Были и небыли Завокзалья

Были и небыли Завокзалья

Были и небыли Завокзалья
Фото: Юрий Чаус

Детство – пора священная, потому что – образования духа.

Номинант патриаршей литературной премии имени святых равноапостольных Кирилла и Мефодия Игорь Изборцев (Смолькин) – один из тех писателей, что останутся верными детству, невзирая ни на какие препоны взрослой жизни. В его слоге – золотые блики ушедшего, но вечно длящегося, светлых и трудных десятилетий двадцатого века, Пскова и всей России

Сергей Арутюнов


Смех и слезы моего детства

Лучше плакать в детстве, чем в старости.

Неизвестный автор

Лето 1963 года, воскресенье, время к полудню. Солнце томит жаром. Не спасает и тень от громады Свято-Троицкого Собора, лишь близость реки Великой дарит живительную свежесть. По пологой крытой соборной лестнице на паперть второго этажа поднимается молодая женщина, держа за руку ребенка. Ступеньки высокие и ребенок едва справляется с подъёмом. Тогда женщина подхватывает его на руки… Эта женщина – моя мама, а ребенок – я. Мне два года, и я с удивлением смотрю на открывающийся сказочный мир, волнующий и непонятный. Все здесь блистает золотом, горит огнями, на боковых стенах и впереди, до самого неба – портреты людей… Кто-то в золотом одеянии пускает из звенящей бубенцами коробочки во все стороны дым, потом громогласно восклицает:

– Благослови, владыка!

– Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно, и во веки веков, – звучит в ответ.

– Аминь, – поет невидимый хор.

– Миром Господу помолимся, – возглашает тот же, в золотом одеянии.

– Господи, помилуй… – подхватывает хор.

Поют совсем не так, как под гармонь поет мой дедушка, и на музыкальных занятиях в детском саду поют на иной лад. Всё в этом волшебном мире отличается от того, что в обычной жизни…

На самом деле, я не помню, как крестили меня в двухлетнем возрасте в Свято-Троицком Соборе, но легко могу себе это представить: и идущие рябью воды реки, и перси Крома, словно закованная в доспехи грудь богатыря, и белокаменную твердыню Свято-Троицкого Собора, и золотые ризы священнослужителей, чудотворные иконы, семиярусный резной иконостас, ведь все это – константы времени и пространства. Они и сегодня равно так же встречают нынешних матерей и их чад…

Мама вспоминала, как вечером того дня я, захлебываясь от восторга, рассказал вернувшемуся с работы отцу, что был в цирке и там царь угощал меня вкусным вареньем. Это должно было оставаться нашей с мамой тайной, но разве возможно удержать в узде уста младенца? Отец вскипел. В ту пору он, убежденный комсомолец, недавно отслуживший срочную службу в десантных войсках, был далек от религии и всё, что было с ней связано, считал ненужным. Крестился он, уже выйдя на пенсию, чуть позже обвенчался с моей мамой. Так время расставило все по своим местам. Я же тогда и не разумел, что в тот самый день вступил на путь борьбы за свою бессмертную душу…

В день моих крестин отец отчитал маму и потом несколько часов с ней не разговаривал, меня же довел до горьких слез. Впрочем, уже совсем скоро я безмятежно гулял во дворе, слушая шум пролетающих мимо поездов…

Я благодарен своей маме, Маргарите Дмитриевне, за каждый год счастливого детства, за радости и печали, за смех и слезы, за Пушкина, наконец… Которого узнал и полюбил под кровом родного дома, где мне, едва научившемуся ходить, мама читала сказку о рыбаке и рыбке, о мертвой царевне и семи богатырях, о царе Салтане. Сколько себя помню, у нас на книжной полке всегда стояли книжки Пушкина, и обложки их никогда не остывали от теплоты прикасающихся к ним рук. Мы, дети, не засыпали без волшебной мелодии пушкинского слова. Думаю, что так было практически везде – Пушкин был ангелом-хранителем в каждой советской семье.

Я бесконечно люблю Гоголя, но ставшие крылатыми слова французского критика Эжена Вогюэ – «Все мы вышли из гоголевской шинели» – мне не вполне близки. Потому что я вышел из пушкинской «Метели», я родом из Пушкина и думаю, что в этом не одинок…

А еще в детстве мне нравилось смотреть, как заходили «под воду» уставшие паровозы, как зависал над тендером «хобот» гидроколонки и обрушивал вниз поток воды. Казалось, что железные машины жадно пьют, мимоходом выдыхая облака пара. И еще меня завораживали поезда. Стремительно и неотвратимо проносились они мимо, наполненные громом и ветром. Я видел мелькающие в кипящих светом окнах незнакомые лица, и думал о том, что никогда не узнаю имен этих людей, никогда их не встречу и не разгадаю, куда уносились они в этих, похожих на зеленые дирижабли, вагонах? Я воображал, что сижу у окна в одном из них и машу рукой стоящему снаружи подле путей мальчику, так похожему на меня. Сердце замирало от предчувствия чего-то неведомого, неизвестного. Но поезда уходили, а я оставался, смотрел им вслед, слушая, как гудят, успокаиваясь, рельсы, как затихают отголоски умчавшегося железного урагана. Потом шел домой длинными проулками, мимо похожих в своей непритязательности друг на друга домов, бесконечных заборов, и прячущихся за ними сердитых дворовых мосек…

Таков был район Завокзалья, где мне судил Бог родиться. Застраивался он в 40-50-е годы в основном людьми, обездоленными войной. Семья моего деда Степанова Дмитрия Степановича в довоенные годы проживала в деревне Лабенка Псковского района. В 1941 все мои родные были интернированы немцами и отправлены на принудительные работы в буржуазную Эстонию. Вернулись обратно в 1944, но ожидало их лишь пепелище…

Обосновались в Пскове. Новый дом строили в Завокзалье. Топонимика здешних мест была, за редким исключением, привязана к теме железной дороги. От главной улицы – Паровозной – разбегались в разные стороны улочки и переулки: Малая Паровозная, Паровозный проезд, переулки Машиниста, Путейца, Бригадный переулок, Вагонный, улицы Рельсовая, Железнодорожная. И наш переулок назывался соответственно – Паровозный.

