнце,

и лодку с ржавым черпаком на донце,

и дальний свет предутренней звезды…

Пройду один, опять по грудь в тумане –

и с тихой радостью вдруг сердцем оживу:

нет, некуда спешить – и никуда не тянет.

Бортом хлебает лодка на плаву...

А завтра – глядь! – уже случайный снег –

безмолвно, медленно, волшебно, как награда...

Я на пороге – смелый человек –

вдруг сам замру, жалея целину

осыпанного снегом сада.

***

Всё как всегда:

тяжёлая вода

по лужам стынет.

Свалялась-сгни́ла лебеда

и хмель на тыне.

И по садам печаль, печаль

неслышно хороводит,

и широко открыта даль...

А жизнь проходит.


***
 
Босиком иду, как граф Толстой!
Светят избы тусклыми глазами.
Хорошо по утренней Рязани
топать на колодец босиком!..
 
Босикма ходил и я за плугом,
и коня я бороздой водил.
На коне и под конем – не пуган,
сутки косовицы проводил.
 
У меня в друзьях графья да князи –
заслужил, знать, русский мужичок,
что ко мне «советский князь» привязан
(нам теперь и это нипочём).
 
Отгремела свара по России,
казачки повспомнили царя.
И кого, теперь вот, ни спроси я –
всё казаки, графы да князья...
 
 
Казаком, браты, назвать могу я
лишь того, кто на исходе сил,
за царя, за Веру, негодуя,
рысью мчался с шашкой на «максим».
 
Сном ответит память на рассвете:
ты судьбу не вороши, не зли...
Подхорунжий, дед, зерном – навеки
в борозде за кромкою земли.
 
Я не князь и не Толстой ни грамма.
И крестьянской поступью простой
с ведерко́м иду: крестьянке-маме
за холодной ключевой водой.

***

Я бы век промолчал здесь,

в берёзовой роще заречья:

словно вновь я вернулся на землю,

как будто бы жил уже здесь...

Всё по-новому ясно,

и понятнее – всё человечье,

и теплее молитва,

и святая – любовь, а не месть.

Песню льёт жаворонок,

и пробуют голос кукушки...

Сколько здесь я дышу?

Полчаса? Или час?

Или день? Или век?

И берёз золотые, с поклоном, верхушки

протянулись к небесной,

бездонной для всех синеве.

Как случилось,

что жизнь прокатилась бесследно, не пыльно?..

Слишком рано, так рано в туманы окуталась даль!

Не вернусь я сюда,

я уйду по дороге неторной, ковыльной –

в Небеса,

где смиренье, любовь

и печаль.