«Я умею креститься»

«Я умею креститься»

«Я умею креститься»
Фото: предоставлено автором

Быть со Христом сегодня вовсе не означает жить с зажмуренными глазами-ставнями, мыслить и чувствовать исключительно тогда и так, как предписано свыше: нет, вокруг нас – живая жизнь, ждущая поэтического слова, и не видеть, не замечать её – значит не быть христианином, не видеть её поражённости вирусом неверия, страха, последних дней.

Павел Шаров – один из носителей поэтического слова, воспринимающих бытие как кару за грехопадение, а мир – пронизанным знаками последних дней. По крайней мере, подобная постановка вопроса предохраняет от лжи, которой в человеке – изящно прикрывающей неблаговидное, подлое, оправдательной, «во спасение» - видимо-невидимо. Это – честно. Поэзия Павла сколь проста, столь и усложнена. Через призму «культуры» ощущается в нём сокрушение собственным несовершенством, попытка говорить твёрдо о том, что можно обсуждать лишь с самым близким другом, и ни с кем иным.

Кажется, Иисус бы понял тон Павла, потому что всегда звал и зовёт нас к искренности, раскрытию души. И нет никого, перед кем бы мы её раскрыли так же полно, как перед Ним. Мнится, у Павла Шарова перед глазами – именно Он, единственный адресат.

Сергей Арутюнов

* * *

Крыша, крытая шифером, с чуть живою печной трубой.

Кряжистый вяз и субтильный тополь.

Шаг, еще шаг (и опять перебой

в ритме сердца) – иди потихоньку, топай

из улицы в улицу, где

ты никому неизвестен. Где ты

можешь мечтать о родной звезде,

затем, что посланцем с другой планеты

ты оказался, но поздно узнал – и тебе

аборигеном быть трудно, не то что Богом.

Не добрался из пункта А ты до пункта Б,

потому что инакость твоя вышла боком.

Хоть всю жизнь проплутай, что увидишь ты? Ба!

Кряжистый вяз, тополек-подросток.

Крыша, крытая шифером – покосилась труба.

Это – крест. Это твой перекресток.

* * *

Жизни осталось – всего-то! – на полглотка, пол-осколка.

Я не враг ни себе, ни людям. И сроду в судьи

не хотел затесаться. Но с Господом тяжба надолго

затянулась, хоть это неверно по сути.

Что неверно по сути? Да то, что Господь не дает мне веры.

Я молюсь, как умею, но видно, что дело плохо.

Умереть бы весною, чтоб веточку вербы

положили на гроб… Эх, Эпоха-Солоха,

видно, черт тебя сватал, ах, ведьма-ведьмища,

я тебя не сожгу, ибо сам обратился в пепел.

У родимого – хоть нелюбимого – пепелища

надрываю глотку – свихнувшийся петел.

А рассвета всё нет – просипел уже трижды,

нету Господу дела до петушиного вопля.

А Эпоха-Солоха хихикает: «Ишь ты,

как разорался не вовремя! Во, бля,

сволочь какая!» А черт, прикарманивший месяц,

аж задрыгал ногами – попали в нутро смешинки.

На дворе уж октябрь месяц,

поскорей бы, что ли, дожди в снежинки

обратились – настала зима. И не кончилась вовсе.

Да, рассвета не будет. И мы динозаврами

понемногу все вымрем. Эта последняя натужная осень

перейдет в бесконечную зиму чертовой зауми.

Я умею креститься; не пробовал чертить пентаграмму,

а тех самых, из Босха (они не фантомы мозга),

помню еще с детсада.

«Отче наш…» на морзянке сердца, как телеграмму,

посылаю, но ангелы, видно, никак не найдут адресата.

А Эпоха-Солоха – э, плохо! – в ступу залила бензина.

Говоря откровенно, не плохо, а полный маразм

(так говорил Заратустра).

Жаль, не слышал профессор Гамбург – вкатил бы аминазина

и – в смирительную рубаху до ребер хруста.

«Кукарéку», – ору, надрываю и голос, и нервы.

Ну а тучи набрякли снегом –

насосались им до отвала под лунным боком.