А люди здесь жили замечательные: герои войны и труда, труженики-путейцы, машинисты, кочегары, ремонтники из паровозного депо, инженеры – отзывчивые, щедрые душой, скорые на любую помощь. Впрочем, была и у нас своя ложка дегтя – элемент, не желающий честно трудиться и строить, соответственно духу времени, светлое будущее – тунеядцы, жулики, бандиты, мешающие жить честным людям. Одним словом, шпана…

Шпана Завокзалья

Наши улицы совершенно безопасны.

Опасны только люди на улицах.

Фрэнк Риццо, мэр Филадельфии

В пятницу четвертого числа Поликарп Ефимович Кошель работал во вторую смену. Перед обедом по локомотивному депо пронесся клич: зарплату выдают. Поликарпу Ефимовичу от рабочего места до кассы было рукой подать, так что у вожделенного окошка он оказался в числе первых. Получив, отсчитал девять червонцев для законной супруги, положил их в большой дерматиновый кошелек, а семь с полтиной спрятал в задний карман штанов, где всегда хранил заначку.

– Обед уж наступил, а маленькой все нет, – пропел проходящий мимо слесарь второго разряда Иероним Самокатов.

Он на ходу подмигнул Поликарпу Ефимовичу и потер друг о дружку грязные ладони.

«И то верно», – подумал Кошель и, не переодеваясь, прямо в замаранной солидолом и мазутом спецовке дунул на Паровозный проезд в продмаг. Он так спешил, что умудрился обогнать Самокатова. Тот пристроился в очереди за ним. Продавщица Клава сморщилась как сушеный гриб и противным голосом запричитала:

– Мазутники окаянные, кто за вами убирать будет? Вони от вас потом на целый день!

– А ты за то рабочему классу без очереди отпускай! – петухом пропел Самокатов. – Имеем право!

– Еще чего! – завопила Клава. – В профком на вас пойду!.. Алкоголики!

Поликарп Ефимович, в отличие от слесаря Самокатова, мудро смолчал и, получив свою поллитровку за 2 рубля 87 копеек, отправился восвояси. Краем глаза он видел, как Клава веником гнала прочь от магазина неловко уклоняющегося от ударов Иеронима Самокатова.

– Убью, ирод! – неистово кричала продавщица.

Голос ее, как сигнал паровозного свистка, пронесся вдоль улицы Железнодорожной, обогнав «Волгу» начальника локомотивного депо Яна Яновича Сгулькина. Тот тревожно поежился, потер уши и сказал сидящему впереди шоферу:

– Надо дать команду машинистам попусту не сигналить, а то слух можно даром потерять.

Тем временем Поликарп Ефимович, припрятав поллитровку в раздевалке, вернулся к ремонту локомотива…

В двенадцать ночи он уже плескался в душе, тщательно смывая с себя паровозный мазут. Одеваясь, представлял, как выпьет первые пятьдесят граммов, как приятная истома побежит по жилам, подует первый легкий ветерок в голове, пробуждая забывшуюся в грохоте паровозного железа и шипении пара радость к жизни. «Скоро, уж скоро!» – подбадривал он себя на пути в железнодорожную столовую, которая круглосуточно обслуживала работников локомотивных бригад.

Он взял у сонной раздатчицы котлету с картофельным пюре за 22 копейки, томатный сок за 8 копеек, хлеб и пустой стакан. Место занял в дальнем углу у окошка. В столовой было практически пусто, лишь за одним столиком молча уплетали борщ два железнодорожника в темно-синих кителях с серебряными крылатыми колесами на груди. Поликарп Ефимович пересел так, чтобы оказаться к ним спиной, незаметно сорвал с поллитровки «бескозырку» и нацедил себе четверть стакана водки. Залпом выпил, застыл, прислушиваясь к тому, что происходит внутри его естества. А там, сначала чуть слышно, горнист протрубил «побудку», затем, уж громче, «сбор», потом, совсем громко, «обед». Поликарп Ефимович тут же налил следующие пятьдесят граммов…

Третью дозу он принимал под бой барабанов. Внутри него шагал боевой отряд пионеров, ладно запевая речёвку: «Кто шагает дружно в ряд? Пионерский наш отряд!». Так, под пионерские песни он незаметно одолел половину бутылки и задумался. Домой идти не хотелось. А что? Жене можно сказать, что аварийный локомотив пригнали, мол, аврал? А самому пойти к Саньке Непушкину? Пол-пол-литра есть, да и у Санька наверняка что-то найдется? Надо идти! Сказано – сделано…

На улице, вдохнув ночную прохладу, Поликарп Ефимович зябко поежился, поднял воротник куртки. Постоял, глядя в сторону своего дома, который невидимо существовал по ту сторону Вокзала на улице Яна Фабрициуса. Совесть, которой, как известно, 250 граммов нипочем, дернула его за ухо и шепнула: «Иди, дурень, домой!» – «Не пойду!» – уперся на своем Поликарп Ефимович. «Попомнишь еще! – больно ущипнула его за нос совесть. – Соплями зелеными умоешься». – «Сама умоешься!» – отбоярился Поликарп Ефимович. Он воровато огляделся по сторонам, достал из кармана куртки поллитровку и сделал большой глоток. Для совести это было уже лишка. Она крякнула и тут же подалась спать. А Поликарп Ефимович взбодрился и зашагал на 1-ю Полевую, где жил его дружок Саня Непушкин. По Паровозной решил не идти, вдруг кто из знакомых увидит и донесет супруге? Поэтому пошел кренделями. Сначала вдоль путей по Железнодорожной, мимо бараков и старого бомбоубежища. Потом, у нужного поворота остановился, на секунду замедлил и шагнул в черное жерло переулка Путейца. Где-то вдали, сквозь кромешную тьму, едва проблескивал фонарь, похожий скорее на опустившуюся к земле звезду. Для бодрости духа Поликарп Ефимович негромко запел:

Слышишь, товарищ, гроза надвигается,

С белыми наши отряды сражаются,

Только в борьбе можно счастье найти,

Гайдар шагает впереди.

Гайдар шагает впереди.

Гайдар-то, он, может быть, и шагал, но так быстро, что тут же скрылся в темноте, где всем Гайдарам и место. А Поликарп Ефимович остался один на один с ночными шорохами, вздохами, поскрипываниями и постукиваниями. От заборов в его сторону выгибались какие-то лохматые тени, кривлялись перед ним и исчезали. Где-то дико заорал кот, будто ему отвинчивали хвост. И Поликарп Ефимович с тоской подумал, что и его вот-вот схватят и возьмутся ему что-нибудь откручивать. Ему показалось, что впереди из-за угла покосившегося двухэтажного барака кто-то выглянул и погрозил ему кулаком. Он приостановился, мысли барабанными палочками застучали в виски. Мужик он или не мужик? Где его гордость? «Ну, уж нет! Жена все узнает и жизни потом не даст. Пойду к семье!» – схитрил он, найдя таким образом компромисс со своей мужской гордостью. И уже занес было ногу, чтобы повернуть домой, но тут сзади на его плечо легла чья-то тяжелая рука…

– Мужик, закурить найдется? – замогильным голосом спросил кто-то невидимый.

Потерявший дар речи Поликарп Ефимович кивнул головой и трясущейся рукой достал «Беломор». Он вытянул руку с папиросами вперед и стал разворачиваться. Как развернулся, увидел двоих: одного высоченного и толстого, другого тоже длинного, но тощего и сутулого.

У толстого на круглом как блин лице, прилипшая к губе, висела папироса. Однако он забрал от Поликарпа Ефимовича «Беломор» и отсыпал себе добрую половину пачки.

– Спасибо, мужик, – сказал он опять замогильным басом. – Откель и куда идешь?

– Домой, – цыплячьим фальцетом ответил Поликарп Ефимович.

– И где живешь? – толстый сплюнул окурок и тут же прикурил дармовую поликарповскую беломорину.

– На Янушке, – Поликарп Ефимович вжал голову в плечи, понимая, что со своим враньем выглядит сущим дураком и может за это быть бит.

– Так Янушка в обратной стороне, ты никак заблудился, дядя? – с деланным участием спросил сутулый.

– Никак, – странным образом ответил Поликарп Ефимович и зачем-то поинтересовался: – А вы кто?

– Мы, знамо дело, строители коммунизма, – усмехнулся сутулый, – нам деньги на дело нужны. Кошель есть?

– Есть! – быстро закивал головой Поликарп Ефимович. – Я Кошель! А вы откуда меня знаете?

– Строители коммунизма всё знают! – сутулый поглядел на толстого и покрутил пальцем у виска: – Боря, похоже дядя того.

– Его проблемы, – пожал плечами толстый Боря и рявкнул: – Деньги давай, гнида!

Поликарп Ефимович как-то незаметно для себя отдал незнакомцам свой большой дерматиновый кошелек и остатки водки в поллитровке. Позже он внушал себе, что кошелек просто потерял и даже порывался идти его искать на Путейца. Но так и не пошел. А тогда он в полупрострации, глядя в землю, стоял перед грабителями и тихо напевал:

Если вновь тучи надвинутся грозные,

Выйдут Тимуры, ребята и взрослые,

Каждый готов до победы идти,

Гайдар шагает впереди.

Гайдар шагает впереди…

– Ну точно свихнулся, – сутулый постучал себя согнутым пальцем по лбу и, хлопнув Поликарпа Ефимовича по плечу, скомандовал: – Иди домой, дядя. Когда следующий раз деньги получишь, приходи, помогай нам строить коммунизм.

Домой Поликарп Ефимович добрался через час – замерзший и совершенно трезвый. Жене сказал, что на работе ему на голову упала двухсоткилограммовая чугунная болванка, он впал в беспамятство и потерял где-то кошелек с зарплатой. Супруга оглядела ему голову и с подозрительностью в голосе заметила, что следы ушиба полностью отсутствуют. На что Поликарп Ефимович глубокомысленно заявил:

– Нас, Кошелей, так просто не возьмешь, и бомбой пытались, а мы всё одно Берлин взяли!

