Я к Божьей Матери напрашиваюсь в дочки...

Я к Божьей Матери напрашиваюсь в дочки...

Я к Божьей Матери напрашиваюсь в дочки...

В своих стихах Галина Климова необычайно точно запечатлела всё унаследованное и приобретённое, словно ничего не прошло мимо её чувственного и рачительного взгляда бесследно. Свойственное ей восприятие обступающей действительности позволяет как в кратком, так и в развёрнутом стихотворении, объединять параллельные миры существования человека, неустанно изучая и переосмысливая собственное «я» в соприкасающихся временных пространствах. Рассматривая изнутри и снаружи сиюминутное, и вечное в обширном духовном контексте, она словно разделяет на время и воссоединяет навсегда пережитое, увиденное, услышанное. Многомерному поэтическому мировоззрению Галины Климовой свойственно быстрое движение в эфирном пространстве - таким способом она добивается редкостной лёгкости, плавности и стремительности одновременно, строки и строфы словно пролетают, оставляя при этом в памяти читателя просторный и незабываемый след

Александр Орлов


***

На босу ногу, натощак, в сорочке,

как только пришлый день раскинет сеть,

читаю с пальцем, силюсь петь

псалмы и тропари.

Я к Божьей Матери напрашиваюсь в дочки

с домашней живностью, со всей своей семьей,

с потомками борцов за справедливость,

юристами, врачами…

Сделай милость,

прими ты, гордых нас, как травостой,

как тот полынный жухлый из пустыни

и тот – стеной степной – из ковыля.

О, Мати Дево,

всех, кто без руля

и без царя, пригрей отныне.

Такие завернули холода,

что воробьи скукожились на ветке.

На подоконнике крещенская вода,

«Бон Аква», если верить этикетке.

***

Мой утренний ангел с младенческим взором

назначь мне свиданье в том первом саду,

где яблоки зреют к семейным раздорам,

сулящим беду.

Мой утренний ангел невидим, но истов,

впрягай меня в лямку смирительных крыл:

три перистых,

три серебристых, –

чтоб аз приземленный враз воспарил.

Но где – даровитая эта обитель,

где – имя твое и твои облака?

Пока не остыла еще рука,

где – утренний ангел,

души восхититель?

***

БЛАЖЕННАЯ КСЕНИЯ ПЕТЕРБУРЖСКАЯ

Радуйся, имени своего отрекшаяся,

себя же умершей именовавшая.

Радуйся, в юродстве имя мужа

твоего Андрея принявшая.

Радуйся, именем мужеским назвавшись,

немощи женской отрешившаяся.

Из акафиста св. блаженной Ксении Петербуржской

Строчу ей записочку: по-мо-ги!

А с боку печатными:

«КСЕНИЯ, ЖЕНО,

БЫЛА ЛИ ХОТЬ СЧАСТЛИВА? НЕ СОЛГИ!»

Она мне: И днесь, и присно

блаженна!

Зелёная юбка, красная кофта,

отречься от имени жутко и просто,

вроде бы Ксенья во мне померла:

я – Андрей Феодорович!

Божьи дела.

Зелёная кофта, красная юбка,

а сердце шатко, на слёзы падко,

в мужнином платье иная повадка:

…и сам я – певчий из здешних мест,

Андрей Феодорыч…

А вдовий крест –

не подвиг, не пытка, не однопутка,

лишиться мужа страшней, чем рассудка,

и мнимым безумием тихо сиять,

синичкина песенка мне – благодать.

Впору картуз, башмаки на берёсте,

мне б погостить у тебя на погосте,

тут на Васильевском, где весела

чернорабочей сновала пчела.

Вверх по лесам на себе кирпичи

с молитвой носила, с поклоном клала,

новую церковь растила в ночи,

спала по сугробам, не на печи,

любовь как милостыню раздала…

О, Петербург, Петроград, Ленинград,

ты Ксении – кто?

Не супруг и не брат.

Синей жилой в гранитах тужила Нева,

и Ксения, Ксюша твоя жива!

***

Птицы водят клювами и перьями,

правят воздух, утыкаясь в точку,

часто стаями, но чаще – в одиночку,

дух захватывая или строчку,

и в карман за словом лезут первыми,

как за крошками и мошками, и перлами.

И – ку-ку вам! – пишущая братия,

есть в моей сердечной сумке птица,

в птице – слово, чтобы не разбиться,

в воздухе, где я, как ученица,

чтоб в полете повторять распятие.