Умереть бы весною, чтоб веточку вербы

положили на гроб, и пред Господом Богом

наконец предстать. Да, теперь уж для жизни вечной.

Моя тяжба – тяжба с самим собою, она-то надолго

затянулась, как ожиданье в трамвае конечной

остановки, – теперь уже скоро… полглотка… пол-осколка.

* * *

Я, а не кто-то, герой нашего времени – современный Печорин.

Я последний герой, последний поэт –

не деревни, а городских предместий.

Небосвод – в татуировках созвездий – не по-доброму черен.

Я же, как выкормыш подворотен, жажду нешуточной мести.

Мне бы власть… А впрочем, я бы оставил

всё как есть – и плевать, и еще остограмьте.

Ну а жизнь, как известно, игра без правил, –

пусть блефует, меняет масть. Я не мечтаю о гранте,

банк сорвать не хочу, хотя самый главный в колоде,

т. е. джокер – шут, говоря по-русски, Емеля-дурашка.

Я бывал и в роддоме, и в морге –

в морге гораздо чаще, хотя по природе

жизнелюб (мизантроп – это маска); а доллар – бумажка,

и сто тысяч – бумажки. А этот – в полоску – листочек

не бумажка, напротив – гранитная глыба; перо же, как лазер,

прожигает ее, обращая в пепла комочек

мое сердце… Зачем только в детстве я лазил

в книжный шкаф?! Вот и стал – а куда деваться? – героем,

да еще последним последних времен.

Так берите в руки лопату –

и вперед! Дети Хроноса, сами роем

мы могилы себе. Окопчик солдату

может быть, конечно, могилой, но может спасти от смерти.

Да, солдатика можно спасти, но навряд ли спасешь этот шарик,

что летит по орбите (подумать страшно)… Хотите верьте,

а хотите нет, но налейте шкалик.

Может, смерть и настигнет меня «под мухой».

Языком-помелом, тем, что мел лишь словесный мусор,

прошепчу «Отче наш…» и сведу наконец с житухой

счеты – все до последнего (я ей должен).

Как, впрочем, и с Музой…

* * *

Город. Оголтелые районы –

страшной, но привычною картиной.

Сотовые телефоны

оплели незримой паутиной

каждого в отдельности

и скопом

всех: что, твари, некуда вам деться?!

Жизнь – и в этом мире и за гробом –

от и до расписанное действо.

От и до: проснулся, выпил кофе,

поспешил на службу… сбой в программе? –

съел таблетку… в голове, как в кофре,

упакован бред – мы в общей яме,

нам не выбраться, мы все попали в базу

данных, и теперь Компьютер

правит миром. Это Высший Разум.

А людская масса – это студень.

Это лишь марионетки, коих

города паук за улиц нити

дергает, – какой забавный комикс!

И бессмысленно кривится диск в зените.

Пусть душа, как сивая кобыла,

бредит, заблудившись в нетях ночи,

пусть уже не вспомнить то, что было, –

то, что будет, помню я, как «Отче

наш». И оголтелые районы

для меня родные палестины –

здесь, под вой «Гражданской Обороны»,

в ненависти нашей мы едины.

* * *

отцу Михаилу Воробьеву

О душе, танцующей в темноте

неизвестно с кем неизвестно где,

кто-то должен замолвить слово.

А иначе из тьмы былого

ни за что не вырваться ей на свет.

И она рассеется, точно след,

оставляемый самолетом.

Так стучите. А спросят: «Кто там?» –

отвечайте попросту, невпопад –

мол, мороз на улице, снегопад,

мол, впустите по вашу душу.

Если рыбы, и те на сушу

умудрились выбраться – значит, есть

шанс у всех. И, значит, Благая Весть –

это то, чем пронизан воздух.

А душе – тосковать о звездах.

Михаил Архангел и гарнизон

держат солнца факел, и горизонт

озаряется светом снова.

Воцаряется Царь – Бог-Слово.

* * *

Сел на скамейку, выкурил «Яву».

По какому, думаю, праву

я копчу это небо и землю топчу?

Если Бог взял и в глотку мне плюнул

и бессмертный огонь в меня вдунул,

значит, мне этот мир по плечу.