Через месяц Поликарп Ефимович прочитал в газете «Гудок», что в районе Завокзалья обезврежена банда паровозников, которую возглавлял некто Боря Жирный. И что все злоумышленники получили по заслугам. Поликарп Ефимович вырезал заметку и повесил на внутренней стороне дверки своего шкафчика в раздевалке…

* * *

По субботам и воскресеньям на вечерний сеанс в клуб железнодорожников имени Ленина собиралась вся шпана Завокзалья. В городе их называли «паровозники». Они занимали в кинозале последний ряд, на опрокинутый предыдущий ряд ставили ноги и, что называется, ни в чем себе не отказывали – курили, лузгали семечки и громогласно гоготали. И не было на них никакой управы. Местный участковый из хохлов с подозрительной фамилией Брагин в этом деле помощником быть не мог. По вечерам в субботу он парился в бане у своего товарища Йоси Михельсона. А в воскресенье, постанывая, сидел до вечера на своем дворе с мокрым полотенцем на лбу…

В это время в ж/д клубе дым стоял коромыслом. Главный заводила местной шпаны, огромный как круглая печка-голландка мужчина по прозвищу Боря Худой, прямо в темноте зала раздавал соседям подзатыльники. Подвыпивший Кабан звучно бил щелбаны высоченному как каланча Пансе... В зале к тому времени оставались лишь самые стойкие зрители – как правило, подростки младшего и среднего школьного возраста.

После сеанса веселье продолжалось на улице. Озорная компания кровавила друг другу лица, а если попадался кто-то чужой, да еще крепкий телом, то и ему обязательным порядком тщательно шлифовали вывеску...

Любили парни за бутылочкой да мужским разговором сиживать в железнодорожной столовой, но там разгуляться им не дозволялось. Чуть что, работники столовой вызывали наряд из линейного отдела милиции, и везли тогда бузотеров в местное КПЗ.

Иногда в ж/д клубе случались вечера отдыха с песнями и танцами. Для этой цели приглашались ВИА, а на привокзальных улицах развешивали оповещающие афиши. Сценарий происходящего всегда был схожий. Поэтому старшие из шпаны Завокзалья к предстоящему событию готовились загодя. В прилегающих к клубу кустах и на крыше соседнего с ним производственного здания локомотивного депо раскладывались кучки камней, палки и прутья арматуры, инструктировались подростки, разминали кулаки старшаки. В самый день веселья в ж/д клуб стекалась группами молодежь. Группы эти сверлили друг друга тяжелыми взглядами. Перешептывались меж собой любятовские, стучали друг друга по плечам, показывали пальцами на самых крепких из паровозников. Парни из Кирпичей или Льнухи злобно зыркали на всех из дальних углов зала.

Начинались танцы, и попервости все было чинно и благородно. Дамы приглашали кавалеров, кавалеры дам. Музыканты ВИА гремели гитарами и гнули стойки микрофонов. Потом где-то в глубине зала происходил конфликт, быстро перерастающий в мордобой, как правило, между паровозниками и любятовскими. Начиналась свара, которая выкатывалась на улицу. Сидевшие допрежь в засаде любятовские подносили своим палки и арматуру. Молодняк из паровозников делал то же. Причем, самая мелкотня обкидывала чужаков камнями из кустов и с крыши депо. Драка кипела нешуточная, кое-кто с поврежденными конечностями уж постанывал в стороне, а иные так и вовсе бесчувственно лежали на земле. Наконец, приезжали наряды милиции и под вой сирен разгоняли побоище…

На другой день у входа в ж/д столовую с перевязанной бинтом головой стоял здоровяк Кабан и раздавал словесные благодарности проходящим мимо подросткам, давеча участвовавшим в сражении…

Бывали у шпаны Завокзалья и более серьезные дела. Чистили в темных переулках карманы мужикам, грабили магазины. Однажды в газете даже прошло объявление, что в районе Завокзалья задержана банда Бори Жирного. На самом деле, речь шла о Боре Худом, но журналист, как видно, не разобрался в сути вопроса и обозвал атамана паровозников соответственно его комплекции…

Время проехалось тяжелым катком по шпане Завокзалья. Кто-то сгинул в тюрьмах и лагерях, кто-то сложил голову в потасовках и разборках, кто-то умер от туберкулеза или цирроза печени, а кто-то и вовсе повесился от тоски… Да и чего еще ожидать от блатной романтики, которая, как известно, мягко стелет, да жестко спать.

Несчастная Варвара

Полетел молодец ясным соколом,

а Горе за ним белым кречетом;

молодец полетел сизым голубем,

а Горе за ним серым ястребом.

Из книги «Повесть о горе и Злосчастии…»

Варвара жила у нас в Завокзалье. Где, сейчас уже не припомню. Как и ее лица. Помню лишь темные неприбранные волосы, космами разметанные по сторонам. Вечно опущенный в землю взгляд. Мешковатое нелепое платье, затертый до дыр плюшевый жакет. Где она работала и на что жила, сказать теперь не могу. Но жила бедно. В магазин ходила раз в три дня. Домой несла в обычной для тех лет сплетённой из суровых нитей авоське буханку хлеба, макароны, пакет с крупой… Иногда за ней увязывались дети и со смехом кидали в нее шарики репейника. Она не обращала на это внимание и неделями ходила с этими колючими «наградами» на жакете.

Взрослые говорили, что она такая от несчастной любви, что жених ее погиб на войне. Кто-то утверждал, что она совершила великий грех и теперь мучается совестью. Кто-то, напротив – что она, дескать, праведница, несущая за всех безбожников крест.

Она ни у кого ничего не просила, ни на что не жаловалась, просто жила, стараясь как можно реже попадаться людям на глаза. Особенно, наверное, детям, проявляющим немотивированное жестокосердие к таковым беспомощным существам. Были ли в ее жизни счастливые минуты? Не знаю. А вот несчастливые – наверняка. Как-то прошел слух, что дальние родственники, у которых имела она приют, лишили ее угла и отправили восвояси: дескать, зачем нам бесполезная приживалка? Варвара нашла пристанище в каком-то заброшенном сараюшке не то в переулке Путейцев, не то на Малой Паровозной. И на какое-то время исчезла. Не видели ее ни понуро бредущей по улице Железнодорожной, ни в продмаге, ни у паровозного депо, где изредка кормила она голубей. Про нее уж стали забывать, когда вдруг прогремело на все Завокзалье: Варвара легла на рельсы под товарняк.

Отмучилась! Местные «паровозные» бабки с сожалением качали головами и мелко крестились. А наш сосед моряк-фронтовик дядя Жора выпил за помин ее души бутылку солнцедара. Мы же, ребятня, бегали на место трагедии и, замирая от ужаса, смотрели на клочки окровавленной одежды и подсыхающие лужи крови…

Кончались шестидесятые, и до объявленного Хрущевым коммунизма оставалось чуть более двадцати лет…

На этом эту историю можно было бы завершить. Да, была несчастна, страдала, но… не смогла понести возложенный на нее крест, наложила на себя руки и попала из мучений земных в мучения вечные. Таков наш человеческий суд. Но иные суд Божий и суд человеческий. Вспоминается мне прочитанный в книге о старце Паисии Святогорце такой вот рассказ:

«Я слышал, – говорит старец, – историю об одной девочке, которая жила в деревне и ходила пасти козочку. Она привязывала козочку на лугу, а сама играла неподалёку. Однажды, когда она заигралась, коза отвязалась и убежала. Девочка стала ее искать, но не нашла, и вернулась домой без козы. Её отец страшно разгневался, избил её и выгнал из дома. "Иди ищи козу! – сказал он. – Если ты её не найдёшь, то лучше тебе повеситься". Несчастная девочка пошла искать козу. Наступила ночь, а она ещё не возвратилась домой. Родители забеспокоились, пошли её искать и нашли висящей на дереве. Она сделала на верёвке, к которой была привязана коза, петлю и повесилась. Несчастная девочка имела любочестие и поняла слова отца буквально. Её похоронили за кладбищенской оградой.

Конечно, церковь поступила правильно, похоронив ее за церковной оградой. Церковь сделала это для того, чтобы притормозить тех, кто накладывает на себя руки из-за пустяков. Но и Христос поступит правильно, если возьмёт эту девочку в рай».

Воистину, милосердие Божие безгранично! Но и «смерть грешника люта». А самоубийство – самый страшный грех!

Чем нам гордиться?

Подвиг остается подвигом,

даже если его некому воспеть.

Джон Толкиен

Я ходил в атаки, кричал «ура», врывался в немецкие окопы, брал языков, ложился грудью на амбразуру вражеского дота и погибал за Родину. Был верен боевым товарищам и хранил военную тайну. Я был вооружен: отец вырезал из доски винтовку, обжег ее на огне, чтобы она приобрела благородный боевой цвет, и вручил мне. А если в бою вдруг кончались патроны, я бил врага гранатами и деревянным ножом. Когда я, пробираясь к немецкому штабу, полз по огороду среди огуречных грядок, сосед моряк-балтиец дядя Жора подбадривал из-за забора:

– Бей фашистского гада! Не жалей! Штыком его!

Иногда, будучи особенно под хмельком, он порывался прыгнуть через забор мне на помощь. И прыгнул бы, если бы не протез, да широченные матросские клеши, которые, попадая в плен к репейнику, держали его на месте…

Дядя Жора был далеко не единственным соседом-фронтовиком. В конце шестидесятых у нас в Завокзалье едва ли не в каждом дворе звучало эхо войны. В выходные и праздники то со двора Сидихиных, то Моисеевых, то Лаптевых доносилось:

На позиции девушка провожала бойца,

Темной ночью простилися на ступеньках крыльца...

Это пели фронтовики. А на дворе дяди Жоры вовсю плескались волны, бывалый моряк затягивал свои морские песни:

Рыщут штормы на просторе,

Блещет молния вдали,

Мы ведем в седое море

Боевые корабли…

Солдаты-победители пели и вспоминали былые сражения. А мы, мальчишки, продолжая их победы, играли в войну.

Игры мальчишек более всего прочего характеризуют эпоху, показывают образ времени, его суть. В годы моего детства мы в играх стояли на смерть под Москвой и Сталинградом, освобождали Варшаву и брали Берлин. Нас не надо было учить побеждать, мы родились под гром победного салюта. Сегодняшние мальчишки плывут по волнам интернета, играют в стрелялки и стратегии, и бог весть, что у них на уме? К каким сражениям они готовятся? И готовятся ли вообще?

Я помню двадцатипятилетие Победы. Идут дорогами Завокзалья фронтовики. С улицы 1-й Полевой, с переулков Путейца и Машиниста выходят на Паровозную, движутся в сторону Вокзала. На них старенькие пиджачки, поношенные военные френчи, а на некоторых, как и на дяде Жоре, флотские бушлаты. И у всех на груди золото Победы – фронтовые медали и ордена. Идут фронтовики…

Если не гордиться Победами, то чем тогда гордиться? Если не равняться на подвиги, то на что равняться?

9 апреля, дядя Жора, проходя мимо нашего дома, кричал мне:

– Сынок, поздравляю с днем Победы, мы взяли Кенигсберг!

А на другой день опять:

– С днем Победы! Одесса наша, фашист бежит.

И мое мальчишеское сердце заходилось от счастья: как хорошо в стране Советской жить! А дядя Жора уже грустил. После стакана портвейна он вспоминал погибших товарищей. Затягивал:

О чем ты тоскуешь, товарищ моряк?

Гармонь твоя стонет и плачет,

И ленты повисли, как траурный флаг...

Скажи нам, что все это значит?

Я через тайный лаз в заборе пробирался к нему во двор, подходил совсем близко, просил:

– Дядь Жора, расскажи, как вы топили фашистский миноносец.

Моряк без проволочек тут же начинал:

– Дело было в 1942…

Сегодня замолчали дворы Завокзалья, никто не поет там песен. Сегодня вообще нигде не поют, народ как будто разучился петь. Молчат дворы, молчат улицы, молчат кварталы… Перед какой бурей это затишье? И если вдруг грянет, найдем ли силы, чтобы достойно ее встретить?

Эх, есть у меня мечта! Мечтаю, чтобы мои дети и внуки прошли дорогами моего детства, вдохнули воздух тех лет, попробовали фруктовое мороженое в бумажном стаканчике за 7 копеек и эскимо за 11. Услышали песни фронтовиков, увидели их парадный ход в День Победы. И после всего поняли бы и поверили, что мы действительно жили в эпоху грандиозных событий и великих имен, что нам было с кого брать пример. И научились бы, как и мы, гордиться нашей Великой страной и нашими Великими Победами.

Мы все учились понемногу…

Учиться надо всю жизнь, до последнего дыхания!

Сюнь-цзы

Не знаю, сколько классов окончил наш сосед дядя Жора, но рассказчиком он был замечательным. Военные байки, истории о морских походах и сражениях в его исполнении были куда лучше любого телевизора, вещающего скучным голосом Балашова про битвы за урожай, надои молока и партийные съезды. Иное дело наш сосед – и рассказом заворожит, и песней душу согреет:

Бьются в тесной печурке огонь,

На поленьях смола, как слеза,

И поет мне в землянке гармонь

Про улыбку твою и глаза…

В нашей тесной домашней печурке огонь тоже не переводился. И не только потому, что я был ответственным лицом за тепло в доме. Огонь мне был глубоко симпатичен. Я читал книги, сидя у горящей печи, глядя на пляшущие языки пламени, предавался мечтам, строил планы на будущее. И еще, в открытую дверку топки можно было прекрасно пускать дым, покуривая папироски. Что и делали частенько мы с моим другом Женей, воображая себя где-то на Юконе в Доусон Сити.

– Кто тебя так учил курить, чечако? – спрашивал я его

– Сам ты чечако, – огрызался он, выпуская дымовые кольца, – тебе и до Чилкута не дойти…

– До Чилкута нет, а вот на физру в школу пора, мы уже дважды ее пропускали, Анна Григорьевна не простит…

Но школа не была к нам излишне строга, хотя, до известной степени, конечно – бывало, вызывали родителей, неоднократно прогоняли в парикмахерскую (был такой период обостренной борьбы за внешний вид), отчитывали за прогулы…

Учился я, с первого по десятый класс, в средней школе № 18, которую окончил с восемью пятерками в аттестате. В основном со всеми предметами был в ладах. Особенно любил литературу, историю, математику, физику и биологию. Отношения к школьным дисциплинам во многом зависели от отношений с учителями, и здесь все складывалось отлично. За редким исключением, коим стала учительница по химии. Однажды на ее уроке кто-то пошалил, что-то поджег, взорвал, напустил дыму… Я к этому отношения не имел, но учительница почему-то решила иначе, она зашлась криком именно в мой адрес и даже приложилась указкой к моей голове.

– Родителей в школу! – истерично кричала она.

Фиг ей, а не родителей! С той поры я стал игнорировать этот предмет, все равно за любой, даже самый отличный ответ она ставила мне тройки, а то и двойки. Наша классная приходила просить за меня, когда химичка вдруг решила вывести мне двойку за четверть. Ведь по остальным предметам у меня были отличные отметки… Отношения с химией нормализовались лишь в институте, но это произошло спустя годы…

В шестом классе я понял, что все домашнее собрание книг перечитал дважды и записался в железнодорожную библиотеку. Располагалась она на первом этаже клуба Железнодорожников в дальнем углу восточного бокового фасада. Приключения и фантастика, как пользующиеся особенным спросом, выдавались по записи, зато зарубежная классика всегда была в свободном доступе. Я встал в очередь на Вальтера Скотта, Хаггарда, Сабатини, Жюля Верна, а пока суд да дело, взял «Приключения Оливера Твиста» Диккенса. Неожиданно увлекся и прочитал запоем, вернулся в библиотеку и схватил «Рождественские повести» и «Тяжёлые времена», потом – «Большие надежды». А далее (в ту пору я уже был записан еще в две городские библиотеки) наш дом в Паровозном переулке посещали самые неожиданные гости: Сомерсет Моэм, Стендаль, Виктор Гюго, Уильям Теккерей, Оноре де Бальзак, Джон Голсуорси, Арчибалд Кронин; а далее еще пуще – Ремарк, Фицджеральд, Хемингуэй; приходили один за другим, днем и ночью. Мама едва не переселила меня в сени, где горящий ночью свет никому не мешал. Так что я рос в отличной компании…

Иногда приключения из книг перемещались в наш тесный дворик и мне удавалось применить в обыденной жизни почерпнутые из книг знания. Однажды дед Митя обнаружил в нашем сарае, где двери никогда не запирались по причине полного отсутствия ценных вещей, предмет, которого там быть не могло: приличного вида фибровый чемодан. Про теракты мы тогда ничего не слышали, потому и открыли чемодан без боязни. Свитер, две-три мужские рубашки, бритвенный прибор, блокнот и какие-то мелочи, которые обязательно затешутся во всякую компанию путешествующих. Я попросил взрослых дать мне немного времени для того, чтобы применить методы дедукции, о которых знал по приключениям отца Брауна и Шерлока Холмса. И так через пятнадцать минут я уже все знал о преступлении: что владельцем чемодана был немолодой состоятельный мужчина, путешествующий в одиночку, и его носильную кладь украли на железнодорожном вокзале, унесли с места преступления, обыскали, забрали все ценное и оставили в первом попавшемся укромном месте…

– Поглядим, чему ты научился в книгах, сдадим находку в милицию, а потом спросим, что выяснилось? – с сомнением сказал дед Митя и пошел за участковым Брагиным.

Однако, проверить мои догадки так и не удалось. Я еще был слишком юн, чтобы задавать сотруднику милиции такие вопросы, а дед слишком стар, потому, вероятно, спросить у участкового о происшествии просто забыл.

«Сверчки и стрекозы, как часики, тикали…»

Я немного нервничал, когда приземлился в СССР.

Я думал, что, возможно, увижу задрипанную страну…

а увидел страну ста национальностей,

живущих вместе в гармонии.

Мохаммед Али, американский боксёр

Мягкий майский вечер. Неподалёку, словно соревнуясь, гудят паровозы. Мы с Женей сидим в кустах малины, курим «Шахтерские» папиросы, которые днем купили в павильоне у автовокзала. Самые дешевые – за пачку заплатили 7 копеек.

– Лучше бы... «Север»… взяли… – по слову выкашливает вместе с дымом Женя.

– Лучше бы… – давлюсь ядовитым дымом и я, – но так на кино сэкономили.

Из соседнего огорода сквозь штакетник протискивается бесстыдно огромный кот Проха. Движется плавно и важно, словно серый тигр. Снисходительно окидывает нас взглядом, идет мимо. Он самый уважаемый кот в округе. Авторитет! Бывает, вокруг него прямо в нашем дворе собираются полтора-два десятка котов. Сидят крýгом, иногда молча, иногда урчат и шипят, как маневровые паровозы. А Проха всегда в центре…

– Знаешь, как он мышей ловит? – спрашиваю я Женю.

Тот пожимает плечами.

– Застынет и смотрит на стену. Потом резко с места прыгает прямо на обои и вместе с клочьями бумаги вытаскивает, нет, вырывает наружу серого засранца.

Женя смеется.

– Не веришь? – вскипаю я. – У деда Мити спроси. Давеча на его половине сидели ели щи. И тут… – я подыскиваю нужные слова, не нахожу, – в общем, Проха все и совершает.

– Да верю, – Женя топит папиросный окурок в сочащейся болотной влагой земле, – хотя дед твой тот еще вредитель.

– Не понял! – заступаюсь я за деда Митю.

– Да все ты понял! – Женя с деланным вниманием смотрит в лицо советскому шахтеру, застывшему на папиросной пачке с отбойником на плече. Искоса поглядывает на меня, улыбается. – Сверчка кто извел?

Я тоже растягиваю губы в улыбке и предлагаю:

– Помянем пионерским салютом?

Мы оба привстаем, поднимаем до уровня лба согнутые в локте руки. Стоим так секунд десять-пятнадцать… За эти мгновения в моей голове стремительно проносится вся история так никогда никем и не увиденного сверчка…

Он несколько лет жил у нас в коридоре и по вечерам громко тикал, как старинный дедов будильник. Почему-то это сильно раздражало взрослых.

– Надо его найти и прогнать, – жаловалась мама отцу, – жить не дает.

Искали, отодвигали стол, скамейки, перемещали с места на место коридорный скарб. Сверчок на время этих мероприятий замолкал, но когда все расходились, опять начинал нагло и бесцеремонно тикать.

Если бы я тогда читал Пастернака, то, быть может, не однажды повторил бы:

– «Сверчки и стрекозы, как часики, тикали…».

И Бальмонта не читал, иначе, возможно и засомневался: «А сверчок ли?», потому что:

А бодрый, как могильщик,

Во мне тревожа мрак,

В стене жучок-точильщик

Твердил: «Тик-так. Тик-так».

Нет, тогда я поэзией еще не увлекался, запоем читал фантастику, приключенческую и классическую литературу. А сверчок себе тикал и тикал: «Тик-так. Тик-так».

– Это бомба под двадцатый век, – загадочно прижимая палец к губам, шептала двоюродная сестра Света.

Я делился этой тайной с другом Женей, мы оба задумчиво молчали и словно пытались заглянуть в закраину двадцатого столетия: «Что-то там будет?».

– Встретимся на Марсе или, по крайней мере, на Луне, – договаривались мы в 1972.

А спустя два года сидели в кустах малины и курили папиросы. Сверчка уже с нами не было. Он исчез после того, как дед Митя засыпал коридор дустом…

Между тем, 12 марта 1974 года в атмосферу Марса вошел советский исследовательский аппарат «Марс-6». Его скорость в космическом пространстве составляла 5,8 километра в секунду… К сожалению, на завершающем этапе спуска – когда тормозные двигатели должны были полностью остановить аппарат в нескольких метрах от поверхности – связь прервалась, и дальнейшая судьба этого чуда советской техники осталась неизвестной…

А мы с Женей, вволю накурившись, выполняя поручение моей мамы, доделывали грядки под посадку огурцов.

На дворе стоял 1974 год. По берегу Амура были уложены рельсы первого километра восточного участка БАМа. В Москве состоялась Всесоюзная конференция сторонников мира. Советскими учеными был произведен запуск орбитальной станции «Салют-4», а также введена в строй Усть-Илимская ГЭС.

До конца столетия оставалось еще более четверти века. Нам предстояло пережить несколько больших и малых войн и закат великой страны…

Авторитетный кот Прохор Петрович

Есть два убежища от жизненных невзгод:

это музыка и кошки.

Альберт Швейцер

Покой и порядок в нашем доме в Паровозном переулке охраняли, как это и положено, коты. На моей памяти, было их четыре. Смутно припоминаю черного, мягкого и теплого Пушка. Он вечно дремал у кого-нибудь из домашних под боком, мурлыкал, прищуривал глаза, жмурился. По словам мамы, был он жизнелюб и миролюб. Но при этом домовым грызунам спуска не давал, охотником слыл опытным и суровым. Когда он одряхлел, кто-то из знакомых принес нам серого, упругого, как мячик, котенка. Мама назвала его Прохор или по-простому Проха. Это было в году 1969. Проха рос энергичным и сильным. С людьми держал дистанцию, то есть не хамил, но чрезмерных ласок не принимал. Быстро заставил себя оценить по заслугам, поймав, еще будучи котенком, первую мышь.

Вырос он в огромного серого верзилу, с черными тигриными полосами. Грызунов он ловил не только в доме, но и в дворовых постройках, на огороде. Крысы в его кошачью бытность вывелись целиком и полностью. В знак особого уважения его стали называть Прохор Петрович. Почему? Просто по аналогии: отец у нас Александр Петрович, а лучший в доме охотник – тоже Петрович, только Прохор. Домой он захаживал редко, чтобы отведать маминой стряпни или поохотиться на тех серых проныр, которых еще не успел поймать. Похлебает, бывало, молоко из миски, потрется в знак благодарности головой о мамину ногу и прочь на улицу.

Иногда отец, поздно возвращаясь с работы, с улыбой говаривал:

– Прохор Петрович опять во дворе партсобрание проводит.

И действительно, собирались вокруг него коты со всей округи и мырчали о чем-то своем, сугубо кошачьем, или просто молчали. А председательствовал всегда наш Прохор Петрович. Свое главенствующее положение ему приходилось отчаянно отстаивать и защищать, оттого был он, как римский ветеран-легионер, весь в ранах и шрамах. Но как видно достойного ему противника в районе Завокзалья до времени не находилось…

В общем, был он серьезным во всех отношениях котом. Но случались с его участием и комичные истории…

В одну из зим, когда стояли небывалые сорокаградусные морозы, весь наш, промерзший снаружи и прожаренный печами изнутри, дом был разбужен отчаянным криком деда Мити:

– Стой, кто идет! Слезай, стрелять буду!

Перепуганная мама показала пальцем на пололок. А там действительно кто-то ходил то вдоль, то попрек тяжелой поступью, отчего засыпанный для теплоизоляции шлаком чердак шумно трещал.

– Слезай, стрелять буду! – опять прокричал дед.

Бабка Тамара, быстрая на острое словцо, тут же съязвила:

– Из чего стрелять-то будешь? Из поганого ружья?

Мужская половина (то есть дед Митя и мой отец), накинув верхнюю одежду, отправилась проверять чердачный лаз. Приставная к нему лестница отсутствовала.

– И как забрался, супостат? – потрясая топором, воскликнул дед Митя.

Отец как видно уже начал что-то понимать. Он молча принес лестницу из сарая, ловко, как бывший десантник, вскарабкался наверх, открыл чердачную дверь… И тут же обнаружила себя морда супостата. Она извинительно ткнулась в руку отца. Затем появилось и все остальное – серое и полосатое. Прохор Петрович, собственной персоной, на мгновение застыл на верхней ступеньке лестницы, затем грациозно, как заправский маргеловец, спрыгнул на землю и исчез в темноте. Причина мощной поступи кота тут же прояснилась, оказывается, из-за сильного мороза шлак донельзя промерз и поэтому громко хрустел даже под мягкими кошачьими лапами…

В конце семидесятых кошачий век Прохора Петровича стал клониться к закату. Силы его убывали, а молодых претендентов на кошачий трон становилось все больше. От шрамов морда его стала бугристой, а уши висели бахромой. Однажды Прохор Петрович исчез. Мама рассказывала, что накануне пропажи он отказался от молока, посмотрел на нее особенно долгим взглядом, хрипло мяукнул и с обычным своим достоинством неспешно скрылся за углом дома. Больше мы его никогда не видели. Возможно, его великая кошачья гордость не позволила ему проявить перед нами слабость? Он ушел непобежденным, как настоящий кот-воитель, который всегда умирает в одиночестве…

Говорят, незаменимых нет. Но Прохора Петровича заменить не удалось… После пропажи нашего любимца кто-то из соседей принес кошечку, которую мы назвали Пушка. Была она слабенькой, болезненной, все время лежала. Грызуны в ее бытность оправились от прежнего разгрома и разора, живо носились по комнатам, шуршали за обоями. Пушка, не прожив и года, умерла. После нее появился Мурзик. Тоже достаточно крупный кот, но бесконечно ленивый и трусоватый. При нем мышиное царство особенно расцвело…

Но это уже не наша история. В 1979 мама получила квартиру в новом районе, и мы покинули Завокзалье. Мурзик остался доживать свой век с дедом Митей. Слышал, что старик его особенно не жаловал…

* * *

Нынче Завокзалье постепенно превращается в тихий бюргерский район. Давно снесены бараки, сходят с лица земли деревянные халупы бедняков, зато, как грибы, растут коттеджи и особняки богачей. Раскатан в пыль клуб железнодорожников имени Ленина, локомотивное депо сокращено до скромной мастерской, а в ж/д столовой обосновалась некая непонятная секта. И лишь все также прямо и неуклонно тянется к улице Декабристов Паровозная, и разбегаются от нее налево и направо тихие Завокзльные переулки с характерными мастеровыми названиями: Паровозный, Вагонный, Машиниста, Путейца... Жизнь продолжается!