***

В людном храме на рю Да Рю

по-французски не говорю,

зажигаю свечу и горю,

и горю, и горюю по-русски:

упаси и помилуй раба,

без которого мне – труба…

Прямо в сердце стучится судьба.

Облака раздирают небо.

Но божественным сделался свет,

как единственно верный ответ:

ведь меня без тебя будто нет,

есть любовь – перелетная птица.

Вместо крыльев две пары рук –

и на крест, и на жизненный круг. Я – как север и ты – как юг,

и весна на пороге,

и птица.

***

Между ближним и Богом

не последней, но крайней,

меж любовью и долгом

мне зализывать раны.

Между Богом и ближним

для битья или битвы

мне – за что – третьим лишним

поперхнуться молитвой,

не насытившись хлебом,

захлебнуться облыжным

обложным нижним небом

между Богом и ближним.

И без реанимаций,

лишь бы духом и махом,

и всевидящим страхом,

лишь бы как оклематься.

РОЖДЕСТВО ПРЕСВЯТОЙ БОГОРОДИЦЫ

В ФЕРАПОНТОВЕ

По норовистым рытвинам, да с понтом,

чем так бахвалится родное бездорожье,

на попутке поспешали к Ферапонтову

на Рождество Небесной Матери Божьей

не чужие, не родные, не случайные:

отец Валентин,

Евдокимов

да я.

Высоко – тишина, или песня величальная,

и восторг в виду монастыря.

Минут тридцать у нас все-таки было.

Но тут – крестный ход с батюшкой

(во, верзила!),

ризы, песнопения, поклоны...

Где же фрески Дионисия?

Где иконы,

художества неземные, земляные краски,

тертые его рукой из камней, и глин, и ряски

на берегу озера Бородавочного,

нашего с Дионисием знакомца давешнего?

И пока отец Валентин распевал тропари

как малый сий без подобающего убранства,

скульптор Евдокимов и молитву сотворил,

и радугу в рамке праздничного пространства.

А я просительно заглядывала в глаза Богу,

о своем сыне умоляла Матерь Деву,

речного жемчуга браслет купила на руку левую

и упала поперек крестного хода,

подвернув ногу.

Ох, грехи мои тяжкие...

А шофер вовсю сигналил из ближайшего кювета.

Прихожане отзывались, кто стараньем, кто советом,

оттого еще труднее с Ферапонтовом прощаться,

к бездорожному несчастью общей жизни возвращаться.

Вот и Рождество, и праздник по новому стилю!

И коровки весело вслед благовестили.

МЕЖДУ АНГЕЛОМ И АПОСТОЛОМ

Ангелу и Апостолу,

моим болгарским друзьям

Я подожду, и Ангел позвонит,

и ласковый Апостол скажет слово,

через ушко ушедшее в зенит,

к скитаниям зерна готово,

к сердечной муке приговорено...

И всуе речь славянская не смолкла.

Как многозначно старое вино

и молодая многодетна смоква!

И нам бы, отпрыскам от общего куста,

в кириллицу играть на поцелуи.

И букве аз быть первой: аллилуйя!

Пока молитва пестует уста.

В ТАТЕВСКОМ МОНАСТЫРЕ

Оливы Татева –

младшие сестры олив Гефсиманского сада –

без пафосного фасада

стволы:

вот – келья отшельника,

вот – домовина,

а вот – дупло…

Открыто. Тепло.

Слышно, как отец Микаэл,

умылся, отойдя от суетных дел,

к небу руки воздел и запел

молитвы о детях

как о великом даре –

пятой… десятой…

без счёта –

бездетной семейной паре.

Почти через год

одна из олив приумножила род –

библейские матери юны.

Отец Микаэл –

сердце горе – и вновь запевал.

Плакать, просить и клянчить – не уставал.

Скольких вымолил,

скольких детей крестить успевал!

***

Где же ласточкины хвосты

замка Сфорца и стен Кремля?

Наших спин сожжены мосты,

и ушла из-под ног земля.

Не спасется ли Нотр-Дам

на одном крыле воробья

в облаках ручного труда

из сырых лоскутов суровья?

Если дрозд станет россыпью звезд,

то расстригами – все стрижи.

Я не верю в единственный гвоздь,

ржа которого жалит Кижи.

Диво горлинка – на Нерли,

голубь ладожский – Валаам.

Только нам приподняться с земли

не по силам и не по делам.

***

Обид забористых частокол,

ни щели, ни лаза.

Слеза устремленно ведет протокол

из левого глаза.