Только мне этот мир, нет, не впору:

он подобен прогнившему полу –

заползает, сквозит из щелей

лютый холод: то мир инородный –

техногенный, безбожный, бесплодный.

Никаких элизийских полей

* * *

У тебя «волчьи уши» без мочек –

вырождения признак. И строчек

накропал ты об этом немало –

мол, дитя карнавала,

мол, кошмары на Улице Вязов

не во сне – наяву, медным тазом

мир накроется, мокрою тряпкой

или пыльною папкой

со стихами, в которых ты счеты

с недобитком сводил – дескать, чё ты

близорукие вылупил зенки?

Ну-ка, мордою к стенке!

Знаешь сам, что по волчьим законам –

либо жертвою, либо Драконом.

Ты в лицо палача без боязни

за мгновенье до казни

загляни, оглянись напоследок.

Этот мир – он с души твоей слепок.

Что травить этой жизни баланду?

Дай конвою команду!

* * *

Где речь, исполненная смысла?

Ты слышишь, пауза повисла.

Что это? Ангел пролетел?

А может, Время на закланье

ведут – и вот оно, молчанье

ягнят, и судороги тел

предсмертные – а как иначе?

Зайдешься в крике или плаче –

не страшно, страшно если рот

твой запечатан немотою, –

спросив себя «чего я стою?»,

мычишь, как бессловесный скот.

И крик твой нем – зияет вон как

твой рот, как черная воронка, –

она засасывает речь.

Так мир, вдруг ставший бессловесным,

теряет связь с Отцом Небесным,

и Слова нам не уберечь.

* * *

Уже не в войну, а в бригаду

играют – но кто Бригадир?!

Подверженный тленью, распаду,

по швам расползается мир.

Увязла страна по оглобли –

каурый, чубарый, гнедой

тянули, пока не издохли,

живой не отлить их водой.

Мы все персонажи из пьесы

абсурда, и скачет Конь Блед –

«фольксвагены» и «мерседесы»

по следу, но нету «побед».

Лишь крыльями – скрежет металла –

слетевшая в мир саранча

скребет – и Пространства не стало,

Времен догорела свеча.

* * *

Что я знаю о жизни? Немного –

что у дома четыре стены,

отведен красный угол для Бога.

И огромное чувство вины –

это то, что я твердо усвоил.

Что я знаю? Что жизнь – не игра.

Джек построил, а я не построил

дом, в котором четыре угла.

Но душа – пятый угол. Заснежен

город-призрак. Незримый Христос

отправляется в люди – безгрешен,

беззащитен и наг он, и бос.

Только в каждом живет Инквизитор –

пусть Любовь всё искупит сполна,

мы готовы к формальным визитам,

но к Пришествию – нет! Чья вина,

что Любви, о которой Апостол

говорил, мы не вынесем – в нас

нет такого начала, мы просто

разделились: вот эти за нас,

а вот эти – враги. Как завьюжен

город-призрак. Ты слышишь, Господь?

Уходи! Ты нам больше не нужен.

В кровь Твою претворится и плоть

хлеб с вином – мы поклонимся Чаше.

Это Таинство – просто обряд.

Потому что есть «наши» и «ваши».

И не души – лишь свечи горят

пред иконою, где Богоматерь

Семистрельная, глядя на нас,

тихо плачет и слышит: «Имать их!

бо раскольники…» Слышится Глас,

Глас Шестый… Что я знаю? Что смертен.

Что я тлею, дымлю без огня.

Что грехами насажен на вертел.

Всё страшнее мне день ото дня –

я напрасно ищу пятый угол

в не построенном доме. В живых

как остаться? Как жить среди кукол,

среди этих фигур восковых?

* * *

Таращится с востока бельмом луна-глазунья.

Обманчиво притихнув на время полнолунья,

спит город в котловине, как будто зверь в берлоге.

Пусть джунгли из бетона – все те же бандерлоги:

болтливы и хвастливы, трусливы и безмозглы.

Разбушевался ветер, холодный и промозглый,

страх задувает в души, и снов-фантасмагорий

не избежать двуногим, чьи окна от бегоний

слепы не только ночью – они слепы при свете.

Жильцы в своих кроватях беспомощны, как дети,

которых мы прощаем, сперва поставив в угол.

С них в общем взятки гладки. От огородных пугал

гораздо больше толка, а эта биомасса

годится лишь на то, чтоб нарастало мясо

у Бизнеса, чтоб стал он миллионотонным,

людские поколенья лишь офисным планктоном

обречены служить… Луна, как Желтый дьявол,

ныряет в облаках. Я вместе с нею плавал,

когда пшеничным соком был мозг мой ошарашен,

и лучше б захлебнулся: подлунный мир так страшен,

и некуда бежать ни днем, ни темной ночью,

поскольку жизнь твоя сведется к многоточью

из дней, цена которым – билетик на автобус.

Ну вот и остановка, да только шарик-глобус

нельзя остановить, пойти стезею Млечной.

Поэтому придется доехать до конечной.

…Ты въехал в этот город тем Воскресеньем вербным,

встречали как Царя, хотел быть каждый верным,

и каждым был Ты предан. Страстная ждет седмица.

Дай в Царствии Твоем мне сил не усомниться.

* * *

Небесные птицы не сеют, не жнут.

Но неба полотнище скручено в жгут.

В лицо узнается не каждый.

«Куда ты? Тебе еще рано. Постой!»

Но я озабочен той мыслью простой,

что если явился однажды

на свет – значит, мне суждено до конца,

пока не вернулся к порогу Отца,

смотреть эту жизнь киноленту –

убийца и жертва, клубящийся мрак,

нельзя разобрать – кто здесь друг, а кто враг.

Внести бы хоть малую лепту –

на что? На строительство? Нет, демонтаж.

Мне так опротивел кровавый пейзаж,

я смены хочу декораций.

А эту арену и весь этот цирк

сто лет бы не видеть, начать новый цикл.

…Так «гимн юбилейный» Гораций

когда-то сложил… Я поклон Январю

отвешу и новую встречу зарю

с надеждой и тихою верой.

Судьбу преломить бы, как с ближними хлеб.

Что мир? Он без света – удушливый склеп, –

не ладаном пахнет, а серой.

* * *

Ладе Пузыревской

Морозы устроят Крещенский поход.

Ты будешь стоять, как баран у ворот,

на холоде лютом

и в толк не возьмешь: для чего этот квест?

и есть ли в нем выход? Безлюдно окрест.

А хочется к людям –

в тепло человечье. Но люди – on-line.

А здесь мерзлый ветер, озлобленный лай.

Я то ли смеюсь, то ли плачу.

Но здесь, у разрушенных кариатид

(наверно, их мужество нас и хранит),

тебе я свиданье назначу.

А дом, как обычно, стоит на углу.

Пусть ты не придешь. Но такую игру

затеял Крещенский сочельник.

Гадай не гадай – выпадает Сибирь.

Военную песню заводит снегирь.

И крестик нательный – под тельник.

Пусть глубже закат на два метра – рассвет

для всех одинаков. А смерть? Ее нет.

Есть высшая степень свободы.

Сибирской царевне под стать только волк –

он скачет по небу, где бьется наш полк

и держит небесные своды.

* * *

В бесснежном декабре, душа моя, замри

и вспомни о былом – как с ночи до зари

мы пили горький чай и рифмы друг за другом

слетали с языка. Теперь же как за плугом

идешь по целине: поднять словесный пласт,

найти хоть пару строк, а после – как Бог даст.

В бесснежном декабре по горло немотою

ты полон, сокол мой. Проходят чередою

за днями дни – ты ждешь, когда проснется речь.

Царевна спит в гробу, а ты ее стеречь

приставлен – может быть, до ангельской побудки,

а может, до весны. Представь, что через сутки

она очнется вдруг – никто ее в уста

не будет целовать, и с белого листа

начнется жизнь твоя… Немотствует природа

в бесснежном декабре. Труднее год от года

дается мне зима: воды набравши в рот,

я терпеливо жду, когда Солнцеворот

наступит наконец и свет по чайной ложке,

но будет пребывать, а с ним исчезнут кошки,

что на душе скребут, и я шагну за грань –

из тьмы на свет, для слов освободив гортань.