Трава подстрекает.

Подводит тропа,

сто верст пешком до небес.

И что теперь плакать,

и что роптать,

как дремуч мой путь

через крестный лес.

И язык мой,

возлюбленный враг,

предрекая неравную битву,

дальше Киева доведет враз,

лишь Иисусову вспомню молитву.

СОЛОВЬИНАЯ ГОРА

На Соловьиной горе, над руинами Эфеса,
сохранился дом, где, по преданию,
жила до Успения Богоматерь.

Кто умирал на Соловьиной горе

под пологом певчего леса

при соловьях, клокочущих на заре,

приручённых ручьями на дикой жаре

и чадами граждан Эфеса?

Плачьте, родные... Но не скорбите.

Времени хватит и сил

звезды растить и просеивать в сите

всем, кто теперь на небесной орбите...

Их Сын Человеческий не воскресил.

Не воскресил Он и ту, что на паперть

вынесла нищим белую скатерть,

хлеба, маслин и вина,

ту, чья слеза отовсюду видна...

Живы ль еще на Соловьиной горе

птицы и гады,

и калики перехожие?

Кто умирал на вершине и в янтаре,

во сне, на лету, на своем ли одре,

как Мария,

Пресветлая Матерь Божия?

К ПЕТРУ И ПАВЛУ

До станции Фрязево ну никак не доеду

ни на «гецике» борзом, ни на электричке,

хотя надо бы успеть – не для переклички –

к золотым Петру и Павлу

в среду на беседу,

на пороге для подмоги свой настроить глас,

непредвзятого трепеща ответа:

вы за что убавили светлый час

скоромимошедшего лета?

Пётр и Павел –

ни попрека, ни тебе нотации, –

вмиг признали пионерку, что рыдала

и, о маминой молясь диссертации,

Богоматерь в уста целовала.

И на Пасху, не забуду, –

поп, взмахнув кадилом,

попалил мои ресницы-брови-волоса,

точно причастил огнем,

а спасали миром

да ведром воды святой, – чем не чудеса!

И жива ль еще могилка в этой местности

Пославской Елизаветы…

У кого б узнать,

не подлеском ли шумит моя крёстная мать,

учительница русской словесности?

БЛАЖЕННАЯ МУЗА

Памяти Муры Ревич

Римлянка кроткая, отроковица,

больно кусает багровая блуза,

белла рагацца, блаженная Муза,

пора помолиться!

Тёзка языческой дерзкой богини,

той, что с кифарой скиталась и флейтой,

где б ни играла она – там и лето…

Обе росли на равнине.

Детскому сердцу открылось в ночи:

Матерь Пречистая и хоровод,

радостных ангелов голоса…

- Через тридцать дней твой черед,

собирайся, Муза, на небеса!

Терпи, блаженная, не хохочи,

не прыгай-не сигай,

не пой, не скачи…

И кроткая отроковица Муза

спросила поутру: я не умру?

Все тридцать дней молилась на миру,

в лесу и в храме, и в бреду –

ни тишине, ни ветру не обуза.

- Я иду, Пречистая, иду!

МАРИЯ И МАРФА

Не зная зимы,

взросли разнотравьем холмы.

Отары насытились. Ливень замолк.

Все – рот на замок.

Только Мария вполголоса пела под цитру псалмы.

Сестра её Марфа,: чуть свет засучив рукава,

скребла и полы, и столы добела,

орехи толкла –

медовая так утешительна пахлава.

Марфа кого-то ждала.

Их брат, бедный Лазарь, не жил-не дышал,

смердящий, в пещере три дня пролежал,

а день на четвёртый успел к нему друг

Иисус,

едва прикоснулся спелёнутых рук,

как голубем голос взлетел из груди:

вставай и иди!

И Лазарь воскресе.

Он сел. Уже на ногах.

Лазарь – не прах.

Лепешки, маслины, финики и вино.

– О Марфо-Марфо, не видел тебя давно,

остынь к суете, веретено!

Бог наш и Лазарь – с нами.

И мы, недостойные, – с Ним.

Мне до заката успеть бы в Ерусалим!

Мария запела под цитру дорожный псалом.

Лазарь с устатку вздремнул за столом.

А Марфа…

– Возлюбленный, Равви, тобою жила,

дыхания слова живого ждала,

вот пахлава – тебе испекла.

Но растолкуй, почему мне всё снится и снится,

ты вдруг на осляти,

на белой ослице,

и входишь во славе

в Золотые ворота столицы…